– Неужели ты не догадываешься, Лигия, почему я говорю тебе все это?
– Нет! – ответила она так тихо, что Виниций с трудом услышал ее.
Но не поверил ей и, привлекая к себе ее руку, готов был прижать ее к своему сердцу, которое громко стучало под влиянием страсти, разбуженной в нем этой чудесной девушкой. Он готов был высказать ей свое пламенное признание, если бы в эту минуту на дорожке, обрамленной миртами, не показался старый Авл Плавтий, который, подойдя к ним, сказал:
– Солнце заходит, поэтому берегитесь вечерней прохлады и не шутите с Либитиной[37]…
– Нет, – ответил Виниций, – я до сих пор не надел тоги, но холода не ощущаю.
– Вот уже только половина солнечного диска видна за холмами, – говорил старый воин. – О, если бы здесь был нежный климат Сицилии, где по вечерам народ собирается на площадях, чтобы хоровым пением проститься с заходящим Фебом.
И, забыв, что перед этим остерегал их от Либитины, стал рассказывать о Сицилии, где у него была земля и большое хозяйство, в которое он был влюблен. Он сказал, что не раз ему приходило в голову переехать в Сицилию и там спокойно кончить свою жизнь. Довольно зимней стужи человеку, которому зимы убелили голову. Пока еще листья не опадают с деревьев и над городом улыбается ласковое голубое небо, но, когда листва пожелтеет и выпадет снег на Альбанских горах, а пронизывающий ветер навестит Кампанью, тогда, кто знает, может быть, он со всем домом переселится в свою тихую сельскую усадьбу.
– Ты хотел бы покинуть Рим, Плавтий? – спросил с внезапным волнением Виниций.
– Да, я давно уже собираюсь, – ответил старик. – Тихо там и безопасно.
Он снова стал расхваливать свои сады, стада, дом, окруженный зеленью, пригорки, поросшие тмином и клевером, над которыми жужжат роями пчелы. Но Виниций не слушал этой буколической поэмы – и, думая о том, что может потерять Лигию, смотрел в ту сторону, где был Петроний, словно он один мог спасти его.
Петроний, сидя около Помпонии, любовался видом заходящего солнца, красивого сада, стоящих у аквариума людей. Их белые одежды на темном фоне мирт отсвечивали золотом при закатном блеске. На небе заря из пурпурной переходила в фиолетовую и играла, как опал. Край неба был лиловый. Черные контуры кипарисов стали отчетливее, чем при солнце, а в людях, деревьях и всем саду воцарилось вечернее тихое успокоение.
Петрония поразило это успокоение – и особенно в людях. В лицах Помпонии, старого Авла, их мальчика и Лигии было нечто, чего он не видел в лицах, которые окружали его ежедневно, вернее – еженочно: был какой-то свет, покой, мир, исходившие из той жизни, какой жили здесь все. И с некоторым удивлением он подумал, что может, однако, существовать красота и радость, которых он, искушенный в столь многом, не знает. Он не сумел скрыть этой мысли и, обратившись к Помпонии, сказал:
– Я раздумываю о том, как отличается ваш мир от того мира, которым владеет Нерон.
Она подняла свое маленькое лицо и, глядя на вечернюю зарю, просто ответила:
– Миром владеет не Нерон, а Бог.
Наступило молчание. Слышались шаги приближавшихся к триклиниуму Авла, Виниция, Лигии и мальчика, но, прежде чем они вошли, Петроний спросил:
– Значит, ты веруешь в богов, Помпония?
– Верую в Бога, единого, справедливого и всемогущего, – ответила жена Авла Плавтия.
– Верую в Бога, единого, справедливого и всемогущего, – повторил Петроний, когда снова очутился с Виницием в лектике. – Если ее Бог всемогущ, то он правит жизнью и смертью; если он справедлив, то не посылает смерти напрасно. Почему же в таком случае Помпония носит траур по Юлии? Тоскуя по Юлии, она осуждает своего Бога. Это мое рассуждение я должен повторить перед меднобородой обезьяной, ибо думаю, что в диалектике я равен Сократу. Что касается женщин, то я готов согласиться, что у каждой из них по три или четыре души, но нет ни одной души разумной. Пусть Помпония потолкует с Сенекой и Корнутом о том, что такое их Логос… Пусть они вместе вызовут тени Ксенофана, Парменида, Зенона и Платона, которые томятся где-то на Кимерийских полях, как чижи в клетке. Мне хотелось поговорить с ней и с Плавтием о другом. Клянусь священным чревом египетской Изиды, если бы я им просто сказал, зачем, собственно, мы пришли, то, по всей вероятности, их добродетель загудела бы, как медный щит, по которому ударили палкой. И я не решился! Поверишь ли, Виниций, я не посмел! Павлины – прекрасные птицы, но слишком пронзительно кричат. И я убоялся крика. Но должен похвалить твой выбор. Воистину «розоперстая Аврора»… И знаешь, кем еще она мне показалась? Весной! Не нашей итальянской, где лишь яблоня немного зацветет да сереют оливки, а той, которую я когда-то видел в Гельвеции, – молодой, свежей, ярко-зеленой! Клянусь этой бледной Селеной, я нисколько не удивляюсь тебе, Марк, но знай, что ты влюблен в Диану и Авл с Помпонией готовы тебя растерзать, как некогда собаки растерзали Актеона.
Виниций не поднимал головы и молчал некоторое время. Потом заговорил голосом, прерывающимся от страсти:
– Я желал ее и раньше, а теперь желаю еще сильнее. Когда я коснулся ее руки, меня обжег пламень… Я должен обладать ею. Если бы я был Зевсом, я окутал бы ее тучей, как Ио, я упал бы на нее золотым дождем, как на Данаю. Я хотел бы до боли целовать ее уста! Я хотел бы услышать ее крик в моих объятиях. Я убил бы Авла и Помпонию, а ее схватил бы и унес на руках к себе в дом. Сегодня я не усну. Я велю истязать одного из рабов и буду слушать его стоны…
– Успокойся, – сказал Петроний, – у тебя страсть плотника из Сабурры.
– Мне все равно. Я должен обладать ею. Я обратился к тебе за советом, но если ты не дашь мне его, то я сам решу… Авл считает Лигию дочерью, почему же мне смотреть на нее, как на рабу? Если нет иного пути, то пусть она запрядет шерстью двери моего дома, помажет их волчьим салом и пусть сядет, как жена, при моем очаге, как того требует брачный обряд.
– Успокойся, безумный потомок консулов. Не за тем мы привязываем веревками к нашим колесницам варваров, чтобы потом брать себе в жены их дочерей. Берегись крайностей. Попытайся простыми и честными средствами добиться своего и дай мне и себе время подумать. Хризотемида также казалась мне дочерью Зевса, однако я не женился на ней, равно как Нерон не женился на Актее, хотя она и считалась дочерью царя Аттала… Успокойся… Ведь если она захочет ради тебя покинуть Плавтиев, они не вправе удерживать ее. Кроме того, знай, что горишь не ты один, – и в ней Эрот раздул пламя… Я заметил это, а мне можно поверить… Все можно устроить, но сегодня я и так много думал, а это меня утомляет. Обещаю, что завтра еще подумаю о твоей любви, и только разве Петроний перестал быть Петронием, если я не придумаю действительного средства…
Снова оба замолчали. Потом Виниций заговорил спокойнее:
– Спасибо, и пусть Фортуна будет щедрой к тебе.
– Будь терпелив.
– Куда ты велел нести себя?
– К Хризотемиде…
– Счастливец, ты обладаешь той, которую любишь!
– Я? Знаешь, что меня забавляет в Хризотемиде? Она изменяет мне с моим собственным вольноотпущенником, лютнистом Теоклом, и думает, что я не вижу этого. Когда-то я любил ее, теперь меня лишь забавляет ее ложь и глупость. Пойдем со мной к ней. Если она начнет кружить тебе голову и писать буквы на столе пальцем, омоченным в вине, то знай, что я не ревнив.
И они отправились оба к Хризотемиде.
Но у дверей Петроний положил руку на плечо Виницию и сказал:
– Стой, мне кажется, я придумал средство.
– Пусть боги наградят тебя…
– Да! Полагаю, что это удастся. Знаешь, Марк…
– Я внимаю тебе, моя Афина…
– Через несколько дней божественная Лигия проглотит в твоем доме зерно Деметры.
– Ты более велик, чем цезарь! – воскликнул взволнованный Виниций.
Петроний исполнил обещание.
На другой день после посещения Хризотемиды он, правда, проспал весь день и лишь с наступлением вечера велел отнести себя на Палатин, где имел с Нероном дружескую беседу. Следствием этой беседы было то, что два дня спустя к дому Плавтия пришел центурион во главе небольшого преторианского отряда.
Времена были опасные и страшные. Такого рода гости чаще всего являлись вестниками смерти. Поэтому, когда центурион постучал молотком в дверь дома и слуги известили Авла, что в прихожей преторианцы, ужас охватил весь дом. Семья окружила старика, никто не сомневался, что опасность грозит прежде всего ему. Помпония, охватив руками его шею, прижалась к нему, и посиневшие губы ее шептали какие-то тихие, нежные слова; Лигия, побледневшая как полотно, целовала его руки; маленький Авл держался за его тогу. Из коридоров, из верхних комнат, из бани, кухни, из подвальных помещений – со всего дома сбежались толпы рабов и рабынь. Слышались крики: «Увы! Горе нам!» Женщины громко плакали; некоторые уже царапали себе щеки и покрывали головы платками.
И только старик, давно привыкший смотреть смерти прямо в глаза, оставался спокойным. И лишь его маленькое орлиное лицо стало словно каменным. Через минуту, запретив рабыням шуметь и приказав всем разойтись, он проговорил:
– Пусти меня, Помпония! Если пришел мой час, то будет еще время попрощаться.
И он слегка отодвинул ее. Она сказала:
– О, если бы твоя судьба была бы и моей судьбой, Авл!
Потом, упав на колени, она стала молиться с такой силой, какую может дать лишь страх за любимого человека.
Авл пошел в атриум, где его ждал центурион. Это был старый Кай Гаста, служивший под его началом, товарищ по британской войне.
– Здравствуй, вождь, – сказал тот. – Приношу тебе повеление и привет цезаря. Вот таблички и знак, что я пришел от его имени.
– Я благодарен цезарю за привет, а повеление его выполню, – ответил Авл. – Здравствуй и ты, Гаста. Скажи, с каким поручением ты приходишь ко мне.
– Авл Плавтий! Цезарю стало известно, что в доме твоем пребывает дочь лигийского царя, которую отец ее еще во времена божественного Клавдия отдал в качестве заложницы, чтобы заверить римлян, что границы империи не будут нарушены народом лигийским. Божественный Нерон благодарен тебе, вождь, за то, что ты оказывал ей в течение стольких лет гостеприимство в своем доме, но, полагая, что девушка в качестве заложницы должна находиться на попечении самого цезаря и сената, он повелевает тебе выдать ее сейчас мне.
Авл был слишком хорошим солдатом и закаленным человеком, чтобы позволить себе показать огорчение и говорить напрасные слова и жалобы. Однако складка от боли и внезапного гнева появилась на его челе. Перед такой складкой над бровью дрожали некогда британские легионы, и даже теперь на лице старого Гасты отразился страх. Но в настоящую минуту Авл Плавтий считал себя бессильным что-либо сделать. Он некоторое время смотрел на таблички, потом, подняв глаза на старого центуриона, сказал спокойным голосом:
– Подожди, Гаста, здесь, в атриуме, заложница будет выдана тебе.
Сказав это, он пошел в другой конец дома, где Помпония Грецина, Лигия и маленький Авл ждали его в страхе и тревоге.
– Никому не угрожает ни смерть, ни изгнание, – сказал он, – однако центурион явился вестником несчастья. Дело касается Лигии.
– Лигии? – воскликнула изумленная Помпония.
– Да! – ответил Авл.
И, обратившись к девушке, он стал говорить:
– Лигия, ты была воспитана в нашем доме как родное дитя, и оба мы, я и Помпония, любим тебя, как дочь. Но ты знаешь ведь о том, что ты не наша дочь. Ты заложница, данная римлянам твоим народом, и попечение о тебе принадлежит цезарю. И вот цезарь берет тебя из нашего дома.
Старик говорил спокойно, но каким-то странным, необыкновенным голосом. Лигия слушала его, моргала, словно не понимала, в чем дело; Помпония побледнела; в дверях снова показались испуганные лица рабынь.
– Воля цезаря должна быть выполнена, – сказал Авл.
– Авл! – воскликнула Помпония, обнимая девушку, словно желая защитить ее. – Для нее лучше было бы умереть.
Лигия, прижимаясь к ее груди, повторяла: «Мать моя! Мать!», не будучи в силах произнести среди рыданий иных слов.
На лице Авла снова появилось выражение боли и гнева.
– Если бы я был один на свете, – сказал он с печалью, – живой я не отдал бы Лигию и наши родственники могли бы сегодня же принести за нас жертвы богам… Но я не имею права губить тебя и нашего мальчика, который может дожить до более счастливых времен… Сегодня же я пойду к цезарю и буду умолять его, чтобы он отменил свое повеление. Выслушает ли он меня – не знаю. Пока прощай, Лигия, и знай, что и я и Помпония всегда благословляли тот день, когда ты впервые села у нашего очага.
Сказав это, Авл положил руку ей на голову; хотя он и старался сохранить спокойствие, однако в ту минуту, когда Лигия подняла на него глаза, полные слез, а потом схватила его руку и стала покрывать ее поцелуями, в голосе его послышалось глубокое отцовское горе.
– Прощай, радость наша и свет очей наших, – сказал он.
И быстро вышел обратно в атриум, чтобы не дать овладеть собой недостойному римлянина и старого солдата волнению.
Помпония увела Лигию в спальню и стала успокаивать ее, утешать, ободрять и говорила при этом слова, которые странно звучали в этом доме, где стоял еще ларарий[38] и очаг, на котором Авл Плавтий, верный старым обычаям, приносил жертвы домашним богам. Час испытания пришел. Некогда Виргиний пронзил грудь собственной дочери, чтобы спасти ее от Аппия; еще раньше Лукреция добровольно лишила себя жизни, чтобы избегнуть бесчестия. Дом цезаря – притон разврата, зла, преступления. «Но мы, Лигия, знаем, почему не имеем права поднять на себя руку!..» Да! То право, которым живут они обе, – иное, более святое; оно позволяет, однако, защищать себя от зла и позора, хотя бы за эту защиту пришлось заплатить жизнью и мучением. Кто выходит чистым из вертепа зла, тот большую имеет заслугу. Земля и есть такой вертеп, но, к счастью, жизнь – одно лишь короткое мгновение, а воскреснуть можно только из гроба, за которым властвует не Нерон, а Милосердие, где вместо боли – радость, вместо слез – веселье.
Потом она стала говорить о себе. Да! Она спокойна, но и в ее груди есть раны. На глазах ее Авла все еще лежит бельмо, не узрел он еще света истины. Она не может также воспитать своего сына в истине. Когда она подумает о том, что так может быть до конца ее жизни и что может прийти час разлуки с ними, гораздо более страшной разлуки, чем эта временная, над которой они обе так горько теперь плачут, – она не может даже представить себе и понять, как будет, даже в небе, счастлива без них. Много ночей она проплакала, провела в молитве, умоляя о милости и благодати. Свою боль она приносит в жертву Богу и ждет и надеется. И когда теперь ее постигает новый удар, когда повеление насильника отнимает у нее дорогого человека, кого Авл назвал светом очей своих, она верит еще больше, зная, что есть власть большая, чем власть Нерона, и милосердие более сильное, чем его злоба.
Она крепче прижала к своей груди голову девушки; Лигия склонилась к ее коленям, спрятала лицо в складках ее пеплума[39], оставаясь так некоторое время в глубоком молчании, и когда поднялась наконец, то на лице ее появилось более спокойное выражение.
– Мне жаль тебя, мать, и отца, и брата, но я знаю, что сопротивление ни к чему не приведет и погубит вас всех. Но я обещаю, что никогда не забуду в доме цезаря сказанного тобою.
Она еще раз обняла Помпонию, а потом, когда они вышли из спальни, Лигия стала прощаться с маленьким Плавтием, со стариком-греком, их учителем, со своей нянькой, когда-то ходившей за ней, и со всеми рабами.
Один из них, высокий плечистый лигиец, которого в доме звали Урсом и который в свое время в числе других слуг прибыл в лагерь римлян с матерью Лигии, склонился теперь к ногам девушки и, обратившись к Помпонии, сказал:
– Domina, позволь мне идти с моей госпожой, чтобы служить ей и защищать ее в доме цезаря.
– Ты не наш, ты слуга Лигии, – ответила Помпония Грецина, – но пустят ли тебя в дом цезаря? И как ты сможешь защищать ее?
– Не знаю, domina, но ведь железо ломается в моих руках, как дерево…
Авл Плавтий, вошедший в эту минуту, узнав, в чем дело, не только не воспротивился желанию Урса, но даже подтвердил, что они не имеют права удерживать его. Они выдают Лигию как заложницу, которую требует цезарь, они обязаны выдать вместе с ней и ее слуг, которые вместе с ней переходят на попечение цезаря. И он шепнул Помпонии, что она может отпустить с Лигией столько рабынь, сколько сочтет необходимым, потому что центурион не вправе отказаться принять их.
Для Лигии это было некоторым утешением, а Помпония порадовалась, что может дать ей служанок по своему выбору. Кроме Урса она приставила к ней старую няньку, двух девушек с Кипра, искусных в расчесывании волос, и двух банных девушек-германок. Ее выбор пал исключительно на обращенных в новую веру, и Урс исповедовал ее уже несколько лет, поэтому Помпония могла рассчитывать на верность этих слуг, а кроме того, порадоваться, что зерна новой правды будут посеяны и в доме цезаря.
Она написала несколько слов вольноотпущеннице Нерона Актее, поручая ей Лигию. Правда, Помпония не встречала ее на собраниях приверженцев новой веры, но она слышала от многих, что Актея никогда не отказывает им в помощи и жадно читает письма Павла из Тарса. Ей было известно также, что молодая вольноотпущенница живет в вечной печали, что она отличается от прочих женщин в доме Нерона и что вообще она является добрым гением дворца.
Гаста взялся лично вручить письмо Актее. Считая вещью совершенно естественной, что царская дочь должна иметь собственных слуг, он не препятствовал им отправиться вместе с ней, скорее удивился их малому числу. Но он просил поторопиться, опасаясь, что его обвинят в медлительности исполнения приказа. Час разлуки наступил. Глаза Помпонии и Лигии снова наполнились слезами; Авл еще раз возложил руки на голову девушки, и через минуту солдаты, провожаемые плачем маленького Авла, который, защищая сестру, грозил им своими кулачками, увели Лигию в дом цезаря.
Старый вождь велел приготовить для него лектику и, оставшись наедине с Помпонией в пинакотеке – картинной галерее, сказал ей:
– Послушай, Помпония. Я иду к цезарю, хотя знаю, что напрасно, и кроме того, пусть слово Сенеки уже ничего не значит для Нерона, я побываю и у Сенеки. Сегодня более влиятельны Софоний, Тигеллин, Петроний или Ватиний… Что касается цезаря, то, вероятно, он никогда и не слышал о народе лигийцев, и если теперь потребовал выдачи Лигии как заложницы, то потому, что его кто-то подучил сделать это, и нетрудно догадаться, кто именно.
Она подняла на него глаза и быстро произнесла:
– Петроний?..
– Да.
Они помолчали, потом Авл продолжал:
– Вот что значит пустить в свой дом кого-нибудь из людей без чести и совести. Пусть проклят будет тот час, когда Виниций переступил порог нашего дома! Он привел к нам Петрония. Горе Лигии! Им не заложница нужна, они хотят сделать ее наложницей.
Его речь от гнева, от бессильного бешенства на похитителей девушки стала еще более свистящей, чем всегда. Некоторое время он боролся с собой, и лишь сжатые кулаки показывали, как трудна для него эта внутренняя борьба.
– Я почитал до сих пор богов, – сказал он, – но теперь думаю, что нет их в мире и что есть только один, злой, бешеный, отвратительный, имя которому – Нерон.
– Авл! – воскликнула Помпония. – Ведь Нерон лишь горсть праха в сравнении с Богом.
Старик ходил большими шагами по мозаичному полу галереи. В жизни его были великие дела, но не было великих несчастий, поэтому он не привык к ним. Старый воин привязался к Лигии больше, чем думал, и теперь не мог примириться с мыслью, что потерял ее. Кроме того, он чувствовал себя раздавленным. Над ним простерлась десница, которую он презирал и в то же время чувствовал, что его сила в сравнении с мощью этой десницы – ничто.
Когда он подавил наконец в себе гнев, который мешал ему думать, он сказал:
– Полагаю, что Петроний отнял у нас Лигию не для цезаря, он не решился бы навлечь на себя гнев Поппеи. Значит, или для себя, или для Виниция… Я сегодня же узнаю об этом.
Через несколько минут его несли на лектике в сторону Палатина. Оставшись одна, Помпония пошла к маленькому Авлу, который не переставал плакать о сестре и грозил цезарю.
Авл был прав, говоря, что его не допустят к цезарю. Ему было заявлено, что Нерон занят пением с лютнистом Терпосом и что он вообще не принимает тех, кого не позвал сам. Другими словами это означало, что Авл не должен и в будущем делать попыток увидеться с цезарем.
Зато Сенека, хотя и был болен лихорадкой, принял старого вождя с надлежащим почетом. Но когда внимательно выслушал, в чем дело, горько улыбнулся и сказал:
– Могу оказать тебе лишь одну услугу, благородный Плавтий, а именно: я никогда не покажу цезарю, что сердце мое сочувствует твоей боли и что я хотел бы помочь тебе, потому что, если бы у цезаря возникло на этот счет малейшее подозрение, знай, что он не отдал бы тебе Лигии, хотя бы у него не было для этого никаких иных поводов, кроме одного – сделать мне назло.
Он не советовал обращаться ни к Тигеллину, ни к Ватинию, ни к Вителию. При помощи денег, может быть, с ними и удалось бы что-нибудь сделать, пожалуй, они готовы были бы поступить назло Петронию, под которого стараются подкопаться, но вероятнее всего они обнаружили бы перед цезарем, что Лигия бесконечно дорога Плавтию, – и тогда цезарь тем более не отдал бы ее. Старый мудрец стал говорить с горькой иронией, обращенной на самого себя:
– Ты молчал, Плавтий, молчал целые годы, а цезарь не любит тех, кто молчит! Как мог ты не восторгаться его красотой, добродетелью, голосом, декламацией, ездой, управлением колесницей и стихами? Как мог ты не прославлять смерти Британика, не произнести хвалебной речи в честь матереубийцы и не поздравить его по случаю удушения Октавии? У тебя не хватает такта, Авл, – такта, которым в достаточной степени обладаем мы, счастливо живущие при дворе.
Говоря это, он взял кубок, который носил у пояса, зачерпнул воды из водоема, смочил воспаленные уста и продолжал:
– О, у Нерона благодарное сердце! Он любит тебя, потому что ты служил Риму и прославил его имя в далеких краях; любит он и меня, ибо я был его наставником в юности. Поэтому я знаю, что эта вода не отравлена, и я пью ее спокойно. Относительно вина в моем доме я менее уверен, но если тебя мучит жажда, то смело испей этой воды. Водопровод доставляет ее с Альбанских гор, и, желая отравить ее, пришлось бы отравить все водоемы Рима. Поэтому, как видишь, можно чувствовать себя в безопасности в этом мире и надеяться на покойную старость. Правда, я болен, но это скорее болезнь души, чем тела.
Это была правда. Сенеке недоставало той душевной силы, какой обладает, например, Корнут или Трасей, поэтому жизнь его была рядом уступок. Он сам понимал это, чувствовал, что последователь Зенона должен был идти другой дорогой, и от этого он страдал больше, чем от страха смерти.
Но вождь прервал его горестные размышления.
– Благородный Анний, – сказал Плавтий, – я знаю, как заплатил тебе цезарь за заботы, которыми ты окружал его в юные годы. Но виновником похищения нашей девочки является Петроний. Скажи мне, как можно повлиять на него, и подействуй сам на этого человека, помня о нашей старой дружбе.
– Петроний и я, – ответил Сенека, – мы люди противоположных лагерей. Как влиять на него – не знаю, он не поддается ничьим влияниям. Возможно, что при всей своей испорченности он все же лучше тех негодяев, которыми окружил себя за последнее время Нерон. Но доказывать ему, что он совершил дурной поступок, значит терять напрасно время. Петроний давно утратил способность отличать доброе от дурного. Докажи, что его поступок некрасив, тогда ему станет стыдно. Когда я увижусь с ним, я скажу: «Твой поступок достоин вольноотпущенника». Если это не поможет – не поможет ничто.
– Спасибо и за это, – сказал Авл.
Он велел отнести себя к Виницию, которого застал фехтующим с домашним фехтовальщиком-рабом. При виде молодого человека, спокойно отдающегося упражнениям в то время, когда совершено покушение на Лигию, старый Авл ужасно рассердился, и, когда раб был отослан, Виницию пришлось выслушать поток оскорблений и упреков. Но Виниций, узнав, что Лигия уведена, так смертельно побледнел, что даже Авл ни на минуту после этого не мог считать его соучастником покушения. Капли пота покрыли лоб юноши; кровь, на мгновение отлившая в сердце багровой волной, снова прилила к лицу, глаза метали молнии, губы растерянно шептали вопросы. Ревность и бешенство охватили его, как вихрь. Ему казалось, что Лигия, переступив порог дома цезаря, потеряна для него навсегда; когда же Авл произнес имя Петрония, подозрение словно молния озарило мозг молодого солдата. Петроний зло подшутил над ним и захотел либо добиться новых милостей у цезаря, подарив ему Лигию, либо оставить ее для себя. То, что кто-нибудь, увидев Лигию, мог не пожелать ее, не помещалось в голове Виниция.
Гнев, свойственный его роду, подобно бешеному коню, мчал его теперь неведомо куда, отнимая способность думать.
– Возвращайся домой, вождь, и жди меня… Знай, что, если бы Петроний даже был мне отцом, я отомстил бы ему за обиду Лигии. Возвращайся к себе и жди. Ни Петроний, ни цезарь не получат ее.
Потом, протянув руки к восковым маскам предков, он воскликнул:
– Клянусь этими масками смерти, раньше я убью и ее и себя!
Сказав это, он бросил Авлу еще раз: «Жди меня», – и выбежал, как безумный, из атриума. Он отправился к Петронию, расталкивая по дороге прохожих.
Авл вернулся домой немного успокоенный. Если Петроний, рассуждал он, подговорил цезаря вытребовать Лигию, чтобы отдать ее Виницию, то Виниций отведет ее обратно в их дом. Немало утешила его мысль, что Лигия, если спасение ее станет невозможно, будет защищена от бесчестия смертью. Авл верил, что Виниций выполнит все, что обещал. Видел его бешенство и знал силу гнева, свойственную роду Марка. Он сам, хотя и любил Лигию, как отец, предпочел бы убить ее, чем отдать цезарю; и если бы не сын, последний отпрыск рода, он не колеблясь сделал бы это. Авл был солдатом, о стоиках знал лишь понаслышке, но по характеру своему был близок им; к его понятиям, к его гордости смерть больше подходила, чем бесчестие.
Вернувшись домой, он успокоил Помпонию, и оба они, утешенные, стали ждать вести от Виниция. Когда в атриуме слышались шаги одного из слуг, они думали, что это Виниций ведет к ним их милую девушку, и готовы были в глубине души благословить их обоих. Но время шло, и никто не приносил желанной вести. И лишь вечером раздался удар молотка у ворот.
Вошел раб и подал Авлу письмо. Старый вождь хотя и гордился своим самообладанием, однако взял послание слегка дрожащими руками и стал читать с таким волнением, словно дело касалось судьбы его дома.
И вдруг по лицу его скользнула тень – так скользит тень от проплывающей тучи.
– Прочти, – сказал он, обращаясь к Помпонии. Помпония взяла письмо и прочла следующее:
«Марк Виниций приветствует Авла Плавтия. То, что произошло, – произошло по воле цезаря, перед которой склоните головы, как склонили я и Петроний».
Наступило долгое молчание.