Теплый, без солнца, но нежный, весенний день стоял на дворе. Оглядевшись кругом, мы уже не видели тех жестоких каменных кремневых глыб, неприветливых, суровых линий скал и ущелий северного склона кавказского хребта, которые так нас измучили вчера. Начинаются мягкие, нежные линии красивых, оживленных растительностию гор, гор южного склона, южного типа людей, южного, мягкого, нежного воздуха. Слава богу! Гудаур отбил у меня даже охоту вспоминать о севере: «И так увижу его!» – думалось мне. И я ни за что не хотел даже думать, даже мысли допустить о нем. Что-то холодное, серое, железное, соединенное в одно, представлялось мне всякий раз, когда мысль вспомнит этот север. «Там, – думалось мне, – никому ничего нельзя, всё проступки да преступления, да «дух» какой-то нужен необыкновенный. Серое, железное! Ну его!»
Я знал, что поездка моя не может быть продолжительна, что мне нельзя входить и вникать ни в какие местные исторические бытовые особенности и подробности; «буду, – решил я поэтому, – любоваться цветами, лицами». О красках, о цветах мы там, на севере, забыли, давно забыли, точно ничего, кроме урядников, и нет на свете. А здесь вот цветы! и какие прелестные, и я могу на них смотреть! Этого давно не случалось, нескончаемо давно. Даже не помню, сколько времени я не видал ни цветов, ни воды, ни неба, хотя ходил и между цветами, и под небом, и у воды. Гнела каменная тоска. Теперь пусть же не будет ее хоть несколько дней!
Новизна и оригинальность внешнего вида новых мест до того овладела моим вниманием, что я решительно не мог понимать, почему «цивилизованные» тифлисцы и вообще кавказцы не любят нецивилизованного, азиатского Тифлиса и Кавказа, почему они говорят: «Мы не можем уж жить этою жизнью». Мне, напротив, именно азиатское-то и нравилось, а вот какой-нибудь грузин, цивилизованный фуражкою с кокардою чиновника казенной палаты, которого встречаешь на Головинском проспекте[5], был мне не по вкусу. Лучше бы, если бы он был просто грузин, чем грузин с портфелем подмышкой.
И вот этого красивого, оригинального, типического малого, шахсеванца, попавшего прислугой во французский отель, очень, очень мне жаль. Как робко блестят его прекрасные глаза, когда он несет в руках лампу, как он трепещет, боясь ее разбить, и как он боится, бедняга, неумолимо строгого взгляда ординарнейшей французской буфетчицы, зорко наблюдающей за шахсеванцем. Право, казалось мне, лучше бы было, если бы шахсеванец не испытывал этих робких чувств ради лампы. Ведь генерала Евдокимова[6] или Барятинского он не так боялся, как этой ординарнейшей буфетчицы? А уж как эта ординарная французская буфетчица казалась мне ненавистной в таких прекраснейших местах – этого и выразить невозможно. И ведь ничто не берет этот французский буфетный тип. Ни климат, ни народ – ничто! В Каире, в Гонолулу, в Китае, в Огненной земле и в Архангельске – везде эта буфетная порода сохраняет в неприкосновеннейшей шаблонности фигуру, мысли, приемы, движения, обычаи, даже разговоры парижского буфетно-трактирного племени. Истинно жалко шахсеванца! Какой красавец, и как испугался этой куклы!..
И вот этого красавца мингрельца также очень жалко мне: представьте себе, в национальном живописнейшем костюме стоит за буфетом железнодорожной станции и с каким тщанием режет сыр для бутербродов! Жалко! И этому-то живописному красавцу какой-то кулачишка, весь, со всем своим внутренним «я», как бы сделанный из мочалы от мучных кулей, с мочальной бороденкой, покрикивает: «Чилаэк! бутенброту подай!» Истинно обидно. Ох, эта цивилизация и железнодорожные пути! Как они умиротворяют, стирают с лица земли все национальные черты, особенности. В старое время этого мингрельца, я думаю, пушкой нельзя было заставить быть лакеем купчишки с мочальной бородой, а теперь вот цивилизация «с путями» заставила: «шестнадцать с полтиной дает, на хозяйских харчах!»
И утихают перед этими благами цивилизации и дикие шахсеванцы и красавцы мингрельцы. Цивилизация привезла сюда, совсем уж «не к месту», и этого кулачишку, сделанного кой-как, на живую нитку, из мочал и рогож; и много их «обнюхивают» эти новые места, разузнавая, нет ли где каких «способов», чтобы запустить лапу? Можете представить мое удивление, когда в горах, да в тех же самых Млетах (кажется), среди оригинальнейших построек, развалин, старинных замков, башен, вдруг вижу: «Овощная и мелочная торговля с продажею чаю и сахару купца Белобрюкова». Пробрался и прилепил свои сахарные головы, фрукты, китайца, и вот, извольте посмотреть, стоит на крылечке, поглаживает бородку и дивит Гудаур своими сапогами с бураками. Мало этого. Вот Мцхет. Здесь Арагва сливается с Курой (Струи Арагвы и Куры, обнявшись, будто две сестры, и т. д.[7]) – так вот это самое место, где сестры-то обнялись, уже арендовано (читаю я в одной из кавказских газет) также каким-то купцом, и уже дело о злоупотреблениях купца N по арендованию рыбных промыслов при слиянии Арагвы и Куры, как слышно, поступило «на рассмотрение» и т. д. Таким образом, не только уж мочальная борода пробралась и запустила свою бакалейную и москательную лапу «в каменную грудь» и в струю рек, но уже и злоупотреблениями озаботилась осчастливить новые места. Все это, под свежими впечатлениями новизны места, было для меня положительно обидно.
Однако, несмотря на то, что каждая минута переезда с места на место и беспрестанная изменчивость и новизна впечатлений давали возможность немедленно забывать всякое неприятное, не подходившее к настроению, шероховатое явление, – как на грех, эти шероховатости, эти толки о разных «делах» и «нуждах» стали все чаще останавливать на себе внимание, решительно в них не нуждавшееся и всячески их отвергавшее.
Так, не помню уже где именно, в первый раз услышал я слово «Нобель». Услышал и пропустил мимо ушей; но по мере дальнейшего путешествия слово это стало повторяться все чаще и чаще. Проезжая в Тифлис и из Тифлиса, в Баку и из Баку, в Поти, все чаще и чаще стали повторять этот неведомый мне звук. Я уж стал примечать, что слышу его раз по двадцати в день, а приехав в Тифлис, стал слышать его на всех путях, во всех местах, каждый день и каждый час. Но вместе с тем к этому непонятному звуку «Нобель, Нобель, Нобель» стал прибавляться другой неведомый мне звук «Палашковский, Палашковский, Палашковский», звук, повторявшийся так же часто и слышанный мною так же на всех местах и во всякий час дня и ночи, как и звук Нобель-Нобель-Нобель[8]. Вместе с тем я стал замечать, что люди, произносившие эти звуки, как бы разбиты параличом, не говорят никаких других слов и вместо слов объясняют свои мысли жестами. Да и жесты все неутешительные: один, произнеся слово «Нобель», вздохнет от самой глубины души и замолчит; другой, сказав «Палашковский», погрозит едва ли не самому небу; третий, произнеся одно из этих слов, беспомощно ударит себя в бедра беспомощными руками. Мало-помалу, при всем моем нежелании даже догадываться о том, что означают эти звуки, я волей-неволей должен был убедиться, что Нобель и Палашковский начинают на Кавказе новую эру и суть предвестники пришествия Купона! Все они покамест только «коготок» этого самого г. Купона обнаружили, а уж как была потрясена вся кавказская коммерческая старина!
И в Батуме, и в Тифлисе, и в Баку, между Батумом и Тифлисом, Тифлисом и Баку, взад и вперед везде толпятся целые полчища согбенных нефтяными драмами людей, исторгающих каждый раз, когда приходится упомянуть о Нобеле и Палашковском, из измученной груди глубокие вздохи и прискорбнейшие слова: «убьет», «аминь», «могила».
Сколько я мог понять, все дело и все горе происходят от так называемой «свободной конкуренции». А что такое свободная конкуренция – это опытные люди разъяснили мне так: один человек, имеющий средства купить обух, выходит на состязание с другим человеком, у которого средств хватает только на покупку обыкновенной палки. Человек с обухом, подойдя к человеку с палкой, предлагает ему единоборство, говоря: «Я буду тебя бить обухом, а ты меня колоти палкой; если ты мне проломишь голову – твое счастье, а если я тебе проломлю – мое!» Господин Нобель взял в руку орудие борьбы весом в двенадцать миллионов рублей, пришел в Баку и начал единоборствовать с противниками, у которых в руках были не только копеечные палки, а просто только курительные папиросники. И господин Палашковский тоже приготовил заблаговременно полновесную жестянку и тоже стал конкурировать с людьми, у которых в руках только бондарная клепка ценою в грош. Вот в каком виде представилось мне выражение «свободная конкуренция». Старые заводы закрывают, сотни рабочих остаются без работы, пароходы и грузовые суда без груза, а нефть льет, льет, льет фонтанами, ручьями, реками, и в землю, и в реки, и в море.
Впрочем, при самом искреннем сочувствии к бакинским и батумским нефтяным страдальцам и, с другой стороны, при самом глубочайшем несочувствии к тому способу промышленного единоборства, которое называется «свободною конкуренциею», мы, во имя справедливости, не можем не сказать, что батумские и бакинские страдальцы добрую половину наносимых им ударов должны приписать «полностню» собственному своему неблагоразумию. Имея под руками такие необъятные источники богатства, какие представляет собою балаханская нефтяная площадь, эти промышленные деятели (а еще хвалят армян за их коммерческие способности!) до пришествия г. Нобеля нисколько не заботились о том, чтобы изобрести пункты для продажи этого продукта. Если не ошибаюсь, то только одно бакинское нефтяное общество, не знаю, до или, кажется, после пришествия иноплеменников, устроило несколько складов для своих изделий из нефти по Волге, в Нижнем и по Каме. Вся же остальная промышленная братия ничего не измыслила по части рынка, кроме того, чтобы валить свои продукты в Астрахань.
И целые десятки лет валом валили они свои бочки в Астрахань, все в одну точку, и навалили до такой степени, что не только стало некуда девать этих бочек, не только пресытились все, но пресытился нефтяным запахом самый воздух и вода, пресытилась рыба, пресытилась земля. Да, даже земля пресытилась, и притом до такой степени, что с год тому назад в газетах появилась такая телеграмма: «Астрахань. Здесь (в таком-то месте) бьет нефтяной фонтан». Что же оказалось? Оказалось, что это бьет бакинская нефть, пролитая из бочек и пропитавшая землю складов до того, что ее стало фонтаном выпирать к небесам… в самой Астрахани и едва ли даже не около самых присутственных мест!.. А кого ни спросишь: «как дела?», все говорят: «смерть», «аминь», «могила», «мат», «зарез». Всё только слезы, стоны и нет другого слова, кроме «плохо», «худо», «хуже и хуже».
Да и не с одною нефтью творятся такие несчастия. Есть в этих местах другие, также неисчерпаемые богатства, например рыба, – и то кого ни спросишь: «как дела?», отвечают все то же: «плохо», «худо», «хуже и хуже», а там недалеко уж и до предчувствий о полной гибели и мечтаний о том, что надо хлопотать, ходатайствовать, просить, чтобы «сделали распоряжение» о даровании промышленникам спокойного расположения духа.
Обилие рыбы, преимущественно в известные периоды времени, поистине изумительно. Один ленкоранский обыватель, возвратясь нынешнею весною с загородной прогулки и рассматривая свой разрезанный чем-то палец, рассказал, что этот разрез он сделал о жабру судака, которого поймал руками прямо из реки, по берегу которой шел: такой воистину сплошной стеной идет рыба в известные периоды времени. Да ведь какие великаны попадаются: за день до моего приезда на Куру была поймана белуга весом ни много ни мало в сорок два пуда, причем одной икры выпущено из этой знаменитости семь пудов. По самой сходной цене такая знаменитость не может стоить менее четырехсот пятидесяти рублей! И то все «скучно», «мало», «плохо», «некому жаловаться!» Иной рыбопромышленник, весь от земли до луны обвешанный копчеными кутумами, плетями балыков, сушеными и солеными судаками, лещами, весь на целую версту обрытый траншеями с тузлуком, в котором просаливаются десятки тысяч пудов севрюги, белуги, осетрины и т. д., сидит между этой благодатью, как черная туча, как Дарьяльское ущелье в темную, бурную ночь, и нет у него других слов, кроме «плохо», «мало», «совсем плохо». Я видел одного рыбопромышленника, у которого была поймана белуга с белой, как бумага (собственные его слова), икрой, не имеющей даже и цены, – и что же? Лицо его не только не повеселело, но истинно стало «тюрьмы черней», несмотря на белую икру.
И в этом деле опять-таки ничего не изобретено мрачными предпринимателями, как и в нефтяном. Ничего, кроме Астрахани. Только и знают, что валят миллионы и миллионы в Астрахань и Астрахань, и до того опять-таки навалили, что нынешней зимой сгнило в этой Астрахани без всякого толку одного судака три миллиона штук, сгнило самым бесполезным образом, несмотря опять-таки на железные дороги и пароходы. Там гниют миллионы пудов рыбы совершенно зря, а вот мы, новогородские жители, живущие при самой станции железной дороги, не можем добыть этой, где-то в Астрахани гниющей даром, рыбы. Если и здесь, близ железной дороги, нельзя пользоваться сокровищами морских богатств, от которых там, на море, то есть на месте, тоже только скучают и плачут, то спрашивается, когда же эту сушеную рыбу получит для собственного пропитания крестьянин глухих мест?