bannerbannerbanner
Хорошие парни не пьют коктейли

Глеб Андреевич Васильев
Хорошие парни не пьют коктейли

– Я… не… знаю, – эти три коротких слова дались мне так, будто я вытягивал их из своего кишечника с помощью рыболовного крючка.

– Зато, старичок, я прекрасно знаю. Знаю и насквозь вижу таких му… молодчиков, как ты. Думаешь, мне не понятно, зачем молодой, здоровый, трезвый, явно не алкоголик, не наркоман, в сугроб лезет? Ты можешь рассказать сказочку, что это была попытка суицида. Прощай, жестокий мир, и всё такое. Можешь спеть песенку, что жизнь человека принадлежит только ему, и спасать его – грубое беззаконие и вульгарное нарушение личностных границ. Но меня ты не проведёшь, я таких мерзавцев уже двадцать лет спасаю, и буду спасать, как бы они ни пытались нагадить мне в душу. Будь спокоен, старичок, со мной фокус не пройдет. Я тебя так вылечу, что родная мать не узнает. Лучше новенького станешь, зуб даю. Раз уж выжил, смирись – полное и окончательное выздоровление неизбежно. Неделя-две, и отправишься, куда положено – бодро и с песней! Теперь понимаешь, о чём речь, старичок?

– Я… не… – я оглядел себя в поисках места, откуда можно было бы зачерпнуть ресурс для произнесения третьего слова, но не обнаружил ничего подходящего.

– Упорствуешь? – голос, проникающий сквозь все ткани тела и сознания, лучился жаркой солнечной весёлостью. – Неужели так трудно поверить, что ты тут не самый умный? Ладно ещё будь я зелёным нестрелянным докторишкой, тогда, может, твои потуги не выглядели бы такими смешными и безнадёжными. Но я – матёрый врачище. Через мои руки, уж не сомневайся, целый батальон таких горе-бойцов прошел. Расчёт у вас всех один и тот же – задницу свою в сугробе отморозить, лишь бы стране – Родине своей – долг не отдавать. Меня от подобного трусливого нигилизма с души воротит, ну да что поделать, работа такая – не только людей, но и мразь отпетую выхаживать приходится. Вот вылечу тебя, и никуда не денешься – пулей в бой полетишь. Может даже погибнешь героически, чем чёрт ни шутит. А сейчас уж ладно, отдыхай, пока задница отмороженная заживает.

Голос стих, и за это действие я испытал к нему всеобъемлющее чувство благодарности, настолько бездонное и бескрайнее, что мои расплавленные глаза увлажнились слезами, мучительно ползущая воронка пустых мыслей замерла, и я смог выскользнуть из клыков капкана телесного восприятия. В ласковой обволакивающей черноте невосприимчивости мне размышлялось плавно и совершенно безусильно.

Пёс, свистящий на горе, – нашёл я его или всё-таки нет? Пса я точно видел и слышал. При этом нет сомнений в том, что пёс был фантомом, плодом моего внутреннего восприятия. Но может ли статься, что подобный пёс существует и за пределами умозрительного – в физическом окружающем мире? Две собаки, свистящие на горе – это очень много. Поэтому, скорее всего, второго такого пса не существует. Стало быть, с большой долей вероятности, я нашел именно то, что искал. Тот факт, что наша встреча состоялась внутри меня, а не снаружи, не умаляет ценность этой встречи. Хорошо, с этим разобрались. Хватит с меня собак.

Что дальше? Я получил следующие указатели – моя мать либо жива и находится в больнице, либо мертва и похоронена на кладбище. Вернувшись к многословной речи матёрого врачищи, я выудил из неё основное – сейчас я жив и нахожусь в больнице, а потом отправлюсь умирать в бою и, надо думать, буду похоронен. Выходит, всё складывается наилучшим образом, и где бы мать ни оказалась, у нас нет шансов разминуться. Если, конечно, мы прямо сейчас не… разминываемся. Хм, существует ли такое слово – разминываемся? Разминуться – странный глагол. С прошлым у него всё в порядке – «разминулись», к будущему тоже претензий нет – «разминёмся», а вот с настоящим временем никакой ясности, есть ли оно вообще.

Ладно, в конце концов, наивно было бы рассчитывать, что всё в этом мире поддается постижению. Например, откуда взялся сугроб, в котором я, если верить матёрому врачище, отморозил задницу? Когда принцесса отправила меня выбросить мусор, сугробов не было. Не было их ни тогда, когда я отплёвывался от кровососущих мыслей, ни когда расставался с безголовым человеком, жаждущим полтишков. Видимо, есть правила и законы, по которым всё появляется именно там, где появляется, и тогда, когда появляется. Так появился сугроб, и я в нём появился за тем, чтобы потом появиться в больнице. Это может казаться мне вмешательством руки судьбы, а в действительности быть простой и объективной закономерностью физической природы. Если бы едкая хлористая кислота и не менее смертоносная натриевая щёлочь умели ощущать и осмыслять, возможно, они бы считали чудом и провидением, что их союз даёт безобидную поваренную соль.

Кстати, откуда я знаю результат химической реакции между соляной кислотой и гидроксидом натрия? Не могу вспомнить. Откуда мне известны слова «не», «могу» и «вспомнить»? Этого я тоже не знаю. Почему бы не считать, что вся информация, которой я владею, появилась в моем распоряжении по тем же законам и правилам, по каким я появился в сугробе. Просто так было нужно, правильно и неизбежно.

Неизбежно… кажется, признание действенности такого механизма называется фатализмом. Я примерил на себя костюм фаталиста, зажег во тьме яркий прямоугольник мыслеобразного зеркала и встал перед ним. Щедро присыпанный пудрой парик с буклями, камзол цвета спелой августовской бронзовки, кружевные воланы пышных рукавов, волнистое жабо, струящееся от горла к животу, бархатные панталоны с тесёмками ниже колен, белые колготы, припечатанные золотыми пряжками тупоносые туфли на высоком каблуке. Придирчиво изучив свое отражение, я пришел к выводу, что где-то и когда-то во мне произошла смысловая спайка, скрепившая фатализм и Фигаро. В роли Фигаро-фаталиста я себе не понравился – слишком уж устаревшим я выглядел, слишком уж сильно пах нафталином парик, да и гульфик панталон не вызывал воодушевления. Решив, что фатализм – не моё, я плюнул на мысли о неизбежности, заставив их разбежаться по наиболее отдаленным и редко посещаемым уголкам умозрительной вселенной.

Посвятив левитации в очищенном от мыслей и образов внутреннем вакууме время, достаточное для отдыха, я открыл глаза. Мир снаружи оказался втиснут в тёмную, тягучую и многократно продезинфицированную больничную палату. Одеяло по-прежнему придавливало меня сверху, но уже не казалось ни мельничным жерновом, ни могильной плитой. Похоже, процесс излечивания пошёл. Припомнив, что матёрый врачище обещал вылечить меня так, что мать не узнает, я покинул кровать и палату, и отправился обследовать больницу. Нужно найти мать, пока я не до конца здоров и всё ещё узнаваем.

За темнотой палаты лавиной электронов протяжно гудели ночные лампы длинного бирюзового коридора, цепко несущего в каждой из своих стен по веренице одинаковых белых дверей. Не придумав ничего лучше, я решил проверить все палаты по очереди. Открыв ближайшую дверь, я шагнул в пространство, в точности копирующее комнату, которую я только что покинул. На койке под прессом одеяла бугрилось дрожащее тело.

– Э… здравствуйте. Я ищу свою мать. Вы её не видели? – спросил я, принюхавшись. Помещение оказалась досконально стерильным и не пахло ни матерью, ни другими людьми.

– Мама, мамочка, забери меня отсюда! Ну пожалуйста, забери! – из-под одеяла выпорхнула стайка захлёбывающихся хнычущих всхлипываний. – Я всё сделал, как ты мне сказала: и в сугроб зарылся, и лежал в нем тихо-тихо, долго-долго лежал. Я всё отморозил, всё-всё-всё, но они меня нашли. Они меня забрали. Они меня вылечат, мамочка, совсем вылечат! Я не хочу, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! Забери меня! Я не хочу! Нет! Пожалуйста!

Голос то взлетал под потолок звонкой пронзительной иглой, то срывался вниз безудержно ревущим водопадом. От этих звуков, усиливших дрожь тела на кровати, затрясся воздух, завибрировали окна, заходили ходуном стены, потолок, пол и вся больница. Меня подкидывало, подбрасывало, колотило, пинало и швыряло из стороны в сторону как стальной шарик в колесе рулетки. Частота вибраций продолжала нарастать, и я понял, что если сейчас же не уберусь отсюда, то сперва превращусь в отбивную, потом в фарш, а затем в пюре. Я попытался открыть дверь, но она импульсивными толчками раз за разом сбрасывала мои пальцы со своей холодной и скользкой ручки.

– Забери-забери-забери-забери-забери пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста мама-мама-мамочка забери меня забери отсюда ну пожалуйста пож… – когда я уже практически стал отбивной, дверь распахнулась. Голос мгновенно пресёкся, а вся дрожь свернулась до размеров клубка тела, лежащего на кровати под одеялом.

– Это ещё что такое, а? Чего не спим, елпендрозим, варнохаемся, култыхаемся тут, коллег-отморозков тревожим? – спросил с порога палаты человек. По оскорбительно жизнерадостному задору и яркости тембра я узнал в нём матёрого врачищу. Должно быть, это он открыл дверь, отказавшуюся повиноваться мне.

– Я ищу свою мать. Если она жива, то должна быть в больнице.

– Да ты, старичок, оригинал, – врачище жарко расхохотался. – Хочешь, чтобы я тебя к койке наручниками приковал?

– Не хочу.

– Тогда хватай отмороженными ручками отмороженные ножки и тащи свою отмороженную задницу в койку. И если ещё раз без разрешения покинешь палату, то не обижайся. Это первое предупреждение, и оно же последнее. Понял?

– Понял, – ответил я. Не обижаться – это понятно. Обижаться я и не собирался, несмотря на оскорбительный тон врачищи. – Моя мать – вы, может быть, видели её здесь?

– Старичок, ты испытываешь моё ангельское терпение, – не меняя задорного солнечного тембра сказал врачище. – Но я по доброте душевной и чтоб ты тут больше не шарахался открою тайну. Если твоя мать – не женщина на сносях, то её тут быть не может. Это военный госпиталь для отморозков, а родильное отделение… впрочем, не важно. Все отморозки – мужского пола, хотя бы по биологическим признакам. Все врачи и прочий персонал тоже мужики. У нас даже медсёстры – мужики. Бабы-медсёстры оказались ненадёжными. Им отморозки то лапши на уши навешают, что любят-умирают, аж жениться готовы, то разжалобят скулежом своим… В общем, как госпиталь на мужицкую тягу перёшел, больше ни одному отморозку отсюда слинять не удалось. Так что с мамкой ты теперь свидишься разве что на своих похоронах. Если, конечно, останется, что хоронить. А сейчас, спокойной ночи. И это не пожелание, а приказ.

 

Лежа в тёмной палате под одеялом, которое утратило весомость и прижималось ко мне ненавязчиво, не желая душить, истирать и плющить, я всматривался в своё спокойствие. Оно располагалось сразу под диафрагмой и имело форму шара, еле заметно пульсирующего и меняющего цвет от тёмно-синего к тёмно-зелёному, тёмно-коричневому, тёмно-серому и обратно к тёмно-синему. Откуда во мне такое спокойствие? Возможно, оно родилось из осознания того, что всё разрешилось – мать не в больнице, значит, она мертва. Врачище сказал, что я встречусь с ней, когда меня похоронят. Больше нет никаких развилок, выбора – идти прямо или свернуть налево-направо. От меня требуется выздороветь и погибнуть. Да и то – что значит, требуется? Вылечит меня врачище, и убьёт тоже кто-то другой. Получается, от меня персонально ничего не зависит, поэтому и причин для беспокойства нет.

От созерцания сферы спокойствия меня отвлек тихий, но явственный гул, звенящий как висящая в пустом пространстве муха: – Зззззззззззззззззз.

Я задумался, встречаются ли мухи и сугробы в одном месте в одно и то же время. Белые мухи – так называют снежные хлопья. Но разве снежные мухи могут издавать столь продолжительные звуки?

– Зззззаааааа, ззззззааааааа, зззззззааааааа, – гул изменился. Теперь он усилился и больше походил на полотно двуручной пилы, совершающей возвратно-поступательные движения в волокнистой плоти древесного ствола.

– ЗЗЗЗЗЗАААААААА, ЗЗЗЗЗЗАААААААА, ЗЗЗЗЗЗАААААААА, – пила сменила зубья на клыки и обрела мотор, ускоривший и угромчивший её вгрызание.

– ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ, ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ, ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ, – продолжая разрастаться, скрежещущий гул заставил вибрировать мою кровать.

– ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ МММММЕЕЕЕННННЯЯЯЯЯЯ!!! – эти же слова повторял отморозок из соседней палаты. Только теперь звук, который чуть не сделал из меня отбивную, стал многократно мощнее и шёл со всех сторон.

– ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ МММММЕЕЕЕННННЯЯЯЯЯЯ!!! ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ МММММЕЕЕЕННННЯЯЯЯЯЯ!!! ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ МММММЕЕЕЕННННЯЯЯЯЯЯ!!! – госпиталь содрогался так, словно оказался в эпицентре землетрясения. Лампы мигнули и взорвались снопами искр, из окон звонко брызнули стекла, по стенам рывками зазмеились трещины.

– ЗЗЗЗЗЗААААААБББББЕЕЕРРРРРИИИИ МММММЕЕЕЕННННЯЯЯЯЯЯ ООООТТТТССССЮЮЮЮЮДДДДДААААААА!!!!! – с каждым толчком раны трещин все шире распахивали свои рваные края.

– Отморозки вошли в резонанс! БыстрААААААААА!!! – пронзительный вопль из коридора вспышкой прорвался сквозь монолитную стену вибрирующего гула, но тут же растворился в нём. Я отшвырнул одеяло и метнулся под койку за миг до того, потолок лопнул и камнепадом обрушился вниз. В полу подо мной разверзлась полынья, и я провалился в крутящийся, вертящийся, кувыркающийся и распадающийся калейдоскоп грохочущей черноты. Я летел вниз, и всё вокруг летело вместе со мной к единой цели – гибели.

Внезапно полёт завершился. Одновременно с этим умолкли все звуки. Калейдоскоп разрушения остановился. Я заглянул в себя, пытаясь понять, состоялась моя гибель или нет, но ничего не увидел. Значит, мёртв. Но может ли мертвец прийти к заключению о собственной смерти? Если мертвец способен делать выводы, то чем он отличается от живого? А если я жив, то почему ничего не вижу, и где моё спокойствие? Наверное, я потерял его, когда рванул под кровать. Разве может покойник существовать без спокойствия? Выходит, всё-таки жив. Внутри ничего нет, но стоит взглянуть, есть ли что-нибудь снаружи.

Я обратил своё восприятие во внешний мир и поразился себе. Как могло мне показаться, будто снаружи всё стихло и остановилось? В действительности вокруг бушевало многогранное сложнопостановочное действо. Тут и там на черных курганах и зиккуратах, сложившихся из обломков госпиталя, облизывались языки пламени, били фонтаны воды, белели исковерканные тела, сверкали рубиновые, сапфировые и янтарные огни проблесковых маяков, ревели автомобильные двигатели, лаяли громкоговорители, неслись голые голоса безоружной боли, а в небе дулся кривобокий растущий месяц.

Удивительное дело, стоит только утвердиться во мнении, будто понимаешь, что происходит, и идёшь в верном направлении, как всё рушится. Матёрый врачище если и уцелел, то ему в ближайшее время точно будет не до моего лечения. Цепь событий прервана, я снова оказался в начале пути без малейшего понимания, куда двигаться. Если жизнь человека – это книга, которую он пишет, то писатель из меня прескверный. Больше смысла найдется в книге жизни барана, идущего из овчарни на луг и обратно, посыпая дорогу шоколадным драже из-под хвоста. Прости, отец, я безнадёжен. Наверное, я никогда не понимал значения твоих слов и, хуже того, никогда не пойму. Слова матери – хорошие парни не пьют коктейли – что она пыталась сказать? Прости, мать, я ничего не знаю. Вообще ничего, даже что такое шмонька. И, очевидно, не узнаю никогда. Почему я не дал принцессе оторвать мне голову? Зачем ускакал от безголового душителя? С какой стати тётка с собакой вытащили меня из сугроба? Всё бессмысленно, всё зря. Я не подхожу этому огромному внешнему миру. В нём слишком много всего, а во мне нет ничего, даже спокойствия.

Я оставил громкие суетливые руины госпиталя за спиной и, бесцельно изображая барана, идущего от овчарни к лугу, понёс себя прочь. Нестись прочь оказалось просто, потому что это занятие не подразумевало чего-то, к чему я должен, хочу или могу принестись в результате. Достаточно поочередно переставлять ноги, и всё получается само собой. При этом можно не пользоваться ни внешним, ни внутренним восприятием. Несусь и несусь себе прочь – если нет разницы, куда, то тем более безразлично, через что я несусь. Может быть, через лес. Возможно, через город. Или через горы, через собак, через башни, через людей, через шкафы с оторванными головами, через полтишки, через сугробы, через свистульки и шмоньки, через взорванные отморозками военные госпитали, через всё на свете, чему я не знаю названия, о чём не имею ни малейшего понятия. Плевать. На всё плевать – отличный метод справиться с чем угодно и избавиться от чего угодно.

Топая, куда глаза не глядят, плюя по сторонам, ни на чём не фокусируя внимание, я уступал барану только в том, что не оставлял за собой следа из подхвостного гороха. С выключенным оценочным восприятием мне было никак. Наверное, по отсутствующим ощущениям больше чем на барана я походил на мертвеца. Да и плевать, на баранов плевать и на мертвецов тоже.

– Стой! Стрелять буду! – я услышал голос и помимо своей воли распознал смысл слов, которые этот голос произнес. Выходит, не так уж силён мой навык отключать сенсоры и рецепторы. Ещё одно разочарование. Что ж, одним больше – плевать.

– А ну стоять, кому говорю, баран тупорылый! – выкрикнул голос, и я понял, что он обращается ко мне. По крайней мере, симуляция барана мне удалась.

– Живо упал мордой в землю, руки за голову и без глупостей!

– Это вы мне говорите? – уточнил я, фокусируясь на обладателе голоса. Раз внешнему миру ничего не стоит прорваться в моё восприятие, нет смысла его сдерживать.

– Я тебе щас харю отстрелю нахрен! Руки в гору и на землю! – прокричал молодой человек с напряженным алым лицом, перекошенным ртом, теснящимися в орбитах глазами и чёрным ружьём в контрастно белых судорожно сжатых пальцах.

– Недавно я пытался найти гору на местности, но отыскал её только внутри себя, а снаружи оказался сугроб, в котором я…

– Да ты сука издеваешься?! Какой нахрен сугроб?! В гроб щас отправишься! – из раскаленного до гранатового свечения рта летели шипящие брызги.

– Я должен был отправиться в гроб в результате героической гибели в бою. Но, раз уж и так все планы развалились, наверное, можно и без боя.

– Ты чо, больной? Ты чо, не врубаешься, что я тебя щас тупо грохну? – пылающий лоб молодого человека смялся морщинами, как будто он пытался решить в уме трудную математическую задачу.

– Я полагал, что вы меня застрелите из ружья, но грохнуть тупым тяжелым предметом – это тоже вполне надёжный вариант.

– Дебил тупой, – лицо молодого человека постепенно теряло градусы, пальцы, стискивающие оружие, чуть расслабились. – Тут война, понимаешь, а ты ходишь-бродишь, бред дикий несёшь. На такого психа пулю тратить жалко. Давай, разворачивайся и вали туда, откуда пришёл.

– Не могу. Я потерялся. Того места, откуда я пришёл, уже не найти. Поэтому, если вы меня не будете убивать, я лучше пойду дальше.

– Хрена с два ты у меня пойдёшь дальше, дурилка картонная. Дальше – наши позиции. Думаешь, я тут по приколу околачиваюсь?

– Не думаю.

– И правильно делаешь. Я тут в дозоре, слежу, чтобы ни один урод к нашим позициям не пробрался, – лицо молодого человека остыло до сосично-розовых тонов, рот перестал брызгать и коситься, а глаза – выпучиваться из орбит.

– Я, конечно, не очень красив, но и уродств во мне нет. Если я не урод, то, возможно, ваши позиции одновременно и мои тоже?

– А поди тебя разбери – урод ты или нет, – молодой человек опустил глаза на ружьё и покачал его в руках, то ли прикидывая вес, то ли желая убаюкать. – Ладно, поступим так: я совершу задержание, приведу тебя к командиру, и пусть у него голова болит, кто ты – урод, шпион, пленный, диверсант, гражданский или просто хрен с горы. Только ты это, руки-то вверх подними.

– Зачем?

– Да пёс его знает, но положено так, – сказал молодой человек. Я не стал спорить и поднял руки вверх, и мы пошли. Я с поднятыми руками шагал впереди, а молодой человек указывал мне направление, тыча ружейным стволом в спину.

На ходу вместе с тычками я воспринимал окружающий мир, который состоял преимущественно из деревьев. Шелушащиеся терпкие колонны сосен уходили далеко вверх, где раскидывали сине-зелёные игольчатые кроны, скрывающие небо и заменяющие воздух своим хвойным духом. За звуковое сопровождение отвечали незримый, но очень упорный дятел, и растерянно охающая кукушка, также скрытая от глаз. С ладонями, выставленными над головой, я словно изображал оленя или лося. Впрочем, кому-то могло бы показаться, что я несу некий невидимый груз или жду удачного момента, чтобы забросить в невидимое кольцо невидимый баскетбольный мяч.

– Чёрт, уже часа два как должны были прийти, – произнес голос за моей спиной. – Похоже, заблудились.

– Да. Я уже давно заблудился, и с тех пор всё никак не развыблужусь.

– Чёрт! Сука! Вот ведь подстава! – голос стал сдавленно-шипучим. – Не хватало ещё щас на уродов нарваться. Они нас грохнут или в плен возьмут, и там запытают и грохнут, а командир решит, что я зассал и дезертировал. И как мне потом доказывать, что я не зассал?

– Не знаю, – признался я. То, что кто-то что-то сделал, можно доказать, предъявив результаты этого действия. Например, то, что я сейчас в лесу, убедительно доказывает, что я покинул родительский дом. В противном случае я бы находился в доме. Но как доказать отсутствие действия? Если бы мне пришлось доказывать, что я, скажем, никогда не убивал собак, то что я мог бы предъявить? Отсутствие мёртвых собак, наличие собак живых, свидетелей того, как я изо дня в день в течение всей своей жизни не убиваю собак? Нет, такие доказательства ни один судья во внимание не примет.

– Стоять! Брось винтовку! – мои размышления оборвал вопль, отлетевший, очевидно, от молодого человека, выглядывающего из-за сосны. На расстоянии, разделяющем нас, его полыхающее лицо с перекошенным ртом и набухшими глазными яблоками казалось неотличимым от лица моего сопровождающего в момент нашей встречи. Вместе с лицом из-за дерева выглядывало ружейное дуло.

– Хрена лысого! Сам бросай! – на мое плечо весомо лёг ствол ружья. Я догадался, что мой сопровождающий и его оружие выглядывают из-за меня.

– Я щас вам обоим бошки продырявлю!

– Давай, стреляй, сука! В меня не попадешь, зато урода вашенского завалишь, а я уж потом не промажу!

– Чо это урод нашенский? Он вашенский – на то и урод, как все вашенские.

– Ты пургу-то не неси. Все знают, что это вы – уроды, сволочи гадские, каннибалы чертовы!

– Ишь ты, как урод раскукарекался. Только вот мимо кассы, потому как это вы – садисты конченные, мясники кровавые, гниды богогневные.

– Всё верно, именно такие вы и есть – трупоеды ссаные, дебилы зазомбированные, глиномесы заднеприводные.

– Ты свистульку-то поросячью из-за щеки вытащи, когда хрюкаешь, а то не разобрать, что ты там блеешь.

– А ты чо за деревом прячешься? Чтобы скрыть, как тебя сзади осел дерёт? Ну так это зря – за сто километров слышно, как твое гузло рабочее скрипит.

 

– А ты чо к своему уроду так жмёшься – микроскопическую свистульку в его поддувале греешь? Или вы с ним близнецы сиамские? Оно и не удивительно, у вас же папка, дедка, племянник и брательник – один и тот же человек, то есть – урод инцестный.

– Ишь ты какой важный – всю свою родословную тут выложил. Только главное сказать забыл, что весь ваш род уродский от Иуды идёт и его любимых шлюшек – жабы с гадюкой.

– Что ж ты так неуважительно про своих мамку и бабку? Ну, зато хоть раз из твоего хрюкала слова правды проклюнулись.

– Ой, ты мне за правду тут не перди. Знаем мы вашу правду. У вас в учебниках так и сказано прямым текстом: правда – это ложь, свобода – это рабство, мир – это война.

– Тю, да ты свою родную школку кажись вспомнил, недотыкомка. Это у вас кромешная бессовестная людоедская ложь – новая более лучшая правда. Это вы рабы, лижущие задницы своим хозяевам, а когда вам разрешают на пять минут язык из ануса вытащить – кричите про свою великую свободу. Это вы на словах сплошь благородные защитники и бескорыстные освободители, а на самом деле маньяки серийные и мародеры тухлые.

– Если вы сами такие беленькие, пушистенькие с голубенькими глазёнками-блюдцами, то чего это вы на нас напали так по-скотски подленько, а?

– Тю! Мы на вас напали? Я, конечно, знал, что у вас всех вместо мозгов шмонька хлюпающая, но чтоб настолько в показаниях путаться – это даже для дряблой шмоньки зашкварно. Постарайся запомнить простой исторический факт – это вы, ублюдины, на нас напали.

– Ага, щас, как же. Нахрен вы нам такие утырки сдались, чтобы на вас нападать? Мы от вас обороняемся, да и то нежно, а могли бы одним плевком унасекомить.

– Да вы настолько удолбанные все, что даже не отдупляете, что делаете. На нас нападаете, а сами в своих галлюцинациях видите, как по райскому саду с ангелочками под ручку гуляете. Да только хрен вам, а не рай, в рай только людей пускают, а вы – нелюди!

– Ишь как задорно нелюдь тут про людей заливает. Слышь, зверёныш, ты в зеркало как-нибудь глянь – много нового про себя узнаешь.

– Сам-то ты в зеркало, ясен пень, ни разу не смотрелся – ни одно зеркало вида твоего обезьяньего рыла не выдержит, треснет и на говно разлетится.

– Тявкай-тявкай, собачонок, скоро на мыловарню отправишься вместе со всеми своими.

– О, смотри-ка, вонючка слово новое выучил – мыло. Вот это да, вот это прогресс. Вы же все зад лопухом подтираете, а мыться так и не научились, потому как в каменном веке до сих пор обитаете.

– А вы специально в дерьме валяетесь, потому как дерьмо к дерьму тянется.

– Прошу прощения, что вмешиваюсь, – сказал я. – Но если вы говорите одно и то же, может быть, вы не противники?

– То есть как, не противники? – наморщил лоб молодой человек, выглядывающий из-за дерева.

– Я имею в виду, что вы оба сражаетесь на одной стороне, не друг с другом, а с кем-то другим. С теми врагами, которые коварно напали на вас, на вашу общую страну, – предположил я.

– Ну ты псих, иначе и не скажешь. Только сумасшедший может решить, будто у меня с той мразью за деревом может быть что-то общее, тем более – целая страна! – рыкнул молодой человек, прячущийся за моей спиной.

– Точно, натурально умалишенный. Такого стоит только из жалости и милосердия пристрелить, чтоб не мучился болезный, – сказал молодой человек из-за дерева.

– Давай, стреляй. Это как раз в вашем духе – беззащитных, сирых да убогих убивать.

– А в вашем духе трусливо прятаться за спинами инвалидов, стариков, женщин и детей.

– Да ты даже из укрытия выстрелить ссышь.

– Да ты сам ссышь.

– Не ссу!

– Ссышь!

– Сам ссышь!

– Спорим?!

– Спорим!

– На счет три!

– Раз!

– Два!

Вместо счета «три» возле самого моего уха взорвалось что-то жаркое и дымное. Край ствола, за которым скрывался молодой человек, брызнул фонтанчиком щепок. Лицо молодого человека, зияя широко раскрытыми немигающими глазами и пулевым отверстием по лбу, поползло вниз. Давление, оказываемое стволом ружья на мое плечо, исчезло. Обернувшись, я увидел молодого человека, лежащего на спине и взирающего на густое сплетение сосновых ветвей одним невидящим глазом – место второго глаза заняла густая кровавая воронка.

Не знаю, были ли молодые люди отморозками, но погибнуть на войне им однозначно удалось. Только можно ли считать, что они погибли в битве? То, что произошло между ними, больше походило на спор. Если же битва всё-таки имела место, считается ли гибель молодых людей героической? С одной стороны, принесение своей жизни в жертву – поступок героический. Однако ради чего только что свершилось двойное жертвоприношение, я так и не сумел понять. Вот если бы я погибал в бою, то знал бы точно, что делаю это ради встречи с матерью. Впрочем, сейчас и такая мотивация не казалась мне хоть сколько-то оправданной. Пока что все зацепки, которые должны были помочь в поисках, только путали и уводили меня все дальше и дальше. Если смотреть на дело с этой точки зрения, то гибель в бою, обещанная мне матёрым врачищем, могла бы стать тупиком и окончательно поставить крест на перспективе когда-нибудь найти мать – живую или не очень.

– Стоять! Не двигаться! Руки вверх! – гортанно-высокий, как клёкот хищной птицы, голос располосовал мои раздумья. Так как я и до приказа стоял и не двигался, мне оставалось только поднять руки. Но поднятие рук по определению является движением. Выходит, что выполнить команду, не нарушив её же, невозможно. На мою голову обрушилось что-то, выключающее внутренний и окружающий миры, и после короткой тяжёлой вспышки всё погасло.

Включение ощущений и внешнего мира предсказуемо оказалось болезненным и тошнотворным. Попытки привести тело в движение увенчались успехом только в области головы. Несмотря на горячо пульсирующую резь в основании затылка, шея исправно поворачивалась влево и вправо, глаза синхронно открывались и закрывались, а ноздри проводили к обонятельным рецепторам запахи жасмина, ванили, прокисшего пота, крови и телесных выделений, названия которых я не знал. Оглядевшись, я определил, что нахожусь в человеческом жилище, похожем на дом моих родителей, и привязан к деревянной опоре, поддерживающей крышу. Вокруг было многолюдно. В скупом свете электрической лампы, свисающей с потолка, я насчитал семь человек: четверо лежали на полу возле узкой кровати, двое склонились над столом и сосредоточенно разглядывали скатертью расстеленную на нём карту, а последний стоял возле меня и с расстояния в две ладони изучал мое лицо. Точнее, не последний, а последняя – оценив лицо, собранные в пучок волосы и фигуру, я пришёл к выводу, что передо мной стоит женщина.

– Не ожидал, что тебя бабы уделают, а? – гортанно-клокочущим голосом спросила женщина.

– Не ожидал, – согласился я. Никаких ожиданий на счёт уделывания у меня не было.

– Думал, против баб воевать – так в миг и на халяву героем станешь?

– Не думал, – ответил я, приметив, что остальные шестеро тоже обладают женскими чертами.

– Да знаем мы, чем вы мужики думаете. Свистулькой своей думаете! – крикнула одна из женщин, прежде поглощенная созерцанием карты.

– Думаете, что у всех женщин топографический кретинизм! – вторая женщина утвердительно ткнула указательным пальцем в карту. – А мы, между прочим, вот!

От криков товарок женщины, спавшие на полу, проснулись и, уперев в меня взоры, полные презрения, осуждения и ненависти, зашипели: – Вот же сволочь! Скот! Одно слово – мужжжик!

– Думаешь, я не знаю, о чём ты думаешь? – женщина, стоявшая рядом со мной, приблизила свое лицо так, что чуть не клюнула меня острым носом в глаз. От усилившихся запахов жасмина, ванили и пота дышать стало трудно. – Ты думаешь, что мы – женщины – слабые, мягкие и никчёмные, ручки в кровушке запачкать боимся, что у нас кишка тонка тебя порешить.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru