bannerbannerbanner
Н. Г. Чернышевский. Книга первая

Георгий Валентинович Плеханов
Н. Г. Чернышевский. Книга первая

Еще один вопрос: как должен был бы отнестись Маркс к миросозерцанию «просветителей», если бы кто-нибудь вздумал ссылаться на это миросозерцание для борьбы с его собственным учением? Тут опять не трудно найти ответ: он, конечно, высказал бы свое глубокое уважение к великим «просветителям», но вместе с тем показал бы, что их миросозерцание в настоящее время должно считаться устарелым. Не правда ли? Но ведь это как раз то самое, что сделал я в начале 90-х годов в своих статьях о Чернышевском и что делаю теперь в предлагаемой книге.

Внимательный читатель заметит, надеюсь, что мое отношение к Чернышевскому не во всем одинаково. Я защищаю все его философские взгляды, за исключением его взгляда на диалектику; я считаю в высшей степени важными и замечательными некоторые тезисы из его диссертации об «Эстетическом отношении искусства к действительности», но я отвергаю ту точку зрения, с которой он смотрит почти всегда, – читатель увидит, однако, что я нахожу и тут блестящие исключения, – на историю и на политическую экономию. Иначе и быть не может. В философии Чернышевский явился верным последователем Фейербаха, материалистическое учение которого было очень близко к учению французских «просветителей» оттенка Дидеро (последней манеры). В эстетике он продолжал оставаться материалистом, хотя ему и не удалось поставить эстетику на материалистическую основу, вследствие указанных в моей книге важных пробелов в Фейербаховом материализме. Что же касается общественной жизни и ее истории, то он, – опять-таки совершенно подобно всем великим деятелям «просветительных» эпох, – смотрел на них, как идеалист, что опять объясняется у меня некоторыми недостатками материалистического учения Фейербаха. Держась точки зрения Маркса, я не мог не заметить этой непоследовательности Чернышевского; но, указывая на нее, я не думал отрекаться от его наследства, – и это вот по какой, весьма понятной причине.

Учение Маркса вышло из философии Фейербаха. Оно устранило недостатки этой философии, но устранило их только потому, что последовательно развило и применило к анализу общественных явлений основные положения этой философии об отношении субъекта к объекту. Отсюда ясно, что сторонник учения Маркса и теперь не может не согласиться с верным последователем Фейербаха – Чернышевским в том, что касается взгляда на отношение субъекта к объекту, но в то же время не может не видеть слабых сторон его миросозерцания там, где речь заходит о жизни общества. Это, кажется, ясно. Я не отвергаю наследства Чернышевского, но я и не могу довольствоваться им: я дополняю его теми драгоценными приобретениями, которые удалось сделать человеку, шедшему по одной дороге с Чернышевским, но ушедшему дальше его, благодаря более благоприятным обстоятельствам своего развития. Вот и все.

«Не добытый результат важен, – писал Чернышевский в своем «Лессинге» совершенно согласно с духом Гегелевой диалектики, – все добытые человечеством результаты, во всех областях жизни и мысли, как бы ни казались они блестящи по сравнению с прошедшим, все еще ничтожны сравнительно с тем, что должно быть приобретено мыслью и трудом, для обеспечения материальной жизни, для прояснения знаний и понятий. Важнее всех добытых результатов – стремление к приобретению новых, лучших; важнее всего пытливость мысли, деятельность сил»[70].

К этим прекрасным строкам надо прибавить только одно: как ни важна пытливость мысли, но и она приносит свои благотворные плоды только тогда, когда направляется в надлежащую сторону. А пытливая мысль Чернышевского направляла свои усилия именно в том направлении, по какому только и могла идти передовая философская мысль XIX века. От Гегеля мысль эта перешла к Фейербаху, от Фейербаха к Марксу. Чернышевский лично пережил две первые фазы этого движения. Пережить третью помешали ему неблагоприятные внешние условия. Но это нимало не мешает современным марксистам чувствовать себя несравненно более близкими к нему, нежели к тем мнимым продолжателям его дела, которые, под предлогом стремления вперед, пошли назад и провозгласили принципы нашего пресловутого «субъективизма». Если эти люди воображали при этом, что они защищают оставшееся после Чернышевского теоретическое наследство, то это удивительное недоразумение свидетельствовало лишь об их беспомощной наивности.

Теперь другое. Изложению и критике экономических взглядов Чернышевского часто предшествует у меня изложение соответствующих взглядов Маркса. Но в то время, когда я писал свои статьи о Чернышевском, еще не вышел в свет третий том «Капитала». Поэтому, перепечатывая теперь эти статьи, мне пришлось спросить себя, не нуждается ли мое изложение экономической теории Маркса в каких-нибудь существенных дополнениях. Но и на этот вопрос я не мог ответить себе иначе, как отрицательно.

Известно, что третий том «Капитала» показал нам, каким образом разрешалась у Маркса знаменитая в летописях новейшей экономической науки антиномия между законом стоимости и законом равного уровня прибыли. Но Чернышевского не занимала эта антиномия. Поэтому и я мог не касаться ее в своем изложении Марксовых взглядов. Лично я уже с начала 80-х годов был твердо убежден, что указанная антиномия должна быть разрешена Марксом, вообще говоря, – т. е. отвлекаясь от некоторых неясностей и неправильностей в построениях Родбертуса, – в том же смысле, в каком разрешал ее Родбертус[71]. Это могли бы засвидетельствовать те из моих друзей, с которыми мне приходилось тогда беседовать об экономических вопросах: я всегда говорил им, что, по моему мнению, Маркс должен будет решить указанную антиномию приблизительно в том же смысле, в каком она решена у Родбертуса. Мне казалось, что за это ручаются некоторые места в I и во II томах «Капитала»[72]. Если же, тем не менее, Энгельс предлагал заняться ее решением именно последователям Родбертуса, то это объяснялось, по моему мнению, некоторыми недостатками экономической теории этого последнего, находившимися в тесной связи с его учением о земельной ренте. Я думал, что, предлагая ученикам Родбертуса разрешить знаменитую антиномию, Энгельс просто-напросто хотел поставить их перед дилеммой: или признать существование этих недостатков и тем самым провозгласить превосходство Марксовой теории стоимости, или же утверждать, что этих недостатков не существует, и тем обнаружить перед всеми внимательными читателями, что Родбертусово решение антиномии между законом стоимости и законом равного уровня прибыли не имеет под собой вполне удовлетворительной теоретической основы. Вот почему я полагал, что печатные выступления марксистов по этому вопросу стали бы уместными лишь после того, как высказались бы родбертусьянцы. Поэтому же я совсем не коснулся этого вопроса, излагая Марксово учение о стоимости в своей работе о Чернышевском. А если бы кто-нибудь сказал мне на этом основании, что мое изложение этого учения не точно, то я ответил бы ему вопросом: разве не точно излагает учение современной астрономии тот, кто, говоря, что планеты движутся по эллипсисам, не считает при этом нужным, в силу тех или других соображений, сделать добавление на счет тех отклонений от эллиптической орбиты, которые наблюдаются в действительном движении планет и которые, в свою очередь, находят свое объяснение в других теоремах науки? В естествознании мы почти на каждом шагу сталкиваемся с тем явлением, что действие одного закона ограничивается и, следовательно, видоизменяется действием другого. И никто этому не удивляется. А когда Маркс в III томе своего «Капитала» сказал, что действие закона стоимости ограничивается и стало быть видоизменяется действием закона равного уровня прибыли, то его противники, вроде г. Бем-Баверка, закричали, что он противоречит сам себе и отвергает основу своего собственного экономического учения. Это просто-напросто не серьезно. Раз заговорив о г. Бем-Баверке, я прибавлю еще вот что. В первой главе второго отдела второй части я, говоря о современном состоянии экономической науки, занятой лишь собиранием фактического материала и чуждающейся всяких теоретических обобщений, имею в виду историческую школу политической экономии. По этому поводу мне заметят, пожалуй, что с тех пор, как написаны были мои статьи об экономических взглядах Чернышевского, широко распространилась так называемая австрийская школа, мало занимающаяся фактами, но зато претендующая на глубокую разработку, вопросов теории. Но с таким замечанием я могу согласиться только наполовину. Австрийская школа, к числу «светильников» которой принадлежит и только что упомянутый г. Бем-Баверк, в самом деле, мало занимается фактами. Скажу больше: ее представители плохо знают факты и нередко насилуют в своих рассуждениях даже и те из них, которые известны им. Но это не заслуга. Что же касается теоретического значения австрийской школы, то оно равно нулю. «Субъективизм» этой школы составляет поучительный pendant к идеализму всех новейших философских школ. Как идеализм, так и «субъективизм» знаменуют собой попятное движение в области мысли, причиненное известными антагонистическими явлениями в капиталистическом обществе. Учения австрийской школы, несомненно, имеют теперь большой успех. Но почему? На это отвечает, например, такой факт. Когда Уильям Смарт выпустил английский перевод известного сочинения Бем-Баверка «Die positive Theorie des Kapitals», то всемирно известная газета «Times» выразила свое удовольствие по поводу того, что теперь у английского читателя есть противоядие против марксистской теории эксплуатации, «antidot to the exploitation theories of the Marxist School». Этим сочувственным отзывом лондонская газета раскрыла, можно сказать, всю тайну успеха австрийской школы. Она нравится идеологам капиталистического порядка именно как противоядие против теории эксплуатации[73]. Ho каким средством превращается она в такое противоядие? Она превращается в него путем отвлечения от всех общественных отношений производства: когда «теоретик» отвлекается от всех отношений производства, тогда он естественно отвлекается и от тех из них, которыми обусловливается эксплуатация производителя продукта – его присвоителем. Но как много сулит науке такое отвлечение, видно из того, что все категории политической экономии являются не чем иным, как выражением производственных отношений: отвлечься от этих отношений – значит закрыть себе путь к пониманию этих категорий. Естественно поэтому, что у «теоретиков» австрийской школы не получается ничего, кроме бессодержательных рассуждений на «субъективные» темы[74]. От таких рассуждений научная теория до сих пор ничего не выиграла, да, конечно, и не может выиграть.

 

Введение

Мы не будем излагать здесь, какое значение имеет в истории нашей общественности та великая «эпоха 60-х годов», к которой относится лучшая пора жизни и литературной деятельности Н. Г. Чернышевского: надо надеяться, что значение это известно теперь всем и каждому. Точно также мы не имеем в виду писать биографию нашего автора. Правда, в настоящее время в печати можно найти уже немало драгоценных материалов для такой биографии. Но за обработку этих драгоценных материалов естественно должен взяться тот, кому открыт доступ к еще более драгоценным материалам, т. е. к семейному архиву Чернышевских. Говоря это, мы имеем в виду г. Евг. Ляцкого, уже напечатавшего чрезвычайно интересную статью: «Н. Г. Чернышевский в годы учения и на пути в университет» («Современный Мир», май и июнь 1908 г.). Надо надеяться, что г. Ляцкий будет продолжать свою работу и мало-помалу опишет всю жизнь величайшего представителя эпохи 60-х годов. Наша работа уже печаталась, когда появилось в «Современном Мире» продолжение интересного труда г. Ляцкого, относящееся к университетским годам Н. Г. Чернышевского. Мы же, с своей стороны, ограничимся здесь немногими, безусловно необходимыми данными.

Николай Гаврилович происходил из духовного звания. Его предки, с незапамятных времен тоже принадлежавшие к духовенству, вели свой род «из великороссиян Чембарского округа, Пензенской губернии», т. е., – заметим мимоходом, – из той же местности, откуда происходил и В. Г. Белинский. Но сам он родился (12 июля 1828 г.) в Саратове, где отец его был тогда старшим священником Сергиевской церкви. Г. Евг. Ляцкий справедливо говорит, что в истории детства и юности Николая Гавриловича не может не остановить на себе внимания следующая яркая особенность: «Все условия, среди которых развертывалась эта замечательная и своеобразная личность, сложились так естественно и замкнулись в такой цельный круг представлений определенной умственной и моральной культуры, что можно без преувеличения назвать семейную атмосферу Чернышевских редко благоприятной для развития в мальчике независимой мысли и сильной воли, способной управлять здоровым и нормальным чувством. Кажется, все лучшее, что могла дать старорусская жизнь прошлого века, соединилось в этой семье, чтобы уберечь будущего писателя от тех мрачных сторон русской действительности, борьба с которыми унесла столько горячих жизней»[75]. Тут необходимо сделать только одну оговорку: никакая семья, как бы ни были хороши ее внутренние отношения, не может уберечь ребенка от тех мрачных сторон, которые свойственны окружающему эту семью обществу. Это, впрочем, признает и сам г. Евг. Ляцкий. «Среди занятий и игр подраставшего Николеньки, – говорит он, – не могли ускользнуть от его зоркого сознания и те мрачные стороны окружающей действительности, которые сильно смягчались обстановкой и родительской заботой»[76]. И он же приводит из воспоминаний Пыпина строки, дающие весьма ясное понятие о том, какие именно стороны тогдашней действительности могли произвести наиболее сильное впечатление на даровитого ребенка. Это были «мрачные картины насилия, жестокости, подавления личного и человеческого достоинства»[77]. Но, если это так, то г. Евг. Ляцкий не откажется согласиться с тем, что уже детские и юношеские наблюдения Николая Гавриловича должны были дать ему немало материала для тех самых выводов, на основе которых возникали, обыкновенно, настроения, уносившие «столько горячих жизней». С этой стороны не было никакого контраста между детством и юностью Чернышевского, с одной стороны, и зрелой порой его жизни – с другой. Несомненно только то, что счастливая семейная обстановка дала молодому Чернышевскому возможность накопить такой запас духовных и даже чисто физических сил, каким чрезвычайно редко располагали «молодые жизни», вступавшие в борьбу с некрасивой действительностью.

Что касается внешних впечатлений, то их беспрерывный приток был обеспечен уже тем простым обстоятельством, что Николай Гаврилович воспитание получил довольно, – чтобы не сказать весьма, – демократическое. В среде духовенства его семья считалась очень зажиточной, и мы сейчас увидим, что эта ее относительная зажиточность внушала даже немалую робость саратовской бедноте духовного сословия. Но как скромна была, на самом деле, степень благосостояния родителей Николая Гавриловича и как демократично было, вследствие ее скромности, его воспитание, показывают его собственные слова. «Мы были очень, очень небогаты, – писал он Ю. П. Пыпиной в письме от 25 февраля 1878 года. – В Петербурге самые бедные из людей, виденных вами, – даже нищие, – не знают теперь, чтó такое был «гривенник» в нашем – не бедном – семействе. Оно было не бедно. Пищи было много. И одежды. Но денег никогда не было. Поэтому ничего подобного гувернанткам и т. п. не могло нашим старшим и во сне сниться. Не было даже нянек. Прислуги было много. Но она была вся занята хозяйственными делами. Она присматривала за детьми лишь редкими и ничтожными урывками, для отдыха от дел, об этом не стоит и говорить. – А наши старшие? Оба отцы[78] писали с утра до ночи свои должностные бумаги. Они не имели даже времени побывать в гостях. Наши матери – с утра до ночи работали. Выбившись из сил, отдыхали, читая книги. Они желали быть и были нашими няньками. Но у них была надобность обшить мужей и детей, присмотреть за хозяйством и хлопотать по всяческим заботам безденежных хозяйств.

Итак, урывками, мы имели нянек – читающих, и слушали иногда; а больше сами читали. Никто нас не «приохочивал». Но мы полюбили читать. А кроме этого мы жили себе, как вам вздумается. Были постоянные советы нам, чтобы мы не разбили себе лбов. При малейшем приключении такого рода на помощь нам прибегали взрослые люди, – или наши старшие, или прислуга. Но больших бед не могло быть. Опасных игрушек у нас не было: ничего железного, ничего острого. Это потому, что и вовсе не было у нас покупных игрушек. На игрушки нам не было денег. Поранить себя нам было нечем. А наши старшие были люди смирные; шума, беспорядка не было даже у прислуги: вся прислуга – крепостные матери вашего мужа – были люди истинно благородные. Потому и у нас, росших в обществе честном и скромном, формировались скромные, рассудительные нравы в наших играх. Итак, опасности нам от наших рабов не было. И росли мы, собственно говоря, как проводят время взрослые люди, то есть: делали все, как нам было угодно»[79].

А что же было «угодно» детям? Прежде всего упражнять свои физические силы, играть и резвиться. Ф. В. Духовников в своей статье о жизни Чернышевского в Саратове, говорит, что в детстве Николай Гаврилович с увлечением и страстью предавался играм. То же видно из воспоминаний В. Д. Чеснокова, бывшего его товарищем по детским забавам. Но в воспоминаниях этого последнего о детских и отроческих играх Николая Гавриловича выступает еще одна черта, достойная замечания.

«Начитавшись о жизни греков и римлян, – говорит он, – Николай Гаврилович еще в детстве (14 лет) сознавал важное значение гимнастических упражнений для укрепления организма (о чем он неоднократно говорил товарищам детских игр) и занимался ими, хотя потихоньку от своих родителей, которые, вероятно, запрещали ему подобные занятия. На своем заднем дворе он вместе с другими мальчиками вырыл яму, через которую и прыгали на призы. Кто перепрыгнет яму, тот получает приз: яблоки, орехи, деньги и проч. Обыкновенно перепрыгивал яму Николай Гаврилович, но он сам, как старший из нас, не брал призов, предоставляя их другим мальчикам, или же делился с ними. Другие наши гимнастические упражнения были: перепрыгивание через разные предметы, взлезание на столб, на деревья, метание камня из праща, бегание взапуски, вперегонку и др.»[80].

 

Кто знает, как справился бы организм Н. Г. Чернышевского с разрушительными для здоровья условиями, окружившими его во второй половине его жизни, если бы он с детства не был закален этой демократической простотой воспитания и этими гимнастическими упражнениями по примеру «греков и римлян»?

С нравственной стороны свобода делать все, что «угодно», была хороша тем, что давала ребенку полную возможность прямо смотреть на жизнь, не отгороженную от него китайской стеной разного рода условностей. И по всему видно, что даже в самой ранней своей юности Чернышевский умел зоркими глазами смотреть на окружавшую его жизнь. В первой части романа «Пролог», несомненно имеющего автобиографическое значение, он так говорит об отношении своего героя Волгина к «аристократии»: «Он никогда не принадлежал и к мелкому светскому обществу, не только к их высокому, важному. Но какой же город или городишко не гремел славою их подвигов? Он с детства знал, что это люди буйные, наглые»[81].

И не одну только «аристократию» наблюдал Волгин (Чернышевский) в своем детстве. Наблюдал он и так называемое простонародье.

«Ему вспоминалось, как, бывало, идет по улице его родного города толпа пьяных бурлаков: шум, крик, удалые песни, разбойничьи песни. Чужой подумал бы – город в опасности, – вот, вот бросятся грабить лавки и дома, разнесут все по щепочке. Немножко растворяется дверь будки, оттуда просовывается заспанное старческое лицо с седыми, наполовину вылинявшими усами, раскрывается беззубый рот и не то кричит, не то стонет дряхлым криком: – «Скоты, чего разорались? Вот я вас!». Удалая ватага притихла, передний за заднего прячется; еще бы такой окрик, и разбежались бы удалые молодцы, величавшие себя «не ворами, не разбойничками – Стеньки Разина работничками», обещавшие, «что как они веслом махнут», то и «Москвой тряхнут», разбежались бы, куда глаза глядят, куда ноги понесут, крикни еще раз инвалид в дверь будки; но старый будочник знает, что перед богом грех был бы слишком пугать удалых молодцов: лбы себе перебьют, ноги переломают, навек бедные искалечатся, – будочник, понюхав табаку, говорит – «Идите себе, ребята, с богом, только не будите меня старика, не вводите в сердце». И затворяется в будке, – и ватага удалых молодцов, Стеньки Разина бывших работничков, скромно идет дальше, перешептываясь, что будочник, на счастье им, видно, добрый человек»[82].

Чернышевский говорит, что Волгин в детстве приходил в недоумение от таких сцен.

Ввиду автобиографического характера романа «Пролог» (т. е., собственно, первой его части – «Пролог пролога»), можно сказать, что уже детские впечатления наталкивали Чернышевского на такие мысли, в результате которых получались не только юмористические картинки во вкусе только что приведенной. Да и эти юмористические картинки не могли остаться без глубокого влияния на то представление взрослого Чернышевского о «простонародье», о котором нам не раз придется говорить ниже. Теперь же мы только заметим, что наблюдать подобные бытовые сцены и приходить от них в недоумение мог только такой ребенок, которому воспитатели его не мешали подходить вплотную к действительности и задумываться над ее явлениями[83].

Но как ни демократично было воспитание Н. Г. Чернышевского, и нем был один элемент своеобразного аристократизма, заслуживающий полного нашего внимания. Чтобы понять значение этого элемента, надо принять во внимание, например, вот это свидетельство Н. Г. Чернышевского:

«Теперь, как я слышу, во многих, а быть может, и во всех семинариях уменьшилось или совсем вывелось пьянство. Но в мое время в саратовской семинарии никакое сходбище семинаристов не могло не быть попойкой. Николай Александрович[84] был настолько моложе своих товарищей, что не годился бы быть соучастником попоек, если б жизнь в семействе и не удерживала его от подобной наклонности»[85].

И дальше: «Когда я перешел в риторику, из моих 122-х человек товарищей только четверо имели по 14 лет и только один был 13 лет, – и мы смотрели на него, как на ребенка. Этот юноша кутил очень сильно и с необычайным усердием выделывал всякие молодецкие штуки»[86].

Как видите, пьянство было очень соблазнительно для тогдашнего семинариста: оно могло дать ему средство прослыть молодцом в среде товарищей. Но, насколько мы знаем, Чернышевский никогда не поддавался этому соблазну. Почему же? Оставляя в стороне другие возможные здесь предположения, мы напомним читателю о том, что сам Чернышевский говорит о Добролюбове: «По молодости лет Добролюбов не годился бы для участия в семинарских попойках даже в том случае, если бы жизнь в семействе и не удерживала его от них». Эти слова показывают, что, по мнению Чернышевского, жизнь в семействе удерживала молодых людей от наклонности к кутежам. Но семья семье рознь. Чтобы жизнь в семействе избавляла молодых людей от влияния дурных примеров, необходимо, чтобы она сама не давала им таковых. Вот этим-то и хороша была семья Чернышевских. Отец Николая Гавриловича был, конечно, человеком старого закала, но он всегда был трезв, трудолюбив и серьезен. Это было очень большим счастьем для мальчика. Но это еще не все. При более тесном сближении со своими товарищами по семинарии Н. Г. Чернышевский все-таки мог бы заразиться их пьяным «ухарством», если бы этому не мешало то, что мы назвали элементом своеобразного «аристократизма» в его положении. Его сближение с товарищами по семинарии не могло идти дальше известных пределов, благодаря относительной зажиточности его семейства. Н. Г. Чернышевский и сам признает великое значение этого элемента, говоря о жизни Добролюбова. И замечательно, что значение это он поясняет именно своим собственным примером.

«Николай Александрович, – говорит он, – был сын городского священника, пользовавшегося почетом у епархиального начальства. Чтобы могли понять это люди, незнакомые с семинарским бытом, скажу о своих отношениях с товарищами. Мой отец был также священник губернского города в богатом (!) приходе (доходы моего отца от службы простирались до 1.500 р. ассигнациями, и мы жили безбедно). Все товарищи были мне приятели; человек десять из них были со мной задушевные друзья. Сколько раз мяли мы бока друг другу в шуточной борьбе, – счета нет; словом сказать, в классе и «бурсе» (куда я ходил чуть не каждый день для дружеской беседы) со мной церемонились товарищи также мало, как и со всяким другим. Но в гости ко мне ходили только двое или трое из товарищей, и то изредка; и надобно сказать, что они вовсе не были из числа ближайших моих друзей: они были не больше как приятели; но они не совестились посещать меня в моем семействе, потому что у них была приличная одежда и обувь. Ничто не может сравниться с бедностью массы семинаристов. Помню, что в мое время из 600 человек в семинарии только у одного была волчья шуба, – и эта необычайная шуба представлялась чем-то даже не совсем приличным ученику семинарии, вроде того, как если бы мужик надел брильянтовый перстень. Помню, как покойный Миша Левицкий, не имевший другого костюма, кроме синего зипуна зимой и желтого нанкового халата летом, – помню, как этот первый мой друг не решался навестить меня, когда я недели три не выходил из дому, будучи болен лихорадкой: а между тем мы с Левицким не могли пробыть двух дней, не видавшись, и когда он не ходил в класс, я каждый день приходил к нему. Короче сказать, как ни умеренна была степень знатности и богатства моей семьи, но почти для всех моих товарищей войти в мой дом казалось так же дико, они чувствовали бы себя в нем такими же бедняками и ничтожными людьми, как я чувствовал бы себя в салоне герцога девонширского»[87].

Детская и отроческая жизнь Николая Гавриловича сложилась так, что он мог беспрепятственно наблюдать окружавшую его весьма некрасивую действительность, и в то же время имел счастливую возможность не запачкаться в ее грязи. Это не всем выпадает на долю.

Третьим счастливым обстоятельством этого периода его жизни было то, что отец его, человек весьма образованный, – подготовил его прямо в семинарию и тем позволил ему миновать «духовное училище». в котором дети за малейший проступок подвергались, по тогдашнему обычаю, «физическому воздействию» со стороны почтенных педагогов. В семинарию он поступил 1 сентября 1844 года, в класс риторики. Здесь его занятия вообще пошли очень успешно. Но особенные успехи обнаружил он, по-видимому, в сочинениях на темы: «должно обуздывать страсти»; «праведник, яко гора Сион, не подвигнется во веки»; «бог всех нас влечет к спасению» и т. п. Будущий критик и публицист «Современника» развивал эти назидательные темы к полному удовольствию своего учителя словесности. «Можно питать надежду, – находил этот последний, – что автор со временем будет мастер хороший своего дела»[88].

С переходом в класс философии темы, над которыми упражнялся молодой «автор», становятся еще более глубокомысленными. Наш молодой семинарист пишет рассуждение, в котором доказывается, что «начало премудрости – страх господень»; он пишет также «о начале и значении ветхозаветных приношений», «о сущности мира», «о постепенном превращении Первозданного существа в явления», «о пространстве мира» и т. д. Но интереснее всего, что Николаю Гавриловичу уже в этих своих упражнениях пришлось столкнуться с вопросом, который обратил на себя его серьезное внимание в зрелые годы и которому посвящена одна из статей, написанных им уже по возвращении из Сибири («Характер человеческого знания», о ней речь будет ниже): с вопросом о том, «обманывают ли нас чувственные органы?». Вот что читаем мы об этом у г. Евг. Ляцкого:

«Чернышевский возражал Эккартсгаузену, утверждавшему невозможность определить соответствия наших представлений о предметах самим предметам. Доказательства Эккартсгаузена Чернышевский считал неубедительными. Если у нас нет доказательств a posteriori, опытных, по свойству самого предмета исследования, то можно воспользоваться доказательствами a priori. Для какой же цели в таком случае даны нам чувства, если они только обманывают нас, следовательно, не помогают, а вредят нам, повергая нас в заблуждения? «А кто же был в таком случае виновником обмана, в который повергали бы нас чувства? Без сомнения, Тот, Кто нам дал их. Но чтобы Бог был виновником лжи и причиной обмана, это решительно невозможно. А если невозможно то, чтобы Бог был виновником лжи, то мы должны согласиться, что Он не дал нам чувственных органов, устроенных так, чтобы они нас обманывали». Учитель оценил сочинение отметкой: «Очень хорошо». Очевидно, ответ на вопрос совершенно удовлетворял требованиям учителя, излишние же умствования не допускались»[89].

Впоследствии Н. Г. Чернышевский решал этот вопрос, конечно, с помощью других соображений. Но окончательный вывод остался у него, в последнем счете, тот же: он всегда очень пренебрежительно относился к теориям, проповедовавшим непознаваемость внешнего мира.

Однако он не долго радовал семинарское начальство своими успехами в науках. В конце декабря 1845 года он подал прошение об увольнении, а в мае следующего он уже ехал «на долгих» в Петербург для поступления в университет. Сделано было это с полного согласия родителей, у которых на этот счет были свои житейские основания[90]. Что же касается самого Н. Г. Чернышевского, то у нас есть лишь некоторые косвенные указания на причины, побудившие его к отказу от духовной карьеры. Впрочем, указания эти довольно ясны. Он сам писал о себе: «Петр Никифорович Каракозов, священник церкви при Александровской больнице, первый пожелал мне именно того, желанием чего исполнена вся душа моя: говоря о поездке близкой моей в Петербург, он сказал: «Дай Бог нам с вами свидеться, приезжайте к нам оттуда профессором, великим мужем, а мы уже в то время поседеем». К этому он прибавлял: «Как душа моя вдруг тронулась этим! Как приятно видеть человека, который хотя и нечаянно, без намерения, может быть, но все-таки скажет то, что ты сам думаешь, пожелает тебе того, чего ты жаждешь и чего почти никто не пожелает ни себе, ни тебе, особенно в таких летах, как я, и положении»[91]. Встретившись по пути в Петербург с дьяконом М. С. Протасовым, который сказал ему: «Желаю вам, чтобы вы были полезны для просвещения и России», будущий студент опять записывает: «Мне теперь обязанность: быть им с Петром Никифоровичем вечно благодарным за их желание: верно, эти люди могут понять, чтó такое значит стремление к славе и служба человечеству. Маменька сказала: это уже слишком много, довольно если и для отца и матери; нет, этого еще весьма мало скажут о нем; надобно именно быть полезным и для всего отечества. Я вечно должен их помнить»[92]. К этому можно прибавить, что уже в одном из своих семинарских сочинений Чернышевский высказался, как горячий сторонник «просвещения». Сочинение это было написано на ту тему, что образование человечества зависит от образования молодого поколения. По словам г. Евг. Ляцкого, цитирующего это отроческое сочинение, «Чернышевский ясно и последовательно установил связь между задачами, лежащими на молодом поколении, и тем богатством знания культуры, которое это поколение получает от прошлого»[93]. Он говорил там, что «знание это – неиссякаемый рудник, который доставляет владетелям своим тем большее сокровище, чем глубже будет разработан». Но особенно интересно окончание этого сочинения, в котором юный автор призывал к неутомимой деятельности в области знания. «Подумаем только! – восклицал он, – ход образования целого человечества зависит от нашей деятельности»[94]. Но в то время, к которому относится эта работа, Чернышевский, по-видимому, еще не делал различия между светским и так называемым духовным просвещением. А потом его молодая мысль очень скоро заметила это различие, и он увидел, что духовная карьера не соответствует его взглядам на вещи и его стремлениям.

70Полное собрание сочинений Н. Г. Чернышевского, Спб. 1907, т. III, стр. 695–696.
71Об относящемся сюда взгляде Родбертуса см. в моем сборнике «За двадцать лет» (Спб. 1907, стр. 525): Родбертус «полагает, что меновая стоимость продуктов не всегда «зависит от сравнительного количества труда, необходимого на их производство». Продукты тех отраслей производства, которые обрабатывают более дорогой материал, всегда должны, по его мнению, продаваться по цене, несколько превышающей эту норму. И это отклонение от общего правила должно быть достаточно для того, чтобы во всех отраслях промышленности отношение чистого дохода к общей сумме издержек предприятия было одинаково или, другими словами, чтобы уровень прибыли стоял на одной высоте».
72Об этом см. в моей рецензии на книгу С. Франка (сборник «Критика наших критиков», Спб. 1996, стр. 247–256).
73Приват-доцент Бернского университета д-р Ф. Лившиц справедливо говорит в своей интересной, хотя, к сожалению, довольно поверхностной работе «Zur Kritik der Boehm-Bawerkschen Werttheorie» (Leipzig 1908): «Die Grenznutzentheorie ist eine durch und durch kapitalistische, bzw. von kapitalistischen Tendenzen (bewu?t oder unbewu?t) getragene Werttheorie. Der moderne Kapitalismus hat ihr auch zu ihrem Erfolg verholfen» (стр. 113).
74Бессодержательность этих рассуждений недурно разоблачается, между прочим, в IV главе только что названной книги г. Лившица (стр. 78-113).
75См. упомянутую статью г. Евг. Ляцкого «Совр. Мир» 1908 г., май стр. 45–46.
76Там же, стр. 57.
77Тамже, та же страница.
78Николай Гаврилович имеет здесь в виду, кроме своего отца, отца А. Н. Пыпина, семейство которого жило рядом с семейством Чернышевских.
79«Современный Мир», май,1908 г., стр. 70–71.
80К. М. Федоров, «Жизнь русских великих людей. Н. Г. Чернышевский», Асхабад 1904 г., стр. 5–6.
81Полное собрание сочинений Н. Г. Чернышевского, т. X, ч. 1, отд. 2, стр. 171.
82Там же, та же страница.
83Г. Евг. Ляцкий говорит: «В Саратове, – а это было в годы детства и юности, – проникся он тем глубоким пониманием народных нужд и стремлений, какое обнаружил он впоследствии в своих статьях по крестьянскому вопросу» («Совр. Мир», 1908 г., май, стр. 57). Нам это кажется совершенно справедливым.
84Речь идет о Добролюбове.
85Сочинения Н. Г. Чернышевского, т. IX, стр. 10–11.
86Там же, стр. 11.
87Полн. собр. сочин. Н. Г. Чернышевского, т. IX, стр. 10.
88Евг. Ляцкий, назв. статья: «Совр. Мир», июнь, 1908 г., стр. 38.
89Там же, стр. 40–41.
90Там же, стр. 44–45.
91Там же, стр. 46–47.
92Там же, стр. 47.
93Там же, стр. 40.
94Там же, та же страница.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru