© Глория Му, текст, 2021
© ООО «Яуза-каталог», 2022
© ООО «ЛитРес», 2022
… женщины были злы и красивы, а мужчины -
несчастны и полны глупых надежд. И крутилась,
крутилась жизнь, запутывалась все сильнее -
как дикая, странная игра под названием
Колыбель для кошки…
Курт Воннегут,Колыбель для кошки
Все на нее пялились. Как обычно. И, как обычно, пялились в основном на грудь – маленькую, чумазую… да в любом случае вряд ли заслуживающую столь пристального интереса.
Особенно мерзкий взгляд был у рябого верзилы в проклепанном кожаном доспехе, и она мысленно пообещала выцарапать бесстыжему глаза, если не отвернется.
Не отвернулся.
Птица сердито взъерошила перья и клюнула Кочевника. Несильно. Только чтобы привлечь внимание.
– Ты не мог бы сшить мне попонку? – спросила, когда тот обернулся.
– Сшить?!
– Попонку, – кивнула она. – Все на меня пялятся. Просто ужас. А вот если бы…
– Ты – Хан-Гароди, рожденная силой огня. Само собой, все на тебя пялятся. Не бери в голову.
– Но…
Много ли радости быть говорящей птицей, если тебя не слушают?
И как втолковать ему, что в попонке гораздо легче было бы сносить все эти взгляды, от которых перья становятся дыбом, а кожа зудит, словно по ней, щекоча, ползет мерзкая ядовитая многоножка? Взгляды, полные страха, злобы и похоти. Похоти! Хухэ Мунхэ Тэнгэри! Эти люди ни в чем не знают меры.
– Жареные осьминоги в чесночном соусе и овечьи ножки, тушеные с требухой! – весело пропел Трактирщик, выставляя перед Кочевником две полные, исходящие ароматным паром миски, и плоский сырный хлеб с хрустящей корочкой, и ворох зеленого лука, и кружку золотого, как солнечный день, яблочного вина.
Осьминоги. С овечьими ножками. «Ну, точно, – мысленно вздохнула Птица. – Ни в чем меры не знают».
Несмотря на поздний час (а, может, именно поэтому), трактир порта Южных Врат был полон, и Кочевнику с его Птицей не нашлось другого места, кроме как у самой стойки. Да и этого бы не нашлось, если бы Трактирщик не окликнул диковатого с виду замухрышку, маявшегося у входа, ошибочно решив, что тот не только голоден, но и напуган.
На самом деле, Кочевник просто считал любое помещение о четырех стенах тесным, душным и малопригодным даже и для овец. Загнать его в подобное место мог разве что голод (или нытье Птицы). Ей же, напротив, все здесь нравилось: и тяжелые полукруглые своды, похожие на перевернутую каменную чашу, и выскобленные чуть не добела столы, и запахи – чеснока, пряных трав, жареной рыбы, сидра – и гул голосов, неумолчный, как морской прибой, там, снаружи. Да, все здесь было ей по душе.
Вот если бы еще не эти взгляды.
– Не желаете ли отведать рыбы, дивная госпожа моя? Морских ежей? Мидий? Креветок? – спросил Трактирщик, а Птица, немного смутившись, ответила:
– По правде говоря, не особо, ахай. Я змей люблю, – она вскинула на него пронзительно-ясные, цвета полуденного солнца глаза и пояснила: – Ну, в смысле, есть люблю, а так – нет. А! И еще мышей. Мыши тоже, скажу я вам, очень вкусные!
– Мыши? – Трактирщик озадаченно потер затылок. – Нижайше прошу прощения, дивная госпожа моя, но не думаю, что здесь найдется хоть одна. Я стараюсь содержать трактир в чистоте.
Он выглядел искренне огорченным, и Птица распушила перья, кокетливо склонив голову. Она ценила учтивость, пожалуй, больше доблести и даже честности. Учтивость же человека опасного и сильного была приятна вдвойне.
Бритоголовый, как борец или наемник, с могучей шеей и тяжелыми предплечьями, он походил на обломок скалы, сошедший с лавиной, а, может, упавший с неба. Все платье его составляли короткий жилет тисненой кожи и холщовые штаны. Никакого оружия при нем не было. Да и зачем?
Он сам был оружие.
Дюжее медово-смуглое тело покрывали магические письмена, но по шрамам можно было прочесть куда больше – о тех горестях, что претерпел он, и бедах, что натворил. Птица могла заглянуть в прошлое его и в будущее, в его сны и мысли. Увидеть кровавый отблеск пламени на клинках. Услышать воинственные крики и стоны боли, визг боевых коней и разбойничий шепот во тьме. Но учтивость этого не позволяла, а учтивость она ценила почти превыше всего.
Хочешь что-то узнать – просто спроси.
– Могу ли я спросить, дивная госпожа моя, что привело вас в наши края? – учтиво спросил Трактирщик.
Птица, не сдержавшись, хихикнула и покосилась на Кочевника.
Тот жевал.
Самозабвенно вгрызался в овечью ножку, позабыв о манерах – опять! – подбирал хлебом густой соус с тарелки, и отвлекаться на такой пустяк, как любезная беседа в мыслях не держал.
Ну что за бирюк!
– Пожалуй, я все же отведаю осьминогов, – учтивости ради согласилась Птица, и Трактирщик, просияв, точно получил золотой, после непродолжительной суеты на кухне подал ей (со всею учтивостью) блюдо сырых, розовато-лиловых крошечных осьминогов.
– Мы ищем его невесту, – сказала Птица, кивнув на Кочевника.
Спрыгнула с его плеча, и неловко протопала к блюду, стуча когтями по натертой до блеска стойке.
Идти по ровному было сущей мукой.
– О! Вот как? А что же стряслось? – спросил Трактирщик. – Девица сбежала? Была похищена? Могу ли чем-то помочь?..
– Ничего такого, не беспокойтесь, – Птица с сомнением оглядела осминожьи тушки, горой наваленные в миску. Прижала одну когтями, и, с пугающей ловкостью орудуя клювом, разорвала на куски и проглотила.
Вытянув лапу перед собой, пару раз сжала и разжала когтистые пальцы. Вздохнула.
Вздохнул и Трактирщик.
– Велю кому-нибудь раздобыть мышей, – сказал он, взмахом руки подзывая было мальчонку, разносившего кружки.
– Не стоит, спасибо, – сказала Птица. – Даже вкусно. Я просто подумала – до чего же все-таки унизительно есть ногами. Вот были бы у меня руки… И ноги – ну, НОГИ, понимаете?
– Были бы у тебя ноги – топала бы пешком, а не раскатывала на моем горбу, – буркнул Кочевник, не поднимая взгляда от еды.
Птица не обиделась.
Она успела понять, что он за человек, даже не заглядывая в его прошлое и будущее, в его сны и мысли.
Герой. Непреклонное сердце.
Пусть он был низкорослым и с виду невзрачным, а манеры его оставляли желать лучшего, но сердце – его непреклонное сердце – не ведало страха. Он ничуть не испугался, когда Птица явилась ему из пламени – а ведь она явилась ему из пламени! – соткалась из огня, и ветра, и праха, и древней яростной магии, бесконечной как синее небо, вечное небо. Чудеса устрашают – откуда-то Птица знала это наверное. Но в раскосых, черных, как уголь, глазах маленького степного человека расцвела ей навстречу одна изумленная радость – не страх.
И за это Птица сразу полюбила его всем сердцем.
Шаман, призвавший ее, тэнгэриин пшбилгатай заарин боо, прошел все девять степеней посвящения.
Искусство шамана было так велико, что никто за последние четверть века не видал его истинного облика. Он оборачивался то ветром, то быком, то конем, то пятнадцатилетним отроком, то золотой подковой, то вороном. Облака по одному его слову сбивались в грозовые стада и проливались дождем. Жестокие ветры ластились к нему как ягнята. Солнце и луна…
Ну, с солнцем и луной ничего особенно и не поделаешь. Они сами по себе. В остальном же искусство его становилось все совершеннее, с каждым днем, с каждым годом. Но силы, признаться, были уже не те. Наверное, потому Птица и получилась такой маленькой.
Не больше воробьиного сычика.
А ведь Хан-Гароди издревле считались ездовыми птицами богов и героев. Могли утащить в своих мощных когтях жеребенка, а иные и быка. А она – что? Сама вон разъезжает верхом на своем герое, которого и за героя-то еще не всякий признает.
Очень уж тщедушным, неказистым он был. Посмотришь – не сразу заметишь, отвернешься – и вовсе забудешь.
Птица вздохнула. И еще раз.
Что ж, они друг другу под стать.
– Но, дивная госпожа моя, – любезно молвил Трактирщик, – зато у вас есть крылья! Найдется ли человек, который не мечтает о крыльях?
– И мне всегда было интересно – почему? – спросила Птица.
Люди удивляли ее.
Не так давно она появилась на свет, и, признаться, видела еще не так много людей, но – люди удивляли ее. Снами и мыслями, намерениями и мечтами. Даже зная их будущее наперед, не знаешь, чего от них ждать. Даже оглядываясь назад, в их прошлое, не можешь понять, что привело к тому или другому поступку. Да, люди удивляли ее не меньше, чем она сама их удивляла. Разница была, пожалуй, лишь в том, что Птица-то никогда не забывала о вежливости.
Трактирщик пожал могучими плечами.
– Крылья – это свобода.
– Ну, не знаю, – Птица расправила крыло, раздумчиво оглядывая перья цвета пепла. – Свобода, она в душе, разве нет? Вне гнева, вне страха и вне корысти, вне похоти и вне алчности, вне привременного и вне суетного, свобода озаряет мрак и самой темной души сиянием небесным, чистым. А крылья – это всего лишь крылья.
Трактирщик поднял со значением бровь, собираясь то ли возразить Птице, а то ли согласиться с нею – но сказать ничего не успел.
Пусть она была слишком маленькой, легкомысленной и любопытной, пусть предпочитала приятную беседу подвигам и битвам, но зло всегда чуяла безошибочно. Ловко увернувшись от жадных рук, едва не схвативших ее, Птица вспрыгнула на голову Кочевника, развернула крылья (на этот раз угрожающе), и зашипела, заклекотала, гневно занялась призрачным, синим пламенем.
– Ну, что ты творишь? – сказал Кочевник, снял ее с шапки, дунул как на свечу, и, поглаживая, прижал к груди. Равнодушно скользнул взглядом по рябому верзиле, протолкавшемуся к стойке, и снова принялся за еду.
– Эй, желтолицый! – развязно крикнул верзила. – Покупаю твое чудо в перьях. Плачу серебром. Не благодари, не стоит.
Грузный, крепкий, злобный, как лесной вепрь, он все равно показался Птице каким-то жалким. Не человек – дырка в небе. Словно и не было у него ни прошлого, ни будущего. А сны его и мысли…
Птица даже зажмурилась от омерзения, забившись под мышку Кочевника.
«Нет уж, скорее я в колодец брошусь, чем стану читать такое», – подумала.
Кочевник же словно и не видел рябого, нависавшего над ним как гора. Знай себе подтирал хлебом остатки подливы. Он и миску бы вылизал, если бы не Птица, постоянно твердившая ему, что на людях так поступать не принято.
– Что, серебро и в руках не держал? Ну, вот тебе в придачу, – верзила отстегнул кошель с пояса, и высыпал перед ним горсть мелких монет. – Медяки, небось, привычнее.
– Не продается. – Кочевник, так и не взглянув на рябого, дожевал последний кусок, аккуратно собрал крошки, и отправил в рот.
– Не продается? Да что ты? – вроде как даже обрадовался рябой. – Запомни, недоросток: я всегда получаю то, что хочу. Не желаешь серебра, так отведаешь железа.
– Чаще всего ты получаешь по шее, Бербезиль, – вмешался Трактирщик. – Надо ли думать, что и сейчас хочешь того же?
– Кликнешь стражу? – вызывающе скривил губы тот.
– Зачем бы я стал это делать? – ответил Трактирщик с таким устрашающим, леденящим душу удивлением, что и Птица удивилась, как это рябого тут же не приморозило к стойке.
Бербезиль, храбрясь, вскинул оплывший, покрытый неопрятной щетиной подбородок, процедил:
– Ну, так или иначе, а я свое возьму! – и, злобно смахнув монеты со стойки, ринулся из трактира прочь.
Медяки со звоном раскатились по каменному полу. Какой-то пьянчужка, радостно пыхтя, кинулся собирать их, а больше никто из сидевших в трактире и с места не сдвинулся, только подбадривали – или бранили – того пьянчужку, когда он совался под ноги.
Ну, почти никто.
Трое (самого разбойного толка) поднялись, и последовали за Бербезилем.
«Плохо. Очень плохо», – подумала Птица, с беспокойством поглядывая на Кочевника.
– Этот Бербезиль – подлый парень, – сказал Трактирщик, неспешно протирая оловянные кружки. – И, к тому же, один не ходит. Вот любопытно! Как это подлые люди всегда находят себе компанию?
Кочевник, помедлив, кивнул.
– Еще осьминогов? А, может, морских чертей с оливками? Поверьте, вкуснее морского черта только его печень, – доверительно сообщил Трактирщик.
– Мясо? – с тоскливой надеждой взглянул на него Кочевник.
– Бараньи ребрышки, томленые под луком?
Последовал новый кивок.
Едва дождавшись, пока любезный Трактирщик отойдет, Птица напустилась на своего товарища:
– Ты же заметил? Сам заметил! Почему не сказал? Собираешься убить их? В городе, знаешь ли, так не принято! Тебя схватят и бросят в яму, и…
– Вечно ты со своими «принято-не принято», – проворчал Кочевник. – Дай поесть спокойно. И сама вон поешь. Поешь. А то ведь опять растерзаешь чью-нибудь кошку, – и ехидно добавил: – а в городе, знаешь ли, так не принято.
Птица, надувшись, взялась за еду. Ох уж эти кошки. Слишком с ними все носятся, вот что.
Трактирщик принес новое блюдо и снова задержался за стойкой (надо сказать, непозволительно пренебрегая своими обязанностями) с приязнью поглядывая на Птицу.
– Вы говорили о пропавшей невесте, когда тот грубиян прервал вас, дивная госпожа моя, – сказал он, уютно подпирая щеку ладонью. – Не окажете ли мне честь и милость, продолжив?
Приосанившись, Птица сказала, что рада будет услужить столь приятному и учтивому собеседнику. История касалась и Кочевника, но не принадлежала ему, да, кроме того, угрюмый прожора этот ничуть, кажется, не возражал, занятый лишь тем, чтобы набить свое бездонное брюхо, и, снова порхнув ему на плечо, Птица начала:
– В давние-давние времена, прошлые прекрасные времена, когда не было ни богов, ни героев, а было лишь высокое синее небо и бескрайняя степь, люди жили мирно, мирно жил в степи род Мэргэн, владея бесчисленными стадами желтых овец, бесчисленными табунами пестрых коней. Всю северную сторону заполняли табуны пестрых коней, бархатисто-черных коней, и золотисто-соловых. Всю южную сторону заполняли стада овец и рыжих коров. В день только один раз еле-еле удавалось собрать табуны с северной стороны, кое-как собрать стада с южной стороны…
«Девять лет мне это снилось», – подумал, жуя, Кочевник. Высокое синее небо и бескрайняя степь, где табуны пестрых коней пасутся широко и привольно. Бесчисленные табуны коней, бесчисленные стада овец.
Сестрица Башалай называла его Нюсха Муу – просто так, в шутку. Он был самым младшим. Самым маленьким. Сестрица Башалай говорила, что он вырастет богатырем, и тогда она придумает ему другое прозвище.
Так и не вырос.
Сестрицу Башалай просватал хан из местности Арих-усун, и отец взял Нюсха Муу с собой, чтобы проводить ее. По дороге они встретили одного меркита, охотника, которому так понравилась сестрица Башалай, что он вернулся со своими братьями, и все вместе они напали на род того хана. Отца убили, и хана тоже, и многих еще людей из того рода. Сестрицу Башалай увезли, угнали скот, а Нюсха Муу и других мальчиков продали какому-то подкочевывающему племени.
Через три дня он сбежал. Его поймали и забили в колодки. Он снова сбежал при первой же возможности, и затаился в маленьком озере, выставив из воды одни ноздри. На этот раз его не нашли.
Он пошел, куда глаза глядят, и встретил человека из племени сулдус. Человек предложил ему спрятаться в телеге с шерстью. Нюсха Муу думал, что человек хочет помочь, но тот продал его первому же заезжему купцу. Колодки с него так и не сняли.
Купец продал его в большом городе другому купцу, торговавшему людьми. Нюсха Муу сбежал. Его поймали и наказали, чтобы устрашить других. Так оно и пошло. Он не был хитрым, но был упрямым.
Это плохо для раба.
Его продавали. Он сбегал. Его ловили и наказывали, а он все никак не умирал от этого. Он не думал о смерти – не боялся ее и не искал. Он думал о бескрайней степи и бесчисленных стадах. Ему снилось высокое синее небо и голос сестрицы Башалай:
– …на северной стороне тысячи тысяч коней, на южной стороне тысячи тысяч овец пасутся широко и привольно…
Птица думала, что Кочевник не любит стены, как вольный степной человек. А он ненавидел стены как раб. Подвалы, трюмы кораблей, загородки, сараи, даже светлые чистые дома – стены их были тюрьмой для него.
Вот и все.
Его увозили все дальше и дальше от дома. Наконец, Нюсха Муу и многих еще других рабов погрузили на корабль и доставили в город Джидду. Это был очень красивый город, почти такой же красивый, как сестрица Башалай. Белый город под пламенеющим небом, отражения которого скользили по водам лагуны. Белый город в мерцающем бледном тумане, а дальше – нестерпимо сияющие пески и гряда низких гор, дрожащих в мареве зноя.
В этом красивом городе Нюсха Муу продали шейху племени ховейтат. Купец был честным, а может, очень боялся шейха племени ховейтат, поэтому долго не хотел продавать Нюсха Муу. Предлагал другого раба, сильного и послушного, а Нюсха Муу обещал отдать в подарок. Но шейх купил Нюсха Муу, перекинул через седло, и увез в пустыню, к нестерпимо сияющим пескам.
Люди племени ховейтат жили в шатрах. Никаких стен. С Нюсха Муу сняли колодки, хотя купец и предупреждал, что делать этого не следует. Но нестерпимо сияющие пески охраняют лучше всяких стен и кандалов.
В этом Нюсха Муу убедился сам.
Он лежал в тесной щели между двумя камнями, куда заполз умирать. Ему повезло. Там была лужица грязной мутной воды. Сначала он вылизал ее всю, едва удержавшись, чтоб не сожрать и влажный песок. А потом впервые подумал о смерти.
Губы его потрескались и кровоточили, глаза покраснели, а кожа на лице и руках была обожжена, будто он сунул их в костер.
«Надо было умереть в Джидде, – думал он. – Красивый город». Сестрица Башалай. Бесчисленные табуны пестрых коней, бархатисто-черных коней и золотисто-соловых… Бархатисто-черный конь склонился к нему, тронул мягкой мордой, и заговорил по-арабски. «Это ничего», – подумал Нюсха Муу. Он долго был рабом и знал множество языков.
Его нашел сын шейха племени ховейтат. И так Нюсха Муу стал его рабом. Шейх племени ховейтат им больше не интересовался.
Сына шейха звали Фейсал, что значит – меч, сверкнувший при взмахе. Он спросил Нюсха Муу, что значит его имя, и тот почти честно ответил – соплячок. Отсмеявшись, сын шейха пообещал придумать ему другое, но Нюсха Муу отказался. Он не хотел забывать сестрицу Башалай.
Фейсал не стал бранить его и наказывать. Он обмыл лицо Нюсха Муу, дал воды и фиников.
Фейсал и Нюсха Муу подружились. А почему бы и нет? Люди называют друзьями прекрасных боевых коней и рыжих собак, пасущих скот, ласкают ягнят, которых потом забивают и едят. Почему же сыну шейха не назвать другом мальчика-раба?
Сперва Нюсха Муу прислуживал Фейсалу. Стелил поверх плохонького ширазского ковра роскошный белуджский, на котором Фейсал совершал свои молитвы. Готовил сиропно-сладкий зеленый чай и горький кофе. Сопровождал повсюду, держась за стремя верблюда.
Потом сын шейха сказал, что лучше бы Нюсха Муу поучился ратному делу. Нюсха Муу так и поступил.
Племя ховейтат владело верблюдами и лошадьми, козами и овцами. Стада нельзя было назвать бесчисленными даже из вежливости. Племя ховейтат промышляло не скотоводством, а набегами на другие племена.
Два года прожил с ними Нюсха Муу. Многому научился и немного подрос. Хорошо отдохнул, стал сильным, спокойным. Потом украл верблюда и сбежал.
На этот раз сын шейха не нашел Нюсха Муу. Может, и не искал. А может, устремился в погоню через каменистую равнину Бисайта. Такой путь выбрал бы только сумасшедший, но Фейсал хорошо знал Нюсха Муу. Нюсха Муу знал Фейсала еще лучше, поэтому и отправился в Джидду.
Удобным путем.
Город открылся его взору как дивный цветок – белый, и золотой, и розовый в лучах заходящего солнца. Нюсха Муу был рад еще раз увидеть его. Он переночевал под песчаным холмом, а поутру, когда открыли городские ворота, вошел в Джидду, продал верблюда, купил фиников и сушеного мяса, пробрался на первый попавшийся торговый корабль, и затаился в трюме, словно мышь.
Через несколько дней корабль атаковали морские разбойники. Нюсха Муу вылез из трюма и бился наравне со всеми. Он больше не хотел быть рабом. Он хотел вернуться домой. Сабля его была бесценной дамасской стали. Фейсал подарил ее Нюсха Муу за храбрость.
Когда в живых остались только Нюсха Муу, кок и самый толстый и трусливый из купцов, предводитель разбойников предложил Нюсха Муу присоединиться к ним – в обмен на эти три жалкие жизни.
– Саблю тоже не отдам, – сказал Нюсха Муу.
Он разбойничал с ними еще два года. Рабы живут беззаботно, а человеку свободному нужны деньги. А еще Нюсха Муу пока не очень-то представлял себе, где находится его дом.
Море он ненавидел. Оно было коварным, капризным и алчным. Всегда норовило взять больше, чем дает. Спокойное море было похоже на степь, за что Нюсха Муу ненавидел его еще горше.
Затем он покинул корабль (в этом самом порту Южных Врат) и пошел домой.
И так шел он, шел, шагал, шагал, пока не пришел в родимую землю. Обрадовался сильно. Но, сколько ни смотрел, не увидел, не нашел того, что оставил. Степь оказалась не такой уж бескрайней. Отовсюду ее теснили города и селенья. От многочисленного рода Мэргэн осталась лишь разрозненная горстка нищих подпасков. После смерти его отца Шоно-хан согнал мать и сестер с последнего клочка земли, забрал их табуны и стада. Мать умерла, а сестры скитались по степи, жили впроголодь даже летом.
Узнав, что сестры живы, Кочевник обрадовался еще сильнее, сумел отыскать их, а после отправился к Шоно-хану, и убил его так быстро и жестоко, что больше никто не посмел с ним сразиться. Кочевник оставил себе его белую юрту, его табуны и стада, а жен, и детей, и всех остальных отпустил. Сказал:
– Уходите туда, откуда пришли.
Пусть теперь они скитаются по степи.
Никто никогда не смог бы назвать Шоно-хана богачом. Табун был небольшой, голов в полсотни, а овец так и всего две дюжины.
Кочевник не очень-то знал, что со всем этим делать. Он вырос вдали от дома. Был разбойником, а не пастухом. Убийцей, а не охотником. Мечником, а не лучником.
Но третья сестра его была сильной и меткой. Натягивала лук с такой силой, что от зарубки на стреле дым мог пойти. Никогда не возвращалась на стойбище без свежей дичи – хоть двух худых зайцев, а принесет.
Четвертая и пятая сестры ловко управлялись со скотом. Вторая сестра в мать уродилась, рукодельницей. Шила одежду так искусно, что и швов было не видать.
А первая сестра его…
Сестрица Башалай.
Кочевник надеялся, что она хорошо живет со своим разбойником-меркитом и родила ему здоровых сыновей. Он не собирался мстить разбойнику-меркиту за отца. Он хотел, чтобы сестрица Башалай была счастлива.
Его же счастье ни меры, ни границ не имело – хоть степь не была уже бескрайней, как прежде, ему и такой хватало, и жил-поживал он хорошей, спокойной жизнью.
Пока не объявился Шаман.
Как-то раз Кочевник сидел на красивом холме (а если сесть на красивом холме, поворотившись спиной к ближним и дальним селеньям, и смотреть только вперед, то степь казалась бескрайней как прежде), и увидел необыкновенно красивого отрока лет пятнадцати.
Очень красивым он был.
Краше города Джидды, краше сестрицы Башалай. Шел так легко, что цветы и травы за ним поднимались, а глаза его сияли как солнце и луна. Остановившись перед Кочевником, отрок молвил:
– Отправляйся в Поднебесную страну, ту, что между небом и землей, найди там девушку, прекрасную, сильную, стройную, высоко подпоясанную, дочь воды и ветра, и возьми ее в жены. Девушка захочет испытать тебя, обернется бобром и ринется в небесную реку, тогда ты…
– Иди отсюда, мальчик, – сказал Кочевник.
Отрок выпучил сияющие глаза и вдруг исчез, рассеялся, как утренний туман над морем.
Кочевник спустился с холма и поехал с третьей сестрой своей поохотиться. С досады так натягивал лук, что чуть не рвал тетиву.
Сестра, заметив, что стал он печальным и угрюмым, спросила:
– Почему ты стал печальным и угрюмым, брат мой?
Тогда он, понурившись, рассказал ей про красивого отрока и его непонятные речи.
Сестра сразу догадалась, что был тот отрок сам заарин-боо, великий шаман, и сказала, мол, никак нельзя его ослушаться.
– Ладно, не стоит горевать, – добавила она. – Так и так, самое время тебя женить! Мы, твои сестры, соберем тебе припасы в дорогу, смастерим добрый лук и стрелы, а там и отправишься.
Однако разумные слова сестры рассердили Кочевника еще больше.
Он рвался из оков, терпел побои и брань, скитался, бедствовал, убивал, даже предал того, кто считал его другом – чтобы просто вернуться домой.
И вот он вернулся. И больше никуда не пойдет. И нет силы, которая могла бы заставить его. А если есть – он готов противостоять ей.
Он не раз делал это прежде. Боролся, противостоял, побеждал.
А что до женитьбы – так он жениться не прочь. Дело хорошее. И девицу-оборотня он бы взял за себя.
Подумаешь, эка невидаль.
Места здесь дикие, вольные. Степь да горы. Тайга. Люди и звери, солнце и звезды, деревья и реки, облака и ветры – все друг другу родня. Сказывают, Высокое небо, Ундэр тэнгри, высватало за своего сына дочь Широкой земли, Улгэн дэлхэй. Так они породнились.
А Месяц, брат Солнца, сказывают, женился на простой девушке. Из бедной семьи. Та девушка с утра до вечера хлопотала по хозяйству, а с вечера до утра сидела за рукоделием, чтобы отца с матерью прокормить (а она одна у них была). Вот Месяц на нее смотрел-смотрел – до чего она пригожая да работящая – да и влюбился.
С неба, значит, слез и пошел к драной юрте, где милая его жила. Заходит, а в юрте сидят старик со старухой, и рядом та девица что-то вяжет.
Месяц и говорит старику, отцу ее:
– Хочу вашу дочь замуж взять и забрать в свои небесные чертоги.
А родители той девицы были совсем негодные люди. Злые, ленивые, скаредные.
Старик говорит:
– Ишь, что удумал! У нас единственная дочь. Скоро мы совсем состаримся… Кто нас будет кормить? Кто за нами будет ухаживать, присматривать? Нет, не отдадим тебе дочку! Поди прочь!
Разгневался Месяц на такие речи и превратил их в змей. Змеи шипят, в клубок свиваются, ядом исходят – смотреть тошно. Огорчилась от этого девица до невозможности, но сильно бранить жениха не стала (очень красивый он был, понравился ей). Только и молчать не смолчала.
– Нет, – говорит, – так дело не пойдет. Разве вас там на небе не учат почитать родителей? Как я могу их тут одних в пыли оставить? Нет и нет.
Повздыхал Месяц, поиграл грозно бровями, а делать нечего.
– Ладно, – говорит, – возьмем их с собой.
И превратил змей в две сизые тучи.
Тучи по небу важно ходят, друг дружку боками толкают – тут уж сразу гром, град да ветер злой, только держись. Но вроде всем довольны.
А Месяц привел девицу в свой небесный чертог, сыграли они свадьбу (большой праздник был по этому случаю, девять ночей веселились на небе звезды) и зажили в любви да согласии. Мирно зажили, хорошо.
Да, всякое бывает.
Вот сказывают еще, что род медведей происходит от людей. Было так: один царь-насмешник решил испугать прохожего на дороге и залез под мост. Когда тот прохожий стал через мост переходить, тот царь как выскочит, как закричит! А тот прохожий был бурхан. Осерчал на царя, и превратил, недолго думая, в медведя. Сказал: «Будешь теперь в лесу людей пугать».
И ушел.
А царь медведем так и остался. От него-то медвежий род весь и происходит. Потому, если снять с медведя шкуру, то он выглядит как человек. У него человечьи ступни и пальцы, он умывается, любит своих детей, радуется и горюет, как человек, понимает человеческую речь и сам иногда говорит. На медведя и на человека собака лает одинаково, не так, как на других зверей, и медведи любят брать себе жен из людей.
А один древний род, сказывают, от волков пошел. Потому песни этого рода все протяжные и жалобные, точно волчий вой.
А другой род, сказывают, пошел от охотника, что подстерег белую лебедушку, которая как-то раз, решив искупаться в озере с подругами, скинула свои перья, и обратилась красивой девицей. Так он одежу-то ее лебединую прибрал и тем вынудил замуж за него пойти. И с тех пор в этом роду девицы красивые, как на подбор, но нравом печальные и дикие, а парни до того пронырливые и хитрые, что даже сами себе не верят.
Да, всякое бывает.
Кому волк товарищ, а кому месяц зять. У кого жена-лебедушка, а у кого муж-медведь.
Но бобер?
За такой невестой пусть заарин-боо сам отправляется. Куда подальше.
Нет, правду говоря, Кочевник и на бобре бы женился. Да хоть на жабе. А что? С лица воду не пить. Была бы только девица веселая да работящая.
Но в женитьбе никто ему не указ. Так-то.
Сильно разозлил его этот Шаман.
Он шел домой долгие месяцы, годы – и теперь никто не заставит его покинуть родные края.
Он был рабом долгие месяцы, годы – и теперь никто не смеет ему указывать, что делать и чего не делать.
«А не взять ли жену из меркитов?» – подумал Кочевник и немного приободрился.
Это была хорошая мысль.
Шаман все не унимался.
То ветром обернется, то быком, то конем, то пятнадцатилетним отроком (очень красивым), то золотой подковой. То дымом, туманом в юрту вползет, то черным вороном распустит когти над головою, и все талдычит о бобрах да небесных реках.
Но и Кочевник был упрям.
Быку отрезал ухо. Коню ничего не сделал, пожалел. Просто прогнал. Золотую подкову отнес в дальнее селение, сменял на две дюжины овец, подарки сестрам и бархатисто-черного, ярого жеребца.
Бархатисто-черный, ярый жеребец отогнал от стойбища и одноухого быка, и другого бархатисто-черного жеребца, и трехсаженную рыжую собаку, и дождь, и ветер, и ясноглазого отрока, и медведя, и стаю странных птиц, и дикого козла.
«Ты еще бобром обернись», – посмеиваясь, думал Кочевник.
Но и Шаман, как видно, сильно разозлился.
Одним вечером Кочевник сидел на своем красивом холме. Вдруг с неба камнем упал ворон и клюнул его прямо в темя.
Очнулся глубокой ночью, в бескрайней степи, в незнакомом месте. Невдалеке горел костер. Кочевник встал и пошел к нему.
Вкруг огня вился, плелся туман, танцевали тени вепря, коня, быка, красивого отрока, ворона, пса. Затем туман сгустился, собрался в белоголового старца с бородой, заплетенной четыре косы, дважды обернутые вокруг шеи. В руках у старца не было ни бубна, ни посоха, только ветер. Он бросил ветер в костер, пламя взметнулось, и старец сказал:
– Смотри!
Кочевник увидел в пламени не Поднебесную страну и не девицу-оборотня. Он увидел сыновей своих сыновей. За ними шла орда, захватывая земли, города и селения, неся неисчислимые беды. Безжалостный и жадный народ-войско не знал поражений, заливая кровью землю от моря до моря с жестокой радостью.
– Они оседлают мир, – сказал старец. – Сыновья твоих сыновей сожгут селенья, разрушат города, и сытая от крови степная трава взойдет там, где был камень. Истаявшая степь возродится, и восстанет твой потерянный род. Нити судьбы уже сплелись в кровавый узор, и ты, безымянный раб, сирота, скитавшийся по воде и по земле…