После завтрака в группе началось занятие. Все уселись полукругом на стульчиках и стали слушать воспитательницу, сидевшую на большом стуле, в центре всеобщего внимания. Она начала с того, что подозвала меня к себе:
– Ребята, внимание! Сегодня в нашей группе появился новый мальчик. Его зовут Гриша. Гриша, подойди ко мне пожалуйста!
Родные редко называли меня по имени. В основном – «сынок», «малыш», «внук» или вроде того. Потому слышать свое имя от взрослых мне было непривычно, и когда воспитательница позвала меня, я некоторое время оставался на стуле и переваривал информацию.
– Смелее! Не стесняйся! – повторила она, и я подошёл к ней, встав рядом с её стулом.
– Давайте поприветствуем Гришу: три-четыре!..
– Привет, Гриша! – хором ответили дети.
– Отлично! Гриша, расскажи нам пожалуйста, из какого садика ты к нам пришёл? Ты раньше ходил в какой-то садик?
– Да.
– В какой? Как он назывался?
– Не знаю.
А откуда ж мне знать такие вещи, женщина?!
– Ну вот у нас, например, садик называется «Солнышко».
Рад слышать, весьма оригинально для здешних краёв, спасибо.
– Хорошо, Гриша. Расскажи нам пожалуйста, где ты живёшь?
И вот, в минуту, когда я решил, что для меня здесь уже всё потеряно; когда я подумал, что закопал себя глубже некуда незнанием названия своего старого сада, судьба послала мне новый шанс проявить себя. От воодушевления у меня перехватило дыхание. Глаза мои блеснули, я улыбнулся, глубоко вдохнул и на выдохе ответил на заданный мне вопрос тоном ведущего «Что, где, когда», объявляющего чёрный ящик:
– Пятьсот семнадцать.
– Что «пятьсот семнадцать»?
Ой, тут я понял, что выдал не всю информацию, а только ту, что лучше всего отпечаталась в памяти. А как там звучала вся?
– Улица… Улица Геринга, дом восемнадцать, квартира пятьсот семнадцать.
– Ого, замечательно! Только улица, наверное, Беринга, да ведь? Улицы Геринга ведь у нас нет и, я надеюсь, хм-м-хе-хе, никогда не будет.
Воспитательница усмехнулась так, что по её улыбке все остальные дети решили, что произошло что-то смешное, и что воспитательнице понравится, если они сейчас посмеются вместе с ней. И дети стали хохотать. Хохотали они натужно и сами не понимали, над чем, но им всей душой хотелось сделать приятно воспитательнице, и оттого даже в этом натужном смехе звучали нотки искренности. Громче всех ухахатывался тот мальчишка с фишками. Наверное, начав по инерции вместе со всеми, потом он вспомнил, что я – тот самый лох цветочный, у которого нет ни одной фишки, и который даже не знает, как в них играть. И тут его разорвал уже поистине гомерический хохот.
Тогда мне стало неловко. Неловкость не ушла вместе с неловкой ситуацией, как это бывало раньше, и осталась со мной до конца дня и скончания времён. Теперь я чувствовал себя не в праве играть с другими ребятами и вообще старался не подходить к ним. После полдника, на прогулке, с которой нас должны были забирать родители, я держался отдельно и старался играть только в то, во что не играют другие. В какой-то момент я увидел, что та крутая горка, с которой я хотел скатиться, наконец-то освободилась. Уличив момент, я бросил в песочнице свой совок с чуть треснувшим ведёрком и помчался в центр площадки. Но едва я добежал до горки, возле неё – прямо перед лестницей, по которой на неё нужно было взбираться – встал мальчишка. Тот самый, с пакетом фишек. Я попытался обойти его, но он, как оказалось, нарочно преградил мне путь.
– За проход на горку – фишку или деньгу.
– Какую деньгу?
– На жвачку.
– Какую жвачку? – спросил я. С фишками мне уже всё было ясно.
Мальчишка вздохнул, не горя желанием рассказывать мне что-то: ему хотелось только поиздеваться, а болтать ему было не охота.
– Жвачку, с которой фишки дают в магазине, – пояснил он.
– А-а-а… – ответил я, узнав на пятом году жизни, откуда берутся фишки. Потом я снова попытался обойти мальчишку, но он не дал.
– Фишку или деньгу, – повторил он, ухмыльнувшись.
Его самодовольная ухмылка разбудила во мне всю злобу мира. Я вспомнил сегодняшнее утро: как этот говнюк не пустил меня посмотреть на игру. Вспомнил, как надо мной посмеялась вся группа с подачи воспитательницы. А я всего-то переволновался и перепутал буквы, вообще не думая, что эти буквы имеют такое большое значение на фоне общей бессмысленности фразы, которая из них состоит. Вспомнил, наконец, всю свою маленькую жизнь, за которую случилось немало того, из-за чего стоило бы разозлиться, но я терпел. Теперь же я решил, что будет честно, если этот мудацкий пацанёнок получит по своей дурацкой голове за всё плохое, что со мной когда-либо происходило.
Я толкнул его, и он упал на лестницу. Потом он поднялся и толкнул меня. Так мы начали драться. Мы били друг друга по лицу, хватали за руки и стремились откусить друг другу пальцы, но у нас не получалось. Мне удалось проделать славную штуку: я взял голову своего противника под мышку так, что он не мог вырваться. Руками он молотил меня по спине, а я бил его по дурацкой лысой голове, которая вся покраснела от прилившей к ней крови. К тому моменту к нам подтянулись другие ребята. Они наблюдали за дракой и поддерживали мальчишку с фишками. Но это было ничего: мне даже было приятно. Я побеждал того, кого все эти говнюки, смеявшиеся надо мною утром, любили и почитали за классного парня. Та-а-ак ему, классному парню, от-т-так, по башке, н-н-на! сучёнок, прям по макушке, чтоб спалось крепче, а ещё по лицу можно, оп-п-п! Откусить ему ухо, что ли?
Но закончить драку членовредительством нам не дали воспитательницы, которые нас растащили, а потом немедленно стали ругать и искать виноватого. Благо, в этом месте за мной пришёл папа. Не дожидаясь, пока воспитательницы расскажут ему, что тут произошло, я вырвался, ускользнул от них и побежал навстречу родителю. Я обнял его за ноги и сделал то, от чего старательно удерживал себя весь первый день в новом садике – заплакал.
Глава 7
– А чё ты заревел-то? – спросил меня папа после того, как я успокоился и рассказал ему всю историю: про горку, про «фишку или деньгу» и вообще про весь день в садике.
На его вопрос я ничего вразумительного ответить не мог, и поэтому, когда мы уже были на полпути к дому, он продолжил за меня:
– Правильно ты всё сделал. Так и надо с такими, кто по-хорошему не понимает.
Потом мы пришли домой, и папа рассказал всю историю маме. Мама укоризненно посмотрела на меня. Похоже было, что она вовсе не считает, что я всё сделал правильно.
– …а потом я пришёл, когда их разняли уже. Он меня увидел, подбежал и заревел. Х-ха-ха! Чё заревел – фиг его знает, – закончил свой рассказ папа, а потом снова спросил, обратившись уже ко мне: – Сын, ты чё заревел-то?
– Не знаю, – ответил я.
– Наверное, понял, что драться нехорошо, – предположила мама, вновь строго глянув в мою сторону.
– Да нет, там можно было, – ответил на это папа, и они начали спорить.
– Почему это?
– Так я ж тебе рассказал всё, ты чем слушала? Он стоял там и фишки у него какие-то вымогал там, этот пацан. Чё он, как лох должен был фишку высрать откуда-то? Или схавать и пойти в песочек играть?
– Почему сразу «как лох»? Пошёл бы, правда, поиграл в другое место, да и всё.
– Ну а он вот на горке хотел покататься. Горка для всех, чё это он уходить куда-то должен?
– Значит, надо было попросить воспитательницу разобраться.
– Тогда ябедой дразнить будут. Потом заколебётся к воспитательнице бегать, тоже чё хорошего?
– Лёш, ну чего ты как этот? Чё мы теперь, ребёнка чему попало учить будем?
