bannerbannerbanner
Вернуться по следам

Глория Му
Вернуться по следам

Полная версия

Разумеется, все эти фильмы были чистой пропагандой – борьба индейского народа с бессовестными завоевателями – и ответкой на буржуинские фильмы про Виннету (не помню, кто там был Виннету, но Мите он в подметки не годился, это точно), но мы-то, честно сказать, ничего этого не понимали. Мы принимали все за чистую монету, это были для нас фильмы «из настоящей индейской жизни», и бывало, тот же Игорек говорил мне после фильма о каком-нибудь капитане Бартоне: «До чего ж подлые люди на свете бывают!» Или, если вдруг Митя на экране по случайности хлопал ушами и к нему подкрадывался опасно близко кто-нибудь из бледнолицых собак, мы часто вскакивали с мест и орали: «Митя, сзади! Осторожно!» – и облегченно выдыхали, если он все-таки оборачивался.

Мы все были помешаны на этих немецких индейцах, тем более что выглядели они довольно глупо и подражать им было легко – мы танцевали индейские танцы, после каждой второй фразы добавляли «хау!» и носили перья в волосах. Привлекало и то, что индейские племена могли воевать друг с другом и никому не надо было быть «фашистом» или «бледнолицей собакой».

Самой крутизной считался настоящий индейский головной убор из перьев – я почти полгода собирала индюшачьи перья, чтобы подарить Игорьку на день рождения. Но, увы, терпелки на сбор перьев хватало не у всех, и в некоторых дворах засверкали голыми задницами индюки и петухи, что стало причиной гонений и запрета индейской темы. И ничто не выглядит так паршиво, как одежда индейца, который полз куда-то в прелой листве и мокрой глине, – за это тоже влетало.

Я к тому времени переключилась на чтение рыцарских романов, да еще и привезли к нам наудачу фильму «Жанна д’Арк», так что альтернатива была найдена. Погубила нас слишком старательная подготовка проекта.

Одним прекрасным воскресным утром (воскресным, потому что в ролевухе участвовала не только малышня, но и дети постарше) вся деревня была шокирована: почти из каждого двора вышел карапуз с ночным горшком на голове (мытым, если что), со стиральной доской или тазиком в руках и с длинной палкой. Это были рядовые воины, копейщики, рыцари же имели на голове ведро.

Нас с Игорьком поймал конюх Петро при попытке вывести из конюшни гнедую кобылу. Я была Жанной, и на мне тоже был доспех: на пузе – старый тазик, за плечами – маленькое оцинкованное ведерко навроде капюшона (шлем). Все держалось на веревочках.

Ну что? Штурм Орлеана не состоялся, зато нам позволили вернуться к индейской теме – сочли, что так безопаснее.

Кстати, это единственный случай, когда я была главной героиней. В индейских играх мы с Игорьком участвовали как автономное племя ирокезов. Мы вступали в союз с каким-нибудь из враждующих племен и были разведчиками – тут еще и Мишенька оказывался украшением стола, поскольку умел ползать по-пластунски, передавать важные депеши и обезвреживать врага – просто валил с ног и держал, пока мы не подходили.

В ирокезов мы играли и раньше; выбрали же себе именно это племя потому, что, с легкой руки Купера, ирокезы имеют крайне скверную репутацию – а с нами как раз тогда никто не дружил.

После того как Игорек влился в коллектив, его часто пытались выбирать вождем – был он мальчишкой веселым и смышленым, а в драке один на один с ним никто не мог справиться (он, кстати, на редкость разумно себя вел, не задавался, а наоборот, всегда чуть смущенно говорил: «Ну чего вы теперь? Сами ж научили…» – и мальчишки как-то чувствовали свою причастность к этим его победам), тем не менее возглавить племя всегда отказывался.

Я однажды спросила у него почему. А он, подумав, ответил: «Знаешь, Глория… Я их не люблю. Они думают, я забыл, как они меня все лупцевали, а я ничего не забыл».

Поэтому мы и держались несколько особняком, хотя Игорь никак больше не проявлял этой своей неприязни к «обчеству». Такой вот был непростой парнишка.

А еще нас стали было дразнить «тили-тили-тесто, жених и невеста», и я, не разобравшись в ситуации, полезла в драку, но Игорек меня оттащил – буквально за шкварник, как фокстерьера. На мое возмущенное «Ты чего?!» он солидно ответил, отряхивая мое платье от пыли: «А ты чего? Они ж правду говорят, а за правду бить нельзя!»

Так состоялась официальная помолвка, Игорек при каждом удобном и неудобном случае вворачивал гордо: «Я и моя скво», и что самое смешное, нас мало того что перестали дразнить – среди мальчишек пошла мода дружить с девочками.

И знаете, я с тех пор ни разу не собиралась замуж так серьезно – нет, у меня, конечно, однажды был муж, самый настоящий и целых семь лет, но это все как-то случайно получилось, а вот тогда мы с Игорьком распланировали свою жизнь на двадцать лет вперед. Игорек очень беспокоился о том, что же я буду делать, когда его заберут в армию, и не пойти ли мне тоже – радисткой (мы слышали где-то краем уха, что это можно), а я думала о том, как же сказать маме, что ни в какой институт я не пойду (мама была ничем не лучше Игорька и уже все уши мне прожужжала о высшем образовании, а я еще и в школу-то не ходила) и что мы с Игорьком собираемся поступать в путягу – учиться на лесников.

Мы вместе вели хозяйство (а мы были довольно нудными детишками – кроме игр в индейцев, нам приходилось кормить гусей, чистить казаны и мыть полы, да мало ли что еще), и бывало, Игорек говорил мечтательно: «Скорее бы уже свой дом у нас был», а потом еще: «Моя мамка на тебя не нарадуется… И вежливая, говорит, и ученая, и работящая. – И добавлял: – От же мне повезло!» А я Игорьком ни фига не гордилась, мне было все равно, какой он, просто если нам приходилось расставаться хоть ненадолго, это казалось чем-то диким, ну как будто руку отрезали, понимаете? Вот была рука – и нету, а должна же быть, такие дела.

Глава 8

Наши родители тоже подружились – потому что мы все время отирались друг у друга по дворам. Особенно сдружились мой папа с дядей Борей.

Дядя Боря, как оказалось, страстно любил голубей и с детства мечтал о голубятне, и папа мой тоже был на них помешан.

Помню, как они лазили на крышу (папина голубятня была на чердаке амбара), а Зося кричала им с крыльца: «Куда ж вы полезли оба-два, кабаны, крышу провалите!»

Дядя Боря тоже был амбалом под метр девяносто, большущий такой квадратный мужичина.

По поводу его цыганства ничего сказать не могу – жил он как все и одевался как все, был похож скорее на гуцула – смуглый, темноволосый, усатый, в общем, ничего особенного, половина колхоза таких было. Разве что вот рост.

Иногда мне кажется, что еще и поэтому – из-за роста – они так сдружились с папой. Все-таки тяжело же на всех людей смотреть сверху вниз, да? Как с детьми разговариваешь все время.

Так что дядя Боря с тетей Галей стали частыми гостями в нашем доме, хотя дядя Боря не любил сначала к нам ходить и, смущаясь, объяснял папе: «Гена (так он его называл), у тебя тут как в театре, ковры везде… Ногу поставить страшно».

А папа тогда делал трагическое лицо и спрашивал с надрывом: «Боря, зачем ты меня обижаешь? Разве я тебя обижал в твоем доме? Разве говорил тебе, что ты бедно живешь? Что ж ты меня достатком попрекаешь? Ну люблю это дело, да. Но я же не украл, я заработал!»

И дядя Боря тогда стыдился, они с папой долго хлопали друг друга по плечам, и начинались взаимные уверения, что вот они уже почти родственники, на нас с Игорьком при этом смотрели насмешливо. Хотя это папино «заработал», если честно, было весьма сомнительного свойства, поскольку в нашей советской стране никто ничего не мог вот так взять и заработать, а всех обеспечивало государство, и все эти папины аферы с больничным хозяйством были уголовно наказуемы.

Папа с дядей Борей побратались настолько, что всю семью Игорька приглашали на наше фамильное зимнее развлечение – лепить пельмени.

Папенька мой был челябинский, поэтому имел привычку вот так взять и налепить пару мешков пельменей между делом, и нас всех приучил – это стало традицией.

Зося поначалу беспокоилась, так как зимы наши были не в пример сибирским, с частыми оттепелями, и с тревогой спрашивала у папы: «Как же, Генрих, а вдруг потеплеет, пропадут твои пельмешки?» – на что папа всегда невозмутимо отвечал: «Не боись, Зофия, а морг у нас на что? Отнесу туда, долежат в лучшем виде!» Зося тогда пугалась и ругала отца, а он хохотал. Но пельмени и правда держал в больших больничных холодильниках – не в морге, конечно, на кухне.

И вот зимним вечером все рассаживались за большим дубовым столом, накрытым полотенцами. Папа месил тесто, Зося раскатывала и делала стаканом такие маленькие кругляшки, а остальные лепили.

За папой никто не мог угнаться, он лепил пельмени со страшной скоростью; выходили они у него маленькие, аккуратненькие, он называл их «ушки».

Второй была мама – у нее тоже получались крошечные симпатичные пельмешки, но не так быстро, как у папы.

Потом шли Зося с тетей Галей – у них пельмени были побольше, как вареники скорее.

Дядя Боря же первое время был похож на большого дрессированного медведя – за ним и папой было очень смешно наблюдать. Руки у папы были тоже большие, но, в отличие от квадратных заскорузлых грабель дяди Бори, белые, ловкие, с длинными сильными пальцами. Папа лихо лепил пельмень за пельменем, а дядя Боря долго не мог ухватить кружочек теста, всегда клал слишком много фарша, а потом удивленно разглядывал кострубатого уродца, которого соорудил. Тетя Галя делала брови домиком и бросалась ему помогать, но он отводил ее руку и сурово говорил: «Я сам, Галю, не мешай!»

Мы с Игорем тоже участвовали в общем веселье – сначала лепили пельмени, а потом папа замешивал нам тесто с солью, и мы сочиняли всякие фигурки – зверушек, человечков. Зося запекала нам их в духовке, а мы расписывали акварелью.

Эти наши штуки скоро сделались популярной среди детей валютой, наряду с фантиками, фольгой и подшипниковыми шариками. Кончилось тем, что зимой у нас дома была настоящая изба-лепильня – ставили еще один стол, приходила почти вся деревенская малышня, и мы, по уши в муке, сосредоточенно лепили косоухих чебураторов, дистрофичных жирафов и страшненьких девочек с выдающимися косичками.

 

Такая вот была веселая жизнь.

Зося с тетей Галей стали называть друг дружку «кума» – чисто символически, как вы понимаете. А вот маму мою тетя Галя невзлюбила. Нет, они не ссорились, и мама ничем не обижала тетю Галю, просто тетя Галя очень любила детей, и в частности – меня, а мама моя детей не любила. И в частности – меня.

Так бывает – иногда и без всякой причины материнский инстинкт не просыпается, и все тут. Об этом не принято говорить, но, друзья, не всякая женщина годится в матери, как не всякий мужчина – в отцы, а пока не попробуешь – не узнаешь.

У моей мамы это было следствием очень тяжелых родов. И так тоже случается – невыносимо долгая боль, удушье (а у нее было больное сердце, напоминаю), страх смерти, вот она и не смогла полюбить ту, что стала причиной этого. Скажу больше, у мамы была настоящая фобия – она боялась брать меня на руки, не могла видеть.

Все это было ужасно для нее, добросердечной и совестливой женщины. Она старалась с собой справиться, кормила меня грудью, сколько надо было, сидела со мной ночи напролет, когда я норовила подохнуть от пневмонии или ангины, да и просто неизвестно от чего, в первый год жизни. То есть получается материнский и врачебный долг в одном флаконе – а у моей мамы чувство долга всегда побеждало чувство быстро. Такой уж человек.

Так бы она и свихнулась от чувства вины, от того, что не может полюбить собственного ребенка, но, к счастью, мой папенька любил нас обеих и не дал нам пропасть.

Ну да, папенька мой был долбанутым, как вы уже знаете, поэтому он не стал клеймить маменьку позором, выволакивать из дому за косы и кричать: «Люди, посмотрите на мать-ехидну!»

Нет, вместо этого, когда она в очередной раз билась в истерике у него на руках, плакала и жаловалась: «Генрих, я сука, сука, я не могу ее видеть, я ее не люблю, родную дочь, Генрих!» – папа вытер ей слезы и сказал:

– Не плачь, не казни себя. Главное – вы обе живы. Мы присмотрим за малышкой – я и Зося, ты только докорми, если можешь, страшно ее оставлять без материнского молока, она и так на ладан дышит. И не беспокойся ни о чем, тебе надо о себе подумать, успокоиться, набраться сил.

– Но как же ребенок без матери?.. – попыталась было снова самоуничтожиться мама, но папа прижал ей палец к губам:

– Тш-ш-ш, все будет хорошо. А твое притворство ничем хорошим не закончится, ты возненавидишь девочку, и рано или поздно вся эта ненависть выльется на нее в стократном размере. Дай себе время, Аня, все наладится само собой, вот увидишь. Не мучай себя, не пугай ребенка, вы будете счастливы обе, я присмотрю.

Так что у меня была такая посаженная мать – я видела ее за завтраком, мы иногда вежливо разговаривали, как дамы на бегах, и она желала мне спокойной ночи.

Мама никогда не обижала меня, не кричала, разве что каменела лицом, если вдруг, по недосмотру, я забиралась к ней на колени, но тут же папа или Зося забирали меня, уносили, отвлекали.

Я, разумеется, чувствовала подвох и приставала иногда к маме с вопросом: «Мама, ты меня любишь?» – «Конечно, люблю», – отвечала мама и аккуратно целовала меня в макушку.

Или, когда папа, поздним вечером возвратившись из какой-то своей поездки, прокрадывался ко мне в комнату и совал под подушку пластмассового барашка, я просыпалась и спрашивала: «Папа, это мне мама подарила игрушку, правда?» – «Конечно, мама», – отвечал папа.

Других своих страданий по этому поводу не помню, в конце концов, у меня были папа и Зося, со мной много возились, играли, меня любили, учили…

И если вообще приемлемо в этом случае говорить о везении (а я, знаете ли, в любой ситуации нахожу обычно элемент удачи. Ну, просто он мне дорог), то мне, надо думать, повезло гораздо больше, чем маме. У нее-то никого не было, никакого запасного ребенка, и она все пропустила, всю эту радость про крошечные ручки-ножки, про первый зубик и первое слово, про пахнущий воробьями затылок, про детские улыбки и все такое. Всю эту радость материнства.

Я сейчас гораздо старше, чем она тогда, и мне невыносимо жаль ее, эту бедную молодую женщину, которой в первые годы моей жизни не было от меня никакой радости – только горе оттого, что она считала себя плохой матерью. Мое счастливое детство было только моим – не ее.

От меня всю эту мелодраму тщательно скрывали, ну и среди публики не афишировали.

Но нет, как известно, дяди Ник-Нэка, который не покинул бы своего шкафа.

Как-то раз мы с Игорьком играли у него во дворе в прятки, и черти понесли меня в дом. Я спряталась в таком, знаете, деревенском шкафу – в углу за занавеской, где хранили, извините, пóльта. Ну и уснула, как водится, а проснулась, как водится опять же ж, услышав голоса.

– …Волчица, чистая ж волчица… Так глядеть на свое дитя… И как земля таких носит?

– Галю, перестань! Слушать уже тошно! Я тебе двадцать раз говорил… – сердито сказал дядя Боря.

Я застыла. Дядя Боря с тетей Галей никогда не ссорились, и я не знала – удрать мне или остаться на месте и не шуметь.

– Хоть сорок, – тетя Галя ответила не менее сердито, – сто сорок раз скажи, а толку? Волчицей надо быть, чтобы не любить собственного ребенка. Нет, не волчицей, даже дикие звери и те своих детей любят. Гадюкой надо быть, гадюка и есть… А девочка какая ж хорошенькая, и умненькая, и вежливая – все «спасибо, тетя Галя», «будьте добры, тетя Галя» да «не беспокойтесь, пожалуйста, тетя Галя». И читает сама, и стишки рассказывает, и как посмотрит своими серыми глазенками, так у меня сердце разрывается – каково же быть сиротой при живой-то матери?

– Галю, ну шо ты мелешь? Ну какой сиротой? И папка у нее, и Зося, игрушек-книжек целый мешок, да и мать разве ее обижает? Большая беда – на руки не берет… Так не бьет же, не ругает, от себя не гонит… Больная она, это все от болезни, я ж тебе объяснял: роды были тяжелые, чуть не померла она, с тех пор и того… А ты подумай – легко ей свое дитя бояться? Гена говорил, больше детей у них не может быть. Единственный ребенок – и такое… Она хорошая женщина, Галя, ты же знаешь. Тут несчастье, тут пожалеть надо, а ты…

– Какое такое несчастье? Все рожают – и ничего, выдумки все это. Так и сколько лет прошло, девочке уже скоро пять, а ты все – тяжелые роды, тяжелые роды, – передразнила она дядю Борю, – одни курорты на уме, а на ребенка – тьфу. – Тетя Галя встала и тут увидела меня.

Я выбралась из польт, пошла на голос как сомнамбула и остановилась в дверном проеме, не в силах двинуться с места. Тетя Галя кинулась ко мне, подхватила на руки.

– Деточка, ты давно тут? Что ты слышала? Скажи? Что слышала? – спрашивала она испуганно.

Надо было посмотреть на нее, и я стала поворачивать голову – медленно, очень медленно. Голова была неправдоподобно тяжелой и плохо слушалась тонкой шеи, в глазницы словно насыпали песка, и я чувствовала, как глаза – маленькие шарики – со скрипом ворочаются там.

– Это неправда. Моя мама меня любит. – Мне показалось, что я сказала это слишком тихо, и я повторила громче: – Неправда. Моя мама любит меня. – И разревелась.

Я ревела скорее возмущенно, чем жалобно, скорее безнадежно, чем возмущенно. Я знала – всегда знала, – что тетя Галя права, но мне так не хотелось, чтобы это было правдой, поэтому я плакала и все повторяла:

– Неправда, мама меня любит, моя мама меня любит…

Тетя Галя прижимала меня к мягкой груди, обнимала сдобными руками, целовала и говорила:

– Любит, конечно любит… И мама, и папа, и Зося, и мы с Игорьком – все тебя любят, успокойся, доча…

Кое-как они меня успокоили, дядя Боря сам отнес меня домой, отдал Зосе и побежал ябедничать отцу.

Увидев мою зареванную мордочку, Зося спросила, что случилось. Я ответила – ниц не шкодзи – и показала разбитую коленку. А потом, вырвавшись из Зосиных рук, пошла бродить по дому.

В детской было светло, просторно и тихо – как будто для другой девочки, которая уехала куда-то насовсем. Я взяла того самого барашка и побрела в родительскую спальню. Там, сидя на бескрайней арабской кровати, глядя в раскосые глаза пластмассового уродца, я успокоилась и признала две очевидные вещи:

1) мама меня все-таки не любит;

2) барашка подарил все-таки папа.

– Баранчик-баранчик, где твои рожки? – спросила я почти беззвучно.

Ясен пень, никто мне не ответил.

«Ладно, придется обходиться папой», – подумала я, сползла с кровати, уложила игрушку в постель, прикрыв одеялом, и потопала во двор, где меня, виляя хвостом, встретил Мишенька.

Я погладила собаку и отправилась за дом – там росла яблоня, старая и довольно высокая – мое специальное место.

Я забиралась на дерево, чтобы скрыться от Зоси, просто спокойно почитать или поиграть в настоящего матроса – бом-брамсели и все такое.

То есть когда все было хорошо.

Когда же все было плохо, я приходила побродить вокруг яблони и «подумать над своим поведением», по выражению той же Зоси. Ну или над чужим – по обстоятельствам.

Думать приходилось частенько – вокруг яблони была протоптана убедительная дорожка.

И этот раз не стал исключением – мы с Мишенькой бродили вокруг дерева как постовые, и я думала о маме.

Мысли выходили невеселые, но и необидные, и первой из них была банальная сердитая детская мысль: «Я же не просила, чтобы меня рожали, да? А теперь придется им потерпеть, не могу же я родиться обратно…» Других-то претензий ко мне вроде как и не было…

Но раз так, ситуация выглядела безнадежной – я ничего не могла исправить. Мысль перестать быть мне в голову не приходила – я всегда была неприлично живучей, и тогда, и теперь.

Папа пришел за мной уже в сумерках, сказал: «А, вот ты где», взял на руки, спросил, стараясь, чтобы голос не звучал встревоженно: «Ты как, дружище?» А я ответила, что все хорошо.

Тогда он прижал меня к себе и тоже стал бродить вокруг яблони и рассказывать мне про маму, про то, как все было и почему, что она ни в чем не виновата и я ни в чем не виновата, просто нам обеим здорово не повезло. А потом добавил, что ведь и повезло – мы обе живы как-никак, а с остальным уж разберемся, нужно время.

А я сказала, что на маму не обижаюсь и надо к ней поменьше липнуть, наверное, да?

Тут папа перестал прижимать меня к себе, а, наоборот, слегка отстранился, вышел к свету, лившемуся из окон, посмотрел на меня внимательно и сказал, что я – его ученый скворчонок и даже удивительно, как это я все так хорошо понимаю, а еще, что любит меня, как сорок тысяч папьев любить не могут.

Я расхихикалась и сказала, что нет такого слова – «пáпья». Слово показалось мне необыкновенно смешным, и я все повторяла: «Папья, папья», – и трогала его за нос.

У детей довольно странное чувство юмора, да. Как и у собак.

Потом он отнес меня в дом и еще долго читал мне про короля Артура, изображал Ланселота на телеге, а я снова хихикала в ладошку, чтобы не разбудить Зосю, но Зося все же проснулась и прогнала папу спать.

И я тоже уснула – вполне счастливой и спокойной. Та змея, что все-таки грызла мое сердце в последнее время, подохла.

С мамой с тех пор у нас установились скорее приятельские отношения. За последние тридцать лет мы много раз ссорились, мирились и в конце концов подружились почти по-настоящему. Конечно, у нас все «не как у людей», она мне больше подруга, чем мама, но мы неплохо выкрутились из всего этого дерьма, так я думаю.

Само собой, все это не так уж просто сошло мне с рук – я долго еще ходила, как скупой рыцарь пересчитывая эти свои пятаки-любови, сжимая их в кулаке. «Папа меня любит, и Зося меня любит, и Игорек, и тетя Галя. А не любит всего лишь одна мама. – И добавляла, как папа, когда осматривал больных: – Что ж, это совсем неплохо».

Да, это было совсем неплохо, тем более что в скором времени ситуация разрешилась в мою пользу весьма странным образом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru