
Полная версия:
Георгий Михайлович Садовников Большая перемена
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
– Ну, смотри, я хотела, как тебе лучше. Да ты не расстраивайся. Я переживу, – сказала Лина совсем по-матерински. А может, так утешают жёны.
Мы присели рядышком за один из столов. А вскоре к профессору присоединились остальные члены комиссии, сели одёсную и ошую, то есть по правую и левую руку от Волосюка, и тот сказал, благожелательно оглядывая нас с Линой, ожидающих своего часа:
– Вижу, ваши полки приготовились к бою. Ну, друзья-ратоборцы, кто первым пойдёт «на вы»?
– Вперёд мы выпускаем Северова. Он – наш Пересвет, – опередив меня, в тон ему прытко ответила Лина.
Я на неё зашипел:
– Зачем ты его дразнишь? Он не всегда понимает шутки.
– А мне теперь всё трын-трава, – прошептала Лина бесшабашно.
– Я, стало быть, Челубей, – однако, ничуть не обидясь, резюмировал Волосюк. – Значит, вы, голубушка, не теряете чувства юмора? Это хорошо! Ну, коли так, Северов, милости просим на лобное место.
– Подожди, – остановила меня моя соперница и заботливо поправила галстук, будто собирала в поход на половцев. – Тебе ни пуха ни пера, а я иду к чёрту.
Я говорил обстоятельно и уверенно, а когда ответил на особо коварный вопрос, за моей спиной раздались аплодисменты и голос резвящейся Лины:
– Браво, Нестор!
– Кузькина! – будто бы строго одёрнул её Волосюк, но было видно: он тоже доволен моим ответом.
– Смелее, профессор, ставьте, ставьте «отлично»! Неужели вы ещё сомневаетесь? – не унималась Лина.
– У кого ещё будут вопросы? – спросил Волосюк своих коллег.
Те, одобрительно глядя на меня, ответили: мол, всё ясно, лично они удовлетворены. И профессор поставил мне «отлично».
– Ступайте, Северов. А мы послушаем нашу кавалерист-девицу. Посмотрим, по-прежнему ли боек её язычок, – сказал Волосюк.
– Я останусь, поболею за Кузькину, – ответил я, считая: моё присутствие придаст ей душевные силы, поможет справиться с горечью поражения.
Я направился к нашему столу, а Лина побрела на освободившееся «лобное место». На какое-то мгновение мы встретились, и она сердито прошептала:
– Чтоб ты видел мой позор? Не хочу! Жди меня в коридоре. Я не задержусь.
Однако прошло десять… пятнадцать… двадцать минут, а она всё ещё оставалась в руках, – нет, в лапах! – комиссии. Что они с ней вытворяют, инквизиторы?! Я метался по пустынному институтскому коридору, рисуя в своём воображении ужасные картины. Вот Лина безутешно рыдает, бьётся головой о профессорский стол, вот она и вовсе лишилась чувств, точно в какой-нибудь мелодраме, а члены комиссии во главе с Волосюком плещут в её безжизненное белое лицо водой из графина.
Наконец, я не выдержал, распахнул дверь и сказал, не придумав ничего лучшего:
– Профессор, я забыл на вашем столе свои очки.
Волосюк кивнул: мол, забирайте, – и снова повернулся к Лине и торжествующе произнёс:
– Голубушка, у вас же нет никаких доказательств!
Лина, слава богу, была в полном здравии и даже в боевом духе. Глаза её блестели азартом.
– Есть у меня доказательства, профессор! – возразила она дерзко.
Я, шаря по столу одной рукой будто бы в поисках очков, палец второй приложил к губам, подавая Лине знак: молчи, не спорь с Волосюком.
Но Лина, скользнув по моему лицу отсутствующим взглядом, продолжала:
– Сии доказательства я нашла вместе со своими ребятами. Мы вели раскопки на древнем городище. Это как раз рядом с нашей станицей. На эти находки, кстати, ссылается академик Бубукин. Разве вы не видели июньский номер «Вопросов истории»?
– Видеть-то видел. Но прочесть… знаете, не дошли руки, – смущённо пробормотал Волосюк и тут спохватился: – Северов, разве вы носите очки? По-моему, вы пока обходитесь без оптики.
– Действительно! Обхожусь! Вот умора! Видно, я их с чем-то перепугал, – посетовал я, прикидываясь необычайно рассеянным чудаком.
– Перетрудились, Нестор Петрович, – пошутил один из членов комиссии, и в голосе его мне послышались неприятные жалостливые нотки.
Се был первый предупреждающий звонок, но я этого ещё не понял. И поспешно ретировался в коридор.
За Лину теперь я был спокоен. И всё же в душе моей поселилась смутная тревога. Она разбухала, точно на дрожжах, оставаясь такой же неясной. И это длилось до тех пор, пока не распахнулась дверь и в её проёме не возник Волосюк.
На его растерянном виноватом лице было написано всё – произошло то, чего я никак не ожидал. И это было непоправимо.
– Ничего, дружок, через два-три года можно попытаться снова… – залепетал он, приближаясь ко мне.
Но я бросился прочь по длинному коридору. За спиной послышался возглас Лины:
– Нестор! Куда же ты? Подожди!
Её голос подхлестнул меня, будто плеть… Она знала, чем закончится всё это, и потешалась, готовя свой сюрприз. Играла со мной, словно кошка с мышкой. Как же я не заметил иронии в её похвалах? На словах Лина будто бы мной восхищалась и даже назвала «гением»! «Поцелуй гения»! Даже поправила галстук! На самом деле готовила к гильотине.
А я, простак, развесил уши. Наверно, она старше меня на целый год, может, на два, – значит, человек искушённый, а может, и уже настоящая роковая женщина. Ей было скучно там, в станичной глуши, и теперь она развлеклась на всю катушку, всласть поиздевалась над наивным и доверчивым молодым человеком. Ничего себе, сельская учительница! Вон-вон её из головы, долой из сердца!
Дальше было моё трагическое шествие по городу, и меня обозвали «антилопой»…
И вот сейчас я валяюсь, так и не удосужившись переодеться, прямо в своём единственном костюме, он же праздничный, он же просто выходной, лежу, судорожно вцепившись в подушку, и у меня такое ощущение, словно падаю в немую бесцветную пустоту.
Сердце подскочило вверх, сжалось и замерло где-то под горлом, будто я его проглотил и оно застряло в пищеводе.
Я сел на кровать. Что после всего такого писать отчиму в Адлер? «Я оказался дутым, аки мыльный пузырь, будь добр, прими меня снова под своё надёжное крыло». Нет, о возвращении к нему не может быть и речи. Отчим и так хватил со мной хлопот после смерти матери. У него уже завелись собственные дети, и он-то небось радёшенек за меня и за себя – вырастил выдающуюся личность и отправил в путь, усыпанный лаврами, украшенный радостями жизни.
За окнами хлюпала вода. Баба Маня поливала цветы. Она успела растрезвонить по всему Клубничному переулку, мол, у неё живёт учёный человек. В результате ко мне повадился ходить отставник Маркин. Заявлялся с шахматами – «поболтать на литературные темы».
На днях баба Маня, щуря ясные, неизвестно каким чудом уцелевшие от старости глаза, наивно спросила:
– На базаре говорят, все учёные книжки сочиняют. А как называется твоя-то? Соседи спрашивают. А мне и совестно. Не знаю.
Заранее приложила к уху ладонь раковиной, надеясь услышать название несуществующей монографии. Хотел бы я сам знать его. Но я сказал:
– Она называется так: «Об историческом развитии чрезмерного любопытства от Евы до торговок с Сенного рынка».
– Еву выселили из рая. Значит, серьёзная книга. Ну, пиши, пиши…
Как же, написал! Сотни научных работ! Тысячи! Ха-ха! (Смех, разумеется, был горьким.) «И что же ты теперь собираешься делать, Северов Нестор? – спросил я себя с трагической усмешкой и сам же ответил: – А то, что делает неудачник, когда его розовые мечты и светлые идеалы обращаются в прах! Он, махнув рукой на свою судьбу, – а-а, пропади всё пропадом! – заливает горе водкой, путается с уличными женщинами, а потом, доканывая своё сердце, разрывая его в мелкие клочья, декламирует стихи Есенина из его душераздирающего кабацкого цикла. Именно так поступают в кино и книгах те, чья жизнь, налетев на рифы или айсберг, пошла на дно. Вот и тебе, бедняга Нестор, не остаётся ничего другого, как пуститься по этой кривой дорожке».
Я поднялся с постели и осмотрел свой чёрный выходной костюм – подарок отчима: пиджак и брюки, как и следовало ожидать, были изрядно мяты, будто меня пропустили через какой-то агрегат, где долго и основательно мяли, а затем выплюнули вон, но сегодня их непотребное состояние отвечало моему душевному настрою, – опускаться так опускаться, можно начать и с этого. Да и кто из опустившихся расхаживает в отглаженном виде? Не останавливаясь, я продолжил работу над своим новым обликом: застегнул пиджак косо-накосо, его левая пола поднялась выше правой, затем вырвал одну из пуговиц с мясом, приспустил галстук и вытащил поверх пиджака, расстегнул ворот сорочки и, взявшись за голову, яростно разлохматил причёску. Завершающий мазок на этом непарадном портрете я нанёс, выйдя во двор, – там, у дверей, стояло ведро с разведённой извёсткой – баба Маня собиралась подкрасить летнюю печь, – так вот я извлёк из этого раствора кисть и провёл по носам своих начищенных туфель.
– Петрович, ты это зачем? – удивилась моя хозяйка.
– Опускаюсь, баба Маня, иду на дно! – сказал я и вышел за калитку.
На углу нашего Клубничного переулка и Армейской улицы, точно последний приют для падших, раскинула свои фанерно-пластиковые стены забегаловка «Голубой Дунай», прозванная так пьющим народом за аквамариновый окрас. Сюда я и пришёл – топить в водке свою молодую талантливую жизнь.
Падение нравов здесь начиналось после окончания трудового дня, тогда, отработав смену, в «Голубой Дунай» со всех сторон стекались рабочие и служащие компрессорного завода и ближайших строек. И сейчас, посреди белого дня, контингент питейного зала насчитывал всего лишь два штыка. Я стал третьим. Первый (от входа), уже получив своё, спал в углу, уткнувшись лицом в неубранный пластиковый стол. Второй, высокий плешивый мужчина лет сорока, топтался возле буфетной стойки и, низко наклонясь, видно был близорук, изучал бутерброды и прочие закуски, разложенные за стеклом витрины. Я стоял у порога, передо мной простирался пол, усеянный свежими опилками, пол как пол, если не считать опилок, однако мои подошвы будто приклеились к его линолеуму – это таяла моя решимость, стекала к моим ногам. «Кто же так опускается, хлюпик?!» – прикрикнул я на себя, подтащил своё безвольное тело к буфетной стойке и, не давая ему опомниться, выпалил в лицо рыхлой полусонной продавщице:
– Мне стакан водяры! Полный, по самую ватерлинию! – повторил я присказку одного из своих однокурсников, бывшего моряка, плававшего на эсминце. – И желательно «сучка». Чтобы шибало сивухой. Я – извращенец!
До этой трагедии я предпочитал сухое вино, водку и прочее крепкое принимал в редких случаях, бывало, выпьешь граммов тридцать, в ответ на вопрос: «Ты меня уважаешь?» – и более ни-ни. Но так было в прошлом – теперь я катился в тартарары.
– У нас всё «сучок». Другого не держим, – безучастно ответила продавщица.
Она лениво взяла с подноса мокрый гранёный стакан и, наполнив бесцветной жидкостью из распечатанной бутылки, придвинула к моим нерешительным ручонкам.
– Не рано ли начинаешь? – спросил второй, то есть плешивый, оторвавшись от созерцания бутербродов.
У самого-то нос был красен, будто схваченный насморком, из ушей торчала вата.
Я с опаской посмотрел на стакан – водка дробилась в его гранях зеленоватым светом, как и положено «зелёному змию», и забубённо ответил:
– А мне что утром, что вечером, нет никакой разницы!
– Я не о том, – возразил плешивый и потребовал от буфетчицы: – Забери у него это пойло, пока не поздно. Он же ещё малец!
– А пьёт за свои. Закусывать будем? – спросила продавщица прежним скучающим голосом.
– Мадам, это вы мне? Лично я пью, не закусывая! – воскликнул я, прикидываясь оскорблённым. – Да я сейчас эту жалкую водчонку залью в един глоток! Я её, ничтожную, одним махом! Для меня, любезные, стакан всё равно что напёрсток. Я её глушу вёдрами! Глядите: ап!
И я точно сиганул в чёрную бездну – ухватил стакан всей пятернёй и поспешно опрокинул в рот. В моё горло хлынул огненный поток, я задохнулся и исторг его себе на грудь. Меня сотрясал неистовый кашель, и всё оставшееся в стакане само собой выплеснулось на пол.
– Ну вот, – удовлетворённо произнёс плешивый. Мол, этого и следовало ожидать.
– Повторить? – невозмутимо спросила продавщица. Однако в её тёмных апатичных глазах возник слабый интерес.
– А ты, Дуся, не подначивай парня! – прикрикнул на неё плешивый.
– Бла… кха, кха… благодарю, кха, кха… я сыт, – выдавил я сквозь кашель и, рассчитавшись, покинул «Дунай», так и не ставший для меня дном.
Придётся его, это дно, искать в другой части города, и я погнал себя на железнодорожный вокзал – там, как утверждали распутники с нашего курса, чуть ли не табунами водились продажные женщины. По словам тех же рассказчиков, это было самое подходящее место для успешной и, главное, безопасной торговли собственным телом, при появлении патруля находчивые дамы бросались на перрон, к поездам, – изображая благопристойных встречающих и провожающих, платочками махали вагонным окнам и туда же слали воздушные поцелуи.
Я сжал в кармане пиджака тощую пачечку пятёрок, трёшек и рублей – весь мой скудный бюджет, и вошёл в здание вокзала. Его огромный вестибюль так и кишел людьми, их тут сотни, а может тысячи, они сновали туда-сюда и с багажом, и с пустыми руками, и в этой толчее было множество женщин – поди угадай: кто из них блюдёт целомудрие, а кто предлагает себя за деньги всем, кому не попадя. Не будешь же соваться к каждой с изысканным вопросом: «Пардон, мадам, вы часом не проститутка?»
А дубовая вокзальная дверь впускала с улицы новые толпы народа, будто его здесь не хватало. Отворилась она и в очередной раз, и в здание несмело вступила сельская девушка в цветастом платке и приветливо сказала тысячеголовой гудящей массе:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, здравствуйте! Проходите и чувствуйте себя как дома! – ответил я за весь вокзал и, спохватившись, скрылся за спины людей – нет, такое непорочное создание не для меня. С ней один путь: в высокие духовные сферы. А мне в обратную сторону.
Но я зря волновался – они меня заметили сами и тотчас начали охоту. Я почувствовал на себе чей-то цепкий ощупывающий взгляд и, повернув голову, обнаружил его источник. Вокзальная Артемида сидела, а вернее, стояла в засаде рядышком с расписанием поездов. Охотница была упитанной особой, её бюст вздымался под розовой нейлоновой кофтой двуглавым Эльбрусом, полные бёдра распирали ядовито-зелёную юбку, и та, поддавшись напору плоти и нарушая приличия, открывала ноги выше колен. Но главным в этой атакующей рекламе было её лицо, грубо размалёванное гримом. Дама будто сошла в зал с экрана, из фильма «Ночи Кабирии». Там героиня дежурила на улицах в компании других проституток, и одна из них была такой же габаритной, как и эта, с нашего вокзала, и звали её, кажется, Джальсаминой. Кабирия так и кричала на весь Рим: «Джальсамина! Джальсамина!»
Поймав в ловушку мой взгляд, Артемида-Джальсамина растянула толстые ярко-красные губы в призывной улыбке и поманила пальцем: мол, иди ко мне, красавчик, я тебя съем! Так я перевёл её улыбку и жест. Нечто подобное мне встречалось в зарубежных романах и фильмах.
Итак, у меня появилась отличная возможность загубить свою молодую жизнь – спутаться с отъявленной продажной женщиной. И тут решимость снова бросила Нестора Северова на произвол судьбы – я оробел! Вот падших ругают кто во что горазд, их презирают, но, как оказалось, опуститься не так-то легко, тем более на самое дно, и в этом я убедился на собственном опыте, сейчас на краснодарском вокзале.
Джальсамина звала к себе, а я стоял, будто окаменев. Тогда она сама сдвинулась с места, направилась ко мне, вихляя мощными бёдрами, покачиваясь на высоченных каблуках.
– Три рубля! – выпалила она, едва не въехав в меня своим грандиозным бюстом.
– Так дёшево? – удивился я, забыв про недавний испуг.
– Если, по-твоему, этого мало, пусть будет четыре, – прибавила Джальсамина.
– Пять! – возразил я, заботясь прежде всего об интересах этой заблудшей души.
– Ладно, но ни копейкой больше! – предупредила она, блюдя, в свою очередь, интересы мои, и задержала взгляд на моём скособоченном пиджаке. – За тобой что? Никто не смотрит?
– В каком смысле? – не понял я.
– В обычном. Жениться ты ещё не созрел, зелен ещё. Я имела в виду твою мамку.
– Нет у меня мамы. Умерла. И давно.
– То-то и видно, – вздохнула Джальсамина и занялась было пиджаком, начала перестёгивать пуговицы из петли в петлю.
– Не стоит. Это мой новый облик, – заартачился я, стараясь высвободиться из её крепких рук.
– А я с таким не пойду! – прикрикнула Джальсамина. – Что скажут люди? Подцепила опустившегося охламона! Во, теперь нормальный человек. Ну, пошли! У нас мало времени, надо успеть.
Она мёртвой хваткой вцепилась в мой локоть, видно опасаясь упустить добычу, и повлекла в глубь вестибюля.
– Должен предупредить: я ещё никогда… Ну вы меня понимаете, – говорил я, впадая то в жар, то в холод. Мне ещё не приходилось быть с женщиной, в этом смысле. Я, стыдно признаться, – девственник.
– Все когда-нибудь занимаются этим. Не тушуйся! Дело простое, минутное. Раз-раз, и ты будешь свободен, – буднично ответила Джальсамина, для неё-то, при её профессии, такое занятие было обыденным, как сапожнику прибить набойку.
Она зачем-то привела меня в зал ожидания. А там людей и вовсе было невпроворот. Неужели я, по её мнению, способен путаться с ней при всём народе? Мы же не собаки, чёрт подери! Нет, опускаться до такой глубины – это уж слишком, к подобному падению, каюсь, я не готов!
Я хлопнул себя по лбу, изображая провал памяти:
– Вот склероз! Извините, но меня ждут в институте!
– Подождут лишних пять минут, ничего с ними не случится! А мне некогда искать другого мужчину. Ну, пошевеливайся поживей! – Она ещё крепче сжала мой локоть.
Я всё же упёрся, но Джальсамина оказалась дамой геркулесовой силы, она легко одержала надо мной верх и подтащила к двум чемоданам и пузатому туристическому рюкзаку. А хозяйственным сумкам, казалось, не было числа. Видать, эта жрица любви весь свой скарб держала на вокзале и вообще жила по месту своей работы. И не одна – на самом большом фибровом чемодане, перевязанном белым шнуром, сидел белобрысенький мальчик лет шести-семи.
– Юра, в ружьё! – скомандовала Джальсамина мальчонке и бесстыдно, при ребёнке-то, пощупала бицепс на моей правой руке. – Жидковат. Значит, так, я возьму большой чемодан, рюкзак и эту сумку. Она потяжелей. А ты чемодан маленький и вторую сумку. Они полегче.
– Я мужчина и не позволю даме… – забормотал я, ничего не понимая. Зачем нам мальчик и куча вещей?
– Мужчина среди нас, оказывается, я! – перебила Джальсамина. – Хватит болтать, так мы и опоздаем. Понесли! Нам на вторую платформу. – И, легко подхватив свой тяжеленный груз, мощно двинула на перрон. – Мы с сыном едем к мужу. Он – военный, служит в Ейске, – говорила она, не оборачиваясь.
Мы с Юрой бежали следом, стараясь не отставать, будто две собачонки – взрослая и щенок. Так, не сбавляя темпа, наша троица выскочила на перрон, подлетела к одному из вагонов, втащила вещи в купе и поставила на полку. Джальсамина протянула мне пять рублей: «Получай, ты заработал!» Тут я наконец всё понял и с достоинством отвёл её руку.
– Я за помощь деньги не беру. Особенно с женщин и детей.
– Тогда ради чего ты затеял эти торги? – удивилась Джальсамина, вскинув тонкие, наверно выщипанные, брови. – Развёл целый базар, набивал цену, поднял стоимость с трёх до пяти.
– Хотел вам заплатить побольше. Ну что такое три рубля? Копейки! – бухнул я, спасаясь, и торопливо полез за деньгами в карман.
– Заплатить мне? Интересно, за что? – насторожилась Джальсамина.
– За предоставленную честь! Поднести ваш багаж, чем я и воспользовался с удовольствием, – добавил я, продолжая изворачиваться и так, и этак.
Пока я отсчитывал оговорённую сумму – трёшник и две рублёвки, – женщина обдумывала мои слова, а обдумав, покладисто согласилась:
– Ну, коли ты настаиваешь, мы возьмём. Сгодятся на такси. Я почему обратилась к тебе? На носильщика не хватало денег.
«Эх ты! Даже скатиться на дно – и того сделать не сумел. Неудачник!» – беспощадно бичевал я себя, плетясь через вокзальную площадь.
Ночью я вышел во двор. Над домиком висел тоненький серп луны. В кустах жасмина горел светлячок мощностью в несколько ватт. Он был женского пола, у этих существ горят только леди, мужчины внешне сдержанны, как и у людей, зато женщины сияют, точно крошечные лампы, сияла и эта светлячка, но сияла она ради другого, кого-то звала, а меня точно и не было – даже для насекомых! Что усугубляло моё одиночество. Я задрал голову к луне и завыл строками из Есенина:
Годы молодые с забубённой славой,Отравил я сам вас горькою отравой.Я не знаю: мой конец близок ли, далёк ли,Были синие глаза, да теперь поблёкли.А дальше почему-то в голову полезли тоже есенинские, но вполне оптимистические строки: «Шаганэ ты моя, Шаганэ!.. Полина!» Последнее было моей собственной добавкой, этот вопль вырвался сам собой и полетел к спутнице Земли, там, наверное, шлёпнулся в лунную пыль. Потерпев окончательное поражение, я умолк и вернулся в дом. Ни учёный, ни опустившийся субъект из меня не получились, мне оставалось одно – пойти в педагоги.
Вернувшись в комнату, я извлёк из-под кровати свой потёртый чемодан, послуживший не одному поколению Северовых. Где-то в его недрах, в ворохе белья затерялся диплом, готовый сообщить каждому, явившему любопытство: радуйтесь, Нестор Петрович Северов наконец-таки получил звание учителя истории, в средней школе, в средней, не выше того. Я его сунул на самое дно, сняв копию для аспирантуры. Вообще-то он – диплом не простой, корочки с отличием. Сплошь «отлично», и только одно «хорошо», и оно, – правильно, угадали! – по педагогике. Я не собирался мелочиться – тратить себя на школу и в педагогический институт пошёл лишь по одной причине: там, среди прочих, был свой исторический факультет, а я рвался в историки.
Моя комната теперь казалась убогой – стыдливая келья школьного учителя. Мухи – и те остались только молодые, легкомысленные, – опытные, с претензиями на комфорт покинули её стены и теперь облетают за квартал, зная: здесь у них нет будущего.
Бывалому, приобретённому на барахолке туалетному столику уже не светит великолепная карьера – не быть ему на склоне лет внушительным письменным столом маститого учёного. А пока он служит пьедесталом для фотографии Лины.
* * *Я помню почти по минутам тот день, тогда и был сделан этот снимок. Мы отправились на берег Кубани, и с нами увязался мой ещё недавний однокурсник Костя. Вот там, на фоне стремительной реки, её мутных вод и пирамидальных тополей, он и сфотографировал Лину. Она улыбалась, степной ветерок трепал её причёску. Снимок был слегка засвечен. Но причиной тому, казалось, было не ослепительное южное солнце, а открытая, счастливая Линина улыбка.
А сначала мне надлежало зайти за ней к её тётке. Я в тот день устроил себе выходной и подошёл к их подъезду за сорок минут до назначенного срока. И долго, убивая время, изнывая от нетерпения, околачивался на соседних улицах. Минуты ползли невыносимо медленно, растягиваясь, точно расплавленный воск, вдвое, втрое, а может и в десять раз. Земля сегодня еле поворачивалась вокруг своей оси, и мне хотелось подтолкнуть её ногами, как это делают эквилибристы, стоя на больших красочных шарах.
Секунда в секунду я нажал кнопку звонка. За дверью щёлкнул замок, и передо мной предстала Лина, вышла сама, как подарок. За её спиной, в глубине квартиры парадно били часы.
– А ты пунктуален! – одобрительно отметила Лина. – Как Людвиг Фейербах.
Она была в милом ситцевом халатике. Волосы влажно темнели, пахли хвоей. Кожей лица я чувствовал её едва уловимое тепло. Я впал в умиление, словно она доверила мне самую сокровенную тайну.
– Пройди сюда. Я оденусь.
Волнуясь, я вошёл в комнату. Напротив, в дверях, стоял мужчина.
– Нестор, – представился я, раскланиваясь, и с достоинством добавил: – Петрович.
Мне хотелось произвести на всех обитателей этой особенной квартиры солидное впечатление, как человека серьёзного, более того – значительного.
Однако незнакомец оказался моим собственным отражением в трюмо. Больше в комнате никого не было.
– Давно не виделись, – сказал я себе с обескураженной усмешкой.
– Тебе не скучно? – спросила Лина из соседней комнаты, таинственно шурша там какими-то замечательными тканями, может нейлонами и шелками. – По-моему, ты разговариваешь сам с собой. Мы дома одни.
Наконец, она выплыла ко мне, и я на мгновение усомнился: неужели я, Нестор Северов, сейчас пойду по городу, на глазах у восхищённых людей рядом с этой ослепительной девушкой. Затем себе возразил: «А почему бы и нет? Вот именно: я – Нестор Северов, без пяти минут аспирант! Чёрт возьми, истинно талантливому учёному и положена такая супруга, прекрасная, как Лина. И за чем дело? Сдам экзамен и женюсь. Заберу её из станицы, пусть работает в городской школе».