– Да почему «чему попало»?! Постоять за себя – это разве «что попало»? Мальчику это надо уметь. Да и девочке. Девочке, кстати, уж тем более.
– Ну давай он бить будет ходить всех по башке! А потом нам с их родителями бегать и разбираться!
– Да почему бить-то сразу всех?! Тут же конкретная ситуация. А ты сразу всё в степень возводишь!
– Да потому что! Сегодня ты похихикал, сказал ему, мол, молодец, а завтра он ещё кого побьёт: папа же разрешил!
– Ну чё вот ты начинаешь?!
Дальше их разговор я не слушал. Меня тупо не хватало на долгие обсуждения родителями чего-либо, даже если это «что-либо» касалось меня, и мне было это небезразлично. Плюс, когда они начинали повышать голос и ругаться, я автоматически начинал бояться. А когда я боялся, то предпочитал отвлечься чем-нибудь. Например, машинками и городами из конструктора.
Родители забрали меня из садика на некоторое время. Вместо этого они решили попробовать оставлять меня одного дома. Этому, думали они, мне тоже надо когда-то учиться. Да и им – тоже.
Сначала по утрам из дома уходил папа. В первый день он тщательно проверил знание мною тех правил, которые родители для меня установили: я должен был поесть в определённое время и определённую еду, должен был точно определить по часам, когда настанет это самое «определённое время», должен был выполнить несколько умных заданий на листиках и должен был смотреть телевизор только тогда, когда на шестом канале идут мультики, а когда мультики закончатся, я должен был выключить телевизор и больше не включать. Когда финальный экзамен по правилам был сдан, папа оделся и собрался выходить.
– Ну всё, давай, сын, – прощался он.
– Пока.
– Хочешь выйти в коридор, мне помахать?
– Хочу.
Нашу квартиру от общего холла пятого этажа отделял длинный и тёмный коридор. Когда мы возвращались с прогулки или один-единственный раз из садика, или ещё откуда-нибудь, этот коридор пугал меня до жути. Заднюю его часть освещало солнце через окно общего балкона. В этом конце, в самой глубине коридора, и находилась наша квартира. Переднюю же часть – ту, в которую надо было зайти, возвращаясь с улицы домой – освещала либо лампа с лестничной клетки, либо свет из большого окна в общем холле. Середина коридора всегда оставалась в тени, если только кто-нибудь из соседей, чьи квартиры были там, не открывали дверь. Всякий раз, когда я шёл по этому коридору, моё воображение рисовало притаившихся в затенённой середине кровожадных сущностей, которые сидят там и ждут удобного случая, чтобы напасть на идущих мимо жильцов дальних квартир. Когда я походил через эту тень, я задерживал дыхание и зажмуривал глаза. Тело моё покрывали мурашки, а уши напрягались так, будто стремились оказаться на затылке. Больше всего я боялся, что, пока я иду сквозь эту тёмную зону, какая-нибудь сущность сожрёт мои внутренности, оденется в мою кожу и займёт моё место в семье. А ночью, когда родители будут спать, она сожрёт и их, одного за другим, и отдаст их телесную оболочку своим собратьям. Так мы все трое превратимся в исчадий ада, и никто вокруг ни о чём не будет догадываться, пока новые хозяева наших тел не сожрут и их. Мало-помалу, таким образом весь мир будет заселён чудовищами. О том, что будет после этого, я думать уже боялся.
В то утро, когда я впервые провожал папу на работу, я вышел в коридор с чувством лёгкого беспокойства. На улице было темно, и дальний конец коридора освещало не солнце, а свет из нашей прихожей. В вырванном из тьмы участке стоял я и совершенно за себя не переживал. Волновался я за папу, который шаг за шагом удалялся от света и погружался во тьму, пока там, в тёмном секторе, не стал виден лишь его расплывчатый и мутный силуэт. Я пристально вглядывался в темноту, решив, что если увижу какую-то активность притаившихся там сущностей, то немедленно брошусь папе на помощь. Потом я подумал о том, что сущности, в общем-то, могут сожрать папу незаметно для меня: например, когда я моргну. И я даже не отличу подмену от оригинала! Вот жопа… И как тогда быть? Как определить, что человек, дошедший до конца коридора, всё ещё мой папа, и его можно будет впускать в дом вечером, когда он вернётся с работы? Пока от стен коридора отскакивало эхо папиных шагов, я думал. Думал-думал и, наконец, решил, что чудище, если оно вселится в папино тело, не станет махать мне рукой из другого конца коридора прежде, чем направиться к лифту. Ну конечно! Это же так очевидно! Нахуй чудищу телячьи нежности? Х-ха-ха! Так-то мы всё и выясним и, если что, быстренько закроем дверь и не откроем вечером, когда оно будет стучать, а вместо этого вызовем милицию.
Папа дошёл до конца, отворил железную дверь, отделявшую общий холл от коридора, и… повернулся и помахал рукой.
– Пока-пока! – сказал он.
Я помахал ему в ответ, улыбаясь, как ребёночек-дебил.
Потом он сделал вид, что ушёл, и я хотел было зайти обратно в квартиру, но прямо перед этим он вернулся и сказал:
– Ку-ку!
И потом он снова помахал рукой. Мне показалось это уморительным, и я сделал то же самое. Потом папа повторил этот фокус, но уже по-другому, а я повторил за ним.
Спустя пару «ку-ку», папа ушёл, а мама закрыла входную дверь, и я вернулся к телевизору.
Через некоторое время мама тоже оделась и приготовилась уходить.
– Ну всё, я пошла. Давай, веди себя хорошо, куда попало не лазай. И на табуретки самое главное не вставай! И поесть не забудь, слышишь?
– Ага.
– Помнишь, где еда?
– Ага.
– Ну всё, давай, мы на тебя надеемся.
– А можно тебе помахать будет выйти?
– Тогда дверь закрыть некому будет: изнутри ты сам замок не повернёшь.
– Поверну!
– Нет, он тяжёлый.
– Дай я попробую!
– Ну на, попробуй.
Мама принесла табурет из кухни, я встал на него и попытался повернуть ручку дверного замка. Вправо-влево – никак. Мама была права: это мне было пока не по силам.
– В другой раз помахаешь, когда я первая буду уходить, ладно?
– Ладно, – вздохнул я.
Мама убрала табурет обратно и ещё раз строго-настрого запретила мне вставать на него, пока я дома один. Я не понимал, с чем связан этот запрет, но согласился с ним, потому что лазать по табуретам в мои планы не входило. Потом мама вышла за дверь, помахала мне и закрыла её ключом с другой стороны. Мне оставалось лишь надеяться, что с ней всё будет в порядке, и что сущности из темноты её не тронут, как не трогали до этого.
Глава 8
Все родительские правила я исправно соблюдал, потому что хотел, чтобы они хвалили меня по возвращении домой. А похвалив – доверили мне провести ещё один день дома, в одиночестве. Быть одному мне нравилось: не с кем поиграть, да и насрать – всегда ведь можно вообразить, что ты не один и играешь с кем-то, кто живёт в твоей голове. Живые дети только портили мои игры, саму их суть, добавляя в них какие-то свои дебильные правила и законы. Мне приходилось считаться с ними, потому что сами эти дети мне нравились, как мне нравилось проводить время рядом с ними. Теперь же я был сам себе хозяин, и вот, находясь в одиночестве, я впервые ощутил себя самодостаточным, хотя самого слова «самодостаточный» я пока ещё не знал. Может быть из-за большого количества времени, проведённого наедине с собой, а может быть из-за чего-то другого, вскоре я начал в штыки воспринимать всё постороннее, инородное, сотворённое кем-то другим. Особенно болезненно я реагировал на чужое превосходство надо мной.
Однажды мы с папой рисовали овощи. Рисовали мы акварельными красками, в обычной школьной тетради в клетку, листы которой быстро намокали и скукоживались. Для того, чтобы рисунки получались чёткими, а бумага под ними сильно не съёживалась, кисть нужно было хорошо отжимать перед тем, как макнуть в цвет. У папы это получалось. У меня – нет. В начале я рисовал только свои овощи. Там был помидор, тыква, огурец – ну просто витаминная корзиночка. И вот, мне захотелось нарисовать арбуз. Я нашёл нужную картинку в книжке, с которой мы всё и срисовывали, и принялся за работу. Я старался изо всех сил, но арбуз всё равно получился таким, каким получился: тёмно-зелёные полоски на нём расплылись, слившись со светло-зелёной основой. Я попробовал исправить положение, дорисовав новые полоски поверх старых, но от этого бумага намокла ещё больше, и в конце концов она стала расползаться на волокна прямо под арбузом. Вместо ягоды-вкуснягоды я получил очко-дыру в тетради. Я страшно расстроился. И папа заметил это.
– Ну чего ты скуксился? Ничего страшного, попробуй ещё разок. Повторяй за мной, смотри…
Я в точности повторил все действия за папой, но его арбуз получился великолепным, сочным и таким, что его хотелось положить в рот и просить ещё. Моим же можно было жопу подтирать, хотя пожалуй и этого можно было не делать.
– Пап, а… а покажи другие свои овощи, – попросил я.
Папа перевернул страницу и показал мне свои тыквы, огурцы и помидоры. Они были шикарны. На помидоре даже будто бы отражался свет настольной лампы, а сам он отбрасывал тень куда-то в забумажную плоскость. Огурец был пупырчатым, а тыква – вся такая сбитая и сочная… В безукоризненности папиных творений как в зеркале отражалась моя собственная ничтожность.
Я окунул кисть в воду, потом макнул её в чёрный цвет и отправил всю свою овощную лавку в тёмную ночь.
– Ну ты чё, зачем? – спросил папа, как будто бы разочарованно.
– У меня некрасиво! – сказал я, стараясь не заплакать.
– Ну и фиг с ним. Попробуй ещё раз.
– Не хочу!
– А что хочешь?
– Хочу, чтоб у меня красиво было!
– Для этого надо постараться.
– Не хочу!
– Тогда не знаю. Давай я тебе свои подарю. Как захочешь постараться – попробуй с моих срисовать.
– …
Папа дал мне свою тетрадь. Я ещё раз посмотрел на его прекрасные овощи и снова увидел свои никудышные овощи, которые я только что закрасил чёрной краской. Я решил, что пусть же и для папиных прекрасных вонючих овощей настанет ночь. Я макнул кисть в чёрный цвет и на, на, на, сука, на-а-а-х-ха-ха! получай, огурец! тыковка, чё, самая спелая тут? высоси, блядь! томат солнцу рад говоришь? грязью по ебалу тебе, от-так, сучёнок, весело тебе, м-м, бычий цепень?
– Ну вот, испортил рисунок, – сказал на это папа, пожав плечами.
Мне стало его жалко и одновременно стыдно за своё поведение. Что же я наделал? Что я за сын-то такой? Я выскочил из-за стола, плюхнулся в кресло, уткнулся лицом в подушку и стал выть. Ни мама, ни папа не стали меня успокаивать, потому что привыкли к таким моим выходкам и перестали обращать на них внимание. Папа стал молча убирать кисточки и стаканы с водой, а мама сделала телевизор погромче, чтобы мой вой не заглушал передачу. Друг с другом они тоже не обмолвились ни словом. Тот вечер был одним из вечеров, когда они друг с другом не разговаривали. Таких вечеров стало больше в последнее время. На вопрос о том, почему они друг с другом не разговаривают, ответ был всегда один:
– Мы поругались.
Из-за чего они ругались, я понять не мог, а они не рассказывали. Иногда я становился свидетелем их ссор, но предпочитал не досматривать их: когда конфликт заходил слишком далеко и становился слишком громким, я пытался их отвлечь.
– Я хочу спать, – говорил я, и один из них укладывал меня, а другой оставался наедине с собой, и ругаться ему было не с кем.
По утрам я провожал их обоих на работу и, наконец, оставался один. Осень сменилась ранней зимой. Выпал первый снег. К тому моменту вечерние ссоры родителей достали меня окончательно, отбив у меня всякое желание прислушиваться к их наставлениям или запретам. Умные домашние задания, которые они оставляли мне, я делал быстро и настолько хорошо, чтобы только не быть наказанным. Я стал смотреть шестой канал после того, как на нём заканчивались мультики, что тоже было против правил. Там показывали передачу про ругавшихся друг на друга дядь и тёть. Смотреть это было увлекательно. Сначала я следил за временем и старался не смотреть телевизор сильно дольше положенного. Когда родители приходили, они трогали телевизор, и, если бы он был горячий, они бы поняли, что я выключил его не утром, после мультиков, а совсем недавно. И тогда у меня были бы проблемы. Поэтому очень важно было вовремя выключить программу со срачами. В начале у меня получалось. Но как-то раз я досмотрел её до конца и увидел, что идёт после этой передачи, а там… Передача про джипы. От неё я совсем не смог оторваться и смотрел её, смотрел, смотрел, пока она не закончилась, и только тогда я опомнился.
Я посмотрел на часы и с ужасом обнаружил, что маленькая стрелка вплотную приблизилась к той цифре, после которой приходят родители. Я выключил телевизор и некоторое время сидел в давящей тишине, слушая гул в ушах и сердцебиение. Мне капец. Они придут, пощупают телик и всё поймут. Раскусят мой обман и в лучшем случае спрячут от меня пульт, а в худшем – я вернусь обратно в детский сад, и о ежедневном уединении можно будет забыть. Всё пропало.
Выждав время, я встал и с надеждой потрогал бок телевизора. Всё было плохо: даже бок был горячим – что у ж говорить о том месте, которое обычно трогали родители. Что делать? Неужели оставить всё как есть и смиренно ждать своей участи? Нет, нужен какой-то план, нужно действовать. Хватит с родителей и того, что они ругают друг друга почём зря, а тут ещё и я. Надо что-то придумать.
Я хорошо помнил, как мама остужала варёные яйца: она обдавала их холодной водой. Холодная вода! Это же очевидно! Холодное остужает горячее – это даже с костром так работает: льёшь на него воду, и всё, он больше не горит и не греет. Х-ха-ха! Чудеса науки!
Я сходил на кухню, взял табурет и поставил его рядом с тумбой, на которой стоял телевизор. Потом я ещё раз сходил на кухню и, взобравшись на другой табурет, взял со стола большой и тяжёлый кувшин с водой. Дотащив его до комнаты, я встал вместе с ним на табурет и, как атлет поднимает стокилограммовую штангу, поднял кувшин над головой. «Теперь я спасён!» – подумал я и вылил воду на телевизор.
Глава 9
После поломки цветного телевизора все краски жизни окончательно покинули наш дом. Мир вокруг стал чёрно-белым, и было трудно теперь строить гаражи из конструктора, потому что невозможно было различать цвета блоков. Родители теперь либо молчали либо кричали друг на друга: просто разговаривать в чёрно-белом мире было нельзя, поскольку полутонам тут не место. Каждую ночь я ложился спать в надежде проснуться где-нибудь там, давным-давно, в старом тесном доме, где всё было на своих местах, и никто ни на кого не был в обиде.
Я пытался выведать у родителей, почему они ведут себя так, словно больше друг друга не любят. Ответа я не получал. Вместо ответа родители, точно заклинание, повторяли одну и ту же фразу, магическую в своей бестолковости:
– Вырастешь – поймёшь.
И непременно загадочный и томный вздох в конце, который делал всё ещё непонятнее и оттого мрачнее.
Последним хорошим днём был Новый год. Мы встречали его в деревне, у бабушки с дедом. У них был телевизор. Здесь родители снова вели себя как когда-то прежде, ещё до переезда. Все говорили друг с другом, улыбались, шутили и чокались бокалами. В полночь на экране появился какой-то человек в чёрном костюме, с ушами и без волос. Когда он стал говорить, взрослые затихли, и так я понял, что это – важная персона. Мне казалось, что я уже где-то слышал его голос, но я никак не мог вспомнить, где. Из его слов я так ничего и не понял, кроме того, что он поздравил всех с праздником и пожелал счастья, мира, добра и любви. Эта часть мне понравилась.
После того, как взрослые выпили шампанское, мы пошли запускать салют. Было холодно и темно: только несколько уличных фонарей вдоль заснеженной деревенской дороги освещали округу. Неподалёку от дома бабушки и деда был такой фонарь, и мы подошли к нему поближе, чтобы поджечь фитили фейерверков при свете. Мы выбрали сугроб, воткнули в него стреляющие салютом палки, а потом дед стал хлопать по карманам и искать спички. В это время к нашему сугробу подошла другая семья, из дома через дорогу. Взрослые шумно поздоровались друг с другом и стали о чём-то болтать, забыв про салют. Я хотел напомнить им, но тут ко мне подошёл соседский мальчуган и заболтал меня тоже.
– Привет, меня Юра зовут, а тебя как зовут? – представился мальчуган.
– Гриша.
– Что делаешь, Гриша?
– Салют сейчас будем запускать.
– Что тебе подарили на Новый год?
– Пока ничего. Завтра Дед Мороз только придёт.
– Дед Мороз, х-ха-ха… Ты чего, ещё не знаешь, что «Дед Мороз» тебе приготовил?
– Я письмо только написал. Не знаю, что он принесёт.
– Да ничего он тебе не принесёт, дурак!
– Сам дурак!
Я уже приготовился начать бить его, как того чумазого ушлёпка из детского сада. Но Юра сам снизил градус напряжения между нами.
– Ну извини, я не хотел тебя обидеть. Просто ты что, в дед-мороза веришь до сих пор?
– Он подарки приносит, – пожал плечами я. Юра говорил так, словно верить в Деда Мороза в его парадигме бытия было не круто. А вот так сразу становиться не крутым в его глазах мне не хотелось.
– Да это папа твой приносит, или мама, или ещё кто-то из взрослых. Они долго прячут подарки, а ночью, после Нового года, достают и кладут под ёлку. Я сам видел один раз, в прошлом году. Я встал пописеть ночью, потом услышал, что кто-то ходит, прокрался так незаметно, как Чёрный Плащ, как шпион вот так, по стенке такой, потом заглянул в комнату с ёлкой и увидел, как папа подарки ложит! Прям туда, под ёлочку! А потом утром все сказали, что это Дед Мороз принёс, но я не поверил. А в этом году я в шкафу все подарки нашёл, вчера ещё.
– Я такого никогда не видел.
– Попробуй ночью проснуться! И подглядеть!
– Ну чего, запускаем? – сказал весёлый дед, подходя к нам и тряся в руках коробок спичек. Мы обрадовались и приготовились увидеть шоу, и я даже на время забыл о словах Юры. А когда вспомнил – решил о них не думать.
Когда мы вернулись домой, я нашёл своё письмо Деду Морозу, написанное ещё за несколько дней до, и положил его под ёлку. В нём я просил себе компьютер, гоночные машинки и новый телевизор для родителей, чтобы они, наконец, перестали ругаться: всё же, по моим наблюдением, с телевизором ссор в доме было меньше. Положив письмо, я лёг спать.
Проснулся я уже пятилетним. Самое дурацкое в праздновании Дня рождения первого января – подарки. Не понятно, то ли тебе подарили много всего на Новый год, а на День рождения не подарили нишиша, то ли наоборот с Новым годом тебя побрили, а по случаю Дня рождения решили порадовать. Все подарки лежат в одной куче, и даже если кому-то пришло бы в голову рассортировать их по двум разным праздникам, в твоей голове они всё равно останутся в одной куче. В этот раз я получил много конфет, калькулятор, который дед называл «компьютером» и три машинки, которые, хотя и были гоночными, но, всё же, отличались от тех, которые я представлял, когда писал письмо Деду Морозу.
– Ну, а телевизор – это уж вы сами там себе разберётесь, – сказал дед.
Откуда он знает? Неужели прочитал письмо? Оно ж не ему было написано! А-а, всё равно. Буду катать машинки и считать числа на калькуляторе или отнимать от миллиарда по единице каждую секунду и ждать, пока таймер обнулится.
Через пару дней мы с родителями вернулись в город. Какое-то время они жили мирно, хотя и не говорили друг с другом. Мама читала мне сказки по ночам, и я засыпал. С папой мы ходили гулять и кататься по району на автобусах. Вместе после возвращения из деревни мы больше не делали ничего.
Спустя ещё некоторое время родители приняли решение снова отдать меня в сад – в тот же самый, в который я ходил всего один день осенью. Там было тоскливо. В основном я играл один: либо веселился с игрушками вроде конструктора или пластмассовых машин, либо брал лист бумаги с цветными карандашами и рисовал пожар в Кешином доме. Этот пожар сначала был основным, а позже стал единственным сюжетом моих рисунков. Он у меня хорошо получался: был таким ярким, таким натуралистичным и разрушительным для нарисованного дома, а иногда – и для людей, которые горели в нём, потрескивая, искрясь и принося себя в жертву моему наслаждению от захватывающего зрелища. Воспитателям мои рисунки не нравились. Они всё жаловались на них родителям, а родители всё спрашивали: «Почему ты такое рисуешь?» А я почём знаю?
Воспитатели вообще меня недолюбливали. В детсадовском кукольном театре, который наша группа показывала остальным детям садика, мне давали самую тупую роль – роль рыбы. У рыбы не было реплик, и ей вообще ничего не надо было делать – только махать из-за ширмы рукавичкой в форме этой самой рыбы, и всё. Однажды, правда, эта рыба пришлась кстати: я славно отпиздил ею того чумазого задохлика, с которым мы уже дрались однажды, осенью, возле горки. Во время перерыва в спектакле он решил отыграться за своё давнее поражение и сказал мне что-то такое, в суть чего я решил даже не вникать. Это звучало как гадость – значит тот, кто это сказал, должен был получить рыбой по еблищу. Таков был ход моих мыслей. Я бил его, бил, бил, а потом вдруг заплакал, но бить продолжил. Чумазый тоже плакал, и мне было даже его жалко, как жалко было яростно закрашивать папины овощи чёрной краской в тетрадке, и от этого я лупил его пуще прежнего. Думал, что если делать так, то жалость уйдёт и вернётся злость, с которой было как-то попроще. В конце концов, нас разняла воспитательница. Она оттащила меня, поставила в угол и стала на меня кричать, кричать и кричать. Она ругала меня, грозила пальцем, и изо рта её брызгала слюна, кислотным дождём падая мне на лицо. Довольно мерзкое ощущение. Я не мог этого больше терпеть. Я упал на колени, подполз к воспитательнице и укусил её за ногу. Она взвыла, а я убежал и спрятался под лестницей, а дальше я уже не помню, что было.
Помню только, что меня забрала мама, отвела домой, а потом сразу же ушла обратно на работу. Дома был папа. Он спал на диване в большой комнате, а на столе рядом с ним стоял… Компьютер! Самый настоящий! Как в рекламе или в фильмах! Я вроде бы был расстроен – и должен был быть расстроен – но я не мог больше горевать, видя Это. Я не понимал, что мне чувствовать и вообще не понимал уже, что вокруг происходит.
Папа проснулся. Он улыбнулся, увидев, как я смотрю на нового члена семьи.
– Нравится? – спросил он.
– Ага.
– Как заказывал.
А он откуда знает? Тоже моё письмо Деду Морозу читал? Прочитал и купил подарок? Стало быть, Юра из деревни был прав, и никакого Деда Мороза нет и никогда не было?
– Хочешь включить? – спросил папа.
– Да, – ответил я.
Я нажал кнопку на системном блоке, и компьютер зашумел. Я сам в первый раз включил его! Потом загорелся экран, и папа объяснил мне, как тут всё работает. Я схватывал всё на лету. Потом он показал мне несколько игр, которые он предварительно установил, и рассказал, как в них играть. Больше всего мне понравилась игра про Кузю и Дикую реку. Просто обосраться, какое развлечение для ума и услада для очей. Я играл в неё, и все невзгоды и печали растворялись в этой дикой реке, в Кузе и в экране моего, похоже, нового лучшего друга на долгие-долгие годы.
В какой-то момент папа, доселе ходивший взад-вперёд за моей спиной и о чём-то сосредоточено размышлявший, оторвал меня от процесса и завёл очередную серьёзную беседу, вести которую у меня теперь не было ни малейшего желания. То, что он говорил, я слушал отрывочно, всё думая о том, когда же я, наконец, смогу вернуться в мир Кузи.