Перед нами появляется МОЦАРТ АМАДЕЙ, легонький сухой старичок, одетый по моде тридцатых годов прошлого столетия: серая пуховая шляпа, пышный галстук, фрак, узкие панталоны.
Я – Моцарт, Амадей. С Вольфгангом – моим двойником, близнецом, если хотите, вообще не имею ничего общего. Тот был законопослушный сын, обожал своего папочку: «обожаемый папочка», целовал перед сном свою мамочку: «милая мамочка», играл в четыре руки на клавесине со своей сестричкой: «моя любезная сестричка».
Всемогущий творец был моим отцом, гармония – моей матерью. Еще в младенчестве мой дух напрягал божественные мышцы, как Геракл, играя с числами и звездами.
Нет, не Амадей. Это маленький Вольфганг, наряженная и завитая куколка, выступал перед императорскими особами, танцевал с Марией-Антуанеттой – своей ровесницей, тоже – кукольная головка на тонкой шейке. Это его, Вольфганга принимала в доме старого переписчика нот Фридолина Вебера ловкая лиса фрау Вебер с целым выводком дочерей – невест. Это Вольфгангу натянули там нос. Это Вольфганга выкинули из дома архиепископа пинком под зад.
Нет, со мной, с Амадеем, не могло случиться ничего подобного. Со мной всегда происходило другое – грандиозное… За городской стеной на ольхе пробовал, распевался ранний соловей. Мягко лиловели горы. От всех лиц веяло какой-то необычной свежестью, новизной. ВДРУГ МИР СТАЛ РАСКАЛЫВАТЬСЯ, КАК ПЕРЕСПЕЛЫЙ ТУРЕЦКИЙ АРБУЗ… ФОРТЕ! ФОРТЕ! ФОРТИССИМО!..
И в этом не было ничего смешного, потому что, едва удерживаясь на куда-то ухнувшей подо мной земле, надо было раскланиваться, говорить комплименты и вообще поддерживать беседу… Меня куда-то вели, о чем-то расспрашивали… Одну сестру звали Алозия, помладше – Констанция… А я дирижировал, дирижировал неизвестно откуда взявшимся оркестром…
Казалось, я – шекспировский Просперо
и палочкой волшебной вызвал бурю
в самом себе… Я с места не сойду,
пущу я корни здесь у вас в гостиной,
где шелест платьев, розы и тюльпаны,
где дышат итальянские глаза.
С какой воздушной флорентийской фрески
сошли вы обе? Две сестры – две темы.
И обе темы, будто две сестры,
дурачатся, ласкаются друг к другу.
Ревнивый взгляд, посыпались упреки
и слезы: «Злая! Не люблю сестру!»
«Дождешься, дура, у меня пощечин».
Перемежаясь, на траве холмов —
и тени облаков и дождь и солнце…
и в небе – ястреб, птицечеловек…
Сто зальцбургских блаженных колоколен!
Дилижансы и кареты увозили нас из маленьких старогерманских городков, из нашего детства, колыхаясь по-утиному на разбитых дорогах, надолго бросали якорь у придорожных трактиров, где пиликали дешевые скрипки. На столах, залитых пивом, глиняные кружки: кружка в виде гнома, высокая – в виде средневекового города, кружка-бочка, на бочке – лягушка, пей, птичка, пей! Хлопни по круглому задику эту голопузую кружку!
В Вене ночами я подстерегал Вольфганга на пустынных улицах, подхватив его под мышки, помогал добраться домой. Мертвенно белели лепные особняки, облитые белым светом луны – этой светской бесстыдницы середины восемнадцатого века. И далеко отбрасывая длинные ломаные трагические тени, тащились по брусчатой мостовой две фигурки с одинаковыми белыми лицами – Вольфганг и Амадей.
Я заботливо укладывал в постель бесчувственного двойника сам, чтобы не тревожить служанку, убирал на паркете его блевотину. Гасил все свечи кроме одной, вставал за конторку и писал, писал до рассвета. Я слышал, как братец мой легко дышит и по временам что-то быстро бормочет. И ломались, брызгая чернилами на линованную бумагу, гусиные перья…
Нет, без Вольфганга, без него я не мог – ничего бы у меня не получилось. Мне нужна была его нежная душа, его простодушие и некоторый педантизм. На мир между тем он смотрел прохладно. Я БЫЛ ГЕНИЙ, НО ОН БЫЛ ИСТИННЫЙ МУЗЫКАНТ.
Я погибал без него, погребенный под грузом нерожденных созданий. Бесформенной массой недоносков они ворочались у меня в душе и, не находя выхода, порождали картины дантова ада.
Но вот являлся Вольфганг, он что-то насвистывал, вот это (напевает): «Дай руку мне, красотка!», или это: (напевает), нет еще такое: (напевает), нет, это – великолепное, потом это пела вся Италия: (напевает) «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный».
Вот! Вот она – тема! Поскорей записать, не рассуждая, не думая!
Я творил в уединении, а вся слава доставалась ему. С нищими собутыльниками, с потаскушками, стоило поглядеть, красавец. Лицо востроносенькое, слегка побитое оспой – печеное яблоко; тщедушное, с огоньком тело; тонкие, кривоватые ножки и ручки, которые никогда не оставались в покое. Глаза – голубые, быстрые, как ласточки. Нет, я не просто завидовал.
Когда Вольфганг играл на клавесине,
играл волной и солнцем Амадей.
Когда Вольфганг болтал и улыбался,
молчал и замыкался Амадей.
Когда Вольфганг гулял в коляске с женушкой,
нередко им встречался Амадей.
Когда Вольфганг его окликнул громко,
ушел – не обернулся Амадей.
Когда Вольфганг легко царил в оркестре,
был самой жалкой скрипкой Амадей.
Когда ж я «Дон Жуаном» дирижировал,
он восхищался – слезы на глазах!
Это было невыносимо. Этого нельзя было больше терпеть.
Все было режиссировано мной заранее. «Знаешь, Вольфганг, – сказал я ему, – посидим, как бывало, ты да я». Он принял приглашение охотно, даже обрадовался.
До сих пор многие считают, Моцарта травил коварный Сальери из низкой зависти. Русский гений Пушкин – тоже. Ошибаетесь, господин Пушкин, Вольфганга убил я – Амадей. У меня был железный перстень с большим зеленым камнем, «последний дар Изоры». Я всыпал ему яду в вино.
Если вы пройдете от чугунных ворот старого венского кладбища вправо и вглубь, и дальше по дорожке, усыпанной красным толченым кирпичом, в самый угол, там у дальней стены вы сможете обнаружить маленький холмик без ограды. Могила для бедных.
Потом я прожил долгую жизнь. Виски мои поседели, я стал тяжелей опираться на мою толстую трость.
И ВСЕ ЭТО ВРЕМЯ В ПУСТЫННОЙ ДУШЕ МОЕЙ, ВСПУХАЯ, КАК ТЕМНЫЕ НАСЫЩЕННЫЕ ВЛАГОЙ ОБЛАКА, НЕОХОТНО ВОРОЧАЛИСЬ МОИ НЕДОНОСКИ, МОИ НЕРОЖДЕННЫЕ СОЗДАНИЯ. И ЭТО БЫЛ АД ВТРОЙНЕ.
Как позднее писал Стендаль своему другу Леи де Леку: «Мой друг, Гайдн, которого вы любите, этот редкостный человек, его имя излучает такой ослепительный блеск в храме гармонии, еще жив, но как художник уже более не существует».
Из темноты на пустой сцене высвечивается пустой стол, стул, лампочка с железной тарелкой. Поодаль неподвижно стоит ЧЕЛОВЕК в квадратном коричневом пальто, квадратное лицо, квадратные веки, квадратная челюсть, шарф повязан небрежно. Говорит хрипловато, сипловато, как бы поскрипывает.
Хоть не витал, но Гоголь в чем-то прав.
Жена как сядет, как раздвинет чресла,
не человек – панбархатное кресло,
а я попроще, я – славянский шкаф,
как был изображен в журнале НИВА,
весь в деревянных яблоках, красивый,
на дверцах розы – тонкая резьба,
и ящичек – посередине лба.
НОВЫЙ ВСЕМИРНЫЙ АТТРАКЦИОН!
ЧЕЛОВЕК – ШКАФ!
Хоть не смотрел, но Чехов в чем-то прав.
А шкаф – он тоже уваженья хочет.
Тут, спину – древесину кто-то точит —
отчаянный какой-то червячок.
Хоть я не пью, но изнутри печет…
Здесь в верхнем левом ящике – посуда.
(Из левого грудного кармана пальто извлекает бутылку водки и стакан.)
Закуску достаю всегда отсюда.
(Из другого кармана достает яблоко и конфету, яблоко обтирает, конфету обдувает.)
Классическое яблоко. Конфетка.
Внизу – в белье крахмальная салфетка.
(Роется в карманах, достает не очень чистый носовой платок, расстилает на столе, ставит посуду, еще раз обтирает яблоко, помещает его в центре натюрморта, любуется.)
Буль-буль-буль-буль!
(Выпивает и закусывает, пауза.)
А на дворе – июль…
Там задирает ветер занавески
и небо голое во всем бесстыдном блеске!
Скулит кобель – его кусает сука…
А где-то этажерка из бамбука…
(Выпивает и закусывает, пауза.)
Денатурель!.. Ехидна!..
Но, однако —
пользительно для крепости, для лака.
Блестит лачок – сучки мои, жучки,
все это – ордена мои, значки.
Я славный, я державный, я славянский,
да! С надписью на спинке хулиганской.
Не веруешь? Вот бог, а вот порог —
и раздавлю, кто станет поперек!
(Выпивает и занюхивает.)
Сам поперек дверей стою в конторе.
Гуляют хилоножки в коридоре.
Торопится коленками… Ну что?
Ушибся больно?.. Бедный – чуть не плачет.
Я, говорю, поставлен здесь на то,
чтоб чувствовали, понимали, значит.
(Выпивает, может быть, закусывает.)
Слышь, где-то про проскрипции скрипят,
пора, мол, разломать на щепки ящик,
меня на дровяной отправить склад?
Я, может, палисандр настоящий!
А если, предположим, Александр
Свет-батюшка, царь Александр Третий
в меня гляделся, точно, палисандр.
В прихожей Куприна я как-то встретил.
Один чиновник, брал кузнечик взятки
открыли утром, а оттуда – пятки…
(Показывает, вздыхает.)
Эсера, помню, прятал я в себе
и рыжего из РСДРП…
Идейные бородки и усы…
и Мозера карманные часы…
(Выпивает и не закусывает.)
Зимою восемнадцатого года
в расход чуть не пустили – на дрова.
Я помню гибель красного комода
в «буржуйке». Революция права! —
стреляли звонко из печурки чурки…
На стенке – лозунг, на полу – окурки…
А позже – перемены, переезды…
меха и рыба, тресты и аресты…
(Рассматривает пустую бутылку.)
Так дожил я до нынешних времен.
Рассохся, правда, но не поврежден.
Я, может быть, в редакции ИЗВЕСТИЙ —
герой труда стою на видном месте.
Ты погоди архив сдавать в утиль.
«Дела» мои достанут, сдунут пыль…
всем этим дурачкам высоколобым
я стану обвинителем и гробом.
Недаром говорил столяр Бугров:
«Шкаф есть буфет и человеку гроб».
Сцена представляет собой комнату, заставленную разностильной мебелью. Справа – кожаный диван. Посередине стол и стулья с высокими спинками. В глубине тяжелый буфет начала века с горельефами – фавнами и ангелочками. Слева неподвижно стоит высокий квадратный мрачноватого вида человек с квадратным подбородком, в темно-коричневом пальто. В петлице – восковая желтая роза.
Мы все лишь притворяемся людьми.
А стоит по-особому вглядеться,
почувствуешь: не человек, а лошадь,
и ржет по лошадиному. Другой —
валун в долине где-нибудь, не сдвинуть.
Тот – валенок. А тот – вчерашний день.
Есть девушки – не девушки, а блюдца
фарфоровые и на свет сквозят.
Есть женщины – не женщины, а лето
на даче, как смородина поспела,
висит гамак и некуда спешить.
Есть люди – самолеты, люди – рыбы.
Есть люди-поезда и люди-рельсы.
Есть люди-недомолвки, люди-пена.
И есть чудак – почти что человек.
А я? Мне говорят всегда: – Подвинься,
загородил проход. Не видно света.
Опять ушибла об тебя коленку!
Какой упрямый, деревянный просто!
Всегда скрипишь, всем вечно недоволен…
Ты что у нас, для мебели? Послушай,
откройся нам, нельзя так замыкаться…
Мне кажется, что я – тяжелый шкаф.
Да, уж не тот… Скрипят все сочлененья
от ревматизма… Старые комоды,
кровати, кресла, даже жардиньерки
разохаются ночью, расскрипятся…
Да не от боли больше, от хандры.
Нам чудится, так сладко ноет «прежде»,
когда гляделись в наши зеркала
любовники с усами кверху стрелкой,
любовницы в тяжелых платьях с треном…
А может, отраженья были мы?
Или сосед мой старина – буфет…
Спать не дает – стучит гремит всю ночь.
Мечи и крылья – там! рога и лозы!
Там фавны с ангелочками дерутся.
А утром – из ореха горельеф.
Одно от ипохондрии – лекарство.
Здесь у меня всегда стоит посуда.
(Из кармана пальто извлекает бутылку водки и стакан.)
Закуску я отсюда достаю.
(Из другого – половинку огурца.)
В белье лежит крахмальная салфетка.
(Из кармана брюк извлекает не очень чистый носовой платок.)
Я не любитель напиваться в доску,
а так, чтоб только – отлакировать.
(Выпивает, закусывает.)
Теперь мы выпьем, как протрем бархоткой.
(Выпивает, не закусывает.)
А третью выпьем в стиле рококо!
(Выпивает.)
Не люди, а карельская береза —
Разводами, разводами пошло…
(Ищет в карманах.)
Где бутерброд?..
(Достает мертвую ласточку.)
А! Ласточка?.. Мертва…
А я когда-то думал: кто там бьется?
Какой весной в меня она влетела —
и не заметил. Верно, испугалась,
затрепыхалась в темноте, забилась
о стенки… долго путалась в одежде…
Разинут клюв, от страха умерла.
От страха даже кони умирают…
(Плачет.)
Чувствительнейший дуб! сентиментальный
сарай! сырая глупая осина!
(Утирает слезы.)
Но все же – гостья… Может быть, она
меня дискредитирует как личность.
Я – не поэт, не музыкант, не ветер,
чтобы весною бабочки и птицы
в мою грудную клетку залетали.
А тумбочкой я был давным-давно.
Взять за крыло и выкинуть в окно?..
Нет, нет, оставлю лучше, чтоб о н и …
когда придут разламывать на доски
меня, как старый дом, в морозный день,
пошарив, обнаружили шкатулку
из темного ореха с музыкальным
секретом. И когда откинут крышку,
пусть скажут: все же было что-то в нем…
(Бережно прячет птицу.)
Жизнь мертвая, словесный скрип и ветер.
По ящикам пустым гуляет вьюга.
Сквозь щели тянет струйками поземка…
Я – фортепьяно гулкое! Запели
во мне альты, виолончели, трубы.
Я, может быть, органом быть рожден!
Я был бы громок, дивен и прекрасен…
Но пьяница – краснодеревщик Васин
органы делать не умел. Зато
он сделал из меня отличный шкаф
весь в деревянных яблоках и розах.
(Достает из кармана большое яблоко, долго смотрит на него, улыбается.)
Человек после сорока, скорей всего научный работник, может быть – актер-любитель, сидит на стуле перед зеркалом, как в гримерной. Человек изучает себя в зеркале. На столике и стуле – картонные коробки.
Набухли веки. И морщины резче.
Да, к вечеру морозней седина
Лицо для будней. Каждый день с утра
хватаешь, надеваешь торопливо.
Разгладишь наспех… Кашляешь, спешишь…
И все кругом, на улице, в метро
торопятся и лица поправляют,
едва ли не роняют на ходу
А праздничные далеко не всем
доступны… У меня зато – набор.
(Поглаживает свое лицо.)
Открытое, как городская площадь.
Простое, как приказ по институту.
Привычное, как старая тахта.
Да вот устало – целый день таскаю,
пора ему в коробку – отдохнуть.
(Снимает свое лицо, кладет в коробку, тут же надевает другое – проделывает это быстро, привычно.)
Для вечера – и выбрито уже.
Иду в театр… Животное! забыл! —
придет сегодня Машенька! Ведь я же
с работы ей звонил!.. Нельзя, нельзя…
Где у меня лицо «киногероя»?
Потасканное, злое – с молодыми
глазами – и на лбу седая прядь!
(Ищет, роется в коробках.)
Опять отдал приятелю!.. Опять
надеть придется «доброго младенца».
(Быстро снимает одно лицо, надевает другое, смотрится в зеркало.)
Великовато. Щеки отвисают,
расплывчатые мягкие черты.
Чтоб этот поролон, румяный блин
немного оживить, очки надену.
(Надевает очки, любуется.)
Добряк. Жуир. И знает себе цену.
(Звонит телефон. Он берет трубку.)
Алло, алло… Да, слушаю… Ах, Ника!..
Да, Ника Вячеславовна, очень-очень
признателен… да, буду… как всегда…
Нет, нет, не занят, буду аккуратно…
Привет супругу… (кокетливо) Чуча!.. Чудера!
(Кладет трубку телефона, задумывается.)
Парадное лицо надеть придется.
Есть целых три. Одно – для именин.
Другое – для коллоквиума. Третье —
почтительно-улыбчивое. Вот!..
А если то, со «сдержанным восторгом»?
Но чересчур!?? Успеть купить цветы…
Не опоздать бы… Будут дипломаты…
Еще одно… не розы, а гвоздики…
(Рассуждая таким образом, поспешно примеряет разные лица. Вдруг замирает.)
О, господи!.. Что это я наделал?
Чужое, незнакомое… Скорей
содрать его и прежнее надеть…
(Пытается снять чужое лицо.)
Приклеилось… Присохло… Чу-де-ра!
Откуда?.. Черт! подсунули, конечно!
А я – дурак хватаю, не гляжу,
пришлепываю!
(Разглядывает себя в зеркале.)
Ну и физиома!
Не то чтобы уродливая, просто
такое вопиет здесь торжество
самодовольства, пошлости и фальши…
Пир глупости!! Убожество разврата!
На гладком лбу – бездарности печать!
(Плюет в зеркало.)
Куда теперь идти? В какие гости?
Враз углядят, осудят: «А, голубчик,
вон ты какой! А мы не замечали,
считали симпатичным, остроумным.
Ан, ты – дурак. Ступай-ка, братец вон…»
И крики, и тычки со всех сторон!
Головки птичьи, морды носорожьи,
свиные рыла, обезьяньи рожи!
А гаже всех – ухмылка динозавра:
«Я завтра занят… Да, и послезавтра…
На той неделе, может быть…» Конец!
И будет презирать еще наглец!
Остаться дома? Машенька придет,
посмотрит простодушными глазами,
лиловыми, как темные фиалки,
и скажет: «извините, мне пора —
и мама беспокоится»… Ах, мама!
Уродина – твоя мамаша! Мымра!
Кривое зеркало! Капустное хлебало!
Сосиськорыл!.. прости меня… прости…
(Плачет, пытается снять чужое лицо.)
Быть может, еще можно… как-нибудь…
Хоть отскрести… или распарить в ванне
сначала… Бритвой срезать?.. Не могу…
За что мне наказание, за что?
(Становится на колени.)
Скажите, перед кем я провинился?
Перед какой иконой мне ползти?..
(Пауза.)
(Вдруг его осеняет.)
Нет, нет!.. А что?.. Мне кажется, я – голь,
которая на выдумки способна…
Возьму сейчас картонную коробку
и вырежу отверстия для глаз,
две дырки для ушей, одну большую —
для рта… Вот так… Покушать я люблю…
(Вырезает в коробке отверстие, надевает как маску, завязывает тесемками.)
И в обществе не стыдно показаться!
Я тут же стану темой разговоров!
Кто я? Людовик или просто Вовик?
В горах пропавший без вести Егоров?
А может быть, я – рыба, толстолобик?!
Я – мистер ИКС! – Я – тот смертельный номер!
Наследник трона – старый князь Владимир!
Я сам не знаю – жив я или умер…
Я – Поженян! Нет, этого мне мало…
Сорвете маску, я под маской – Мао!
Я – Калиостро! Троцкий! негритянка!
Тигр! Нет! гибрид профессора и танка —
Калимотор!.. Все выдержит личина.
Причина? Неизвестная причина…
Кинжал и мрак!
То приближаясь, то отдаляясь, бродит среди нас УПАКОВЩИК, старый еврей с рулоном цветной упаковки.
Упаковка! Отличная упаковка! Блестящая, хрустящая! Не маркая, не жаркая! Не бумага, не туман, не пластик – упаковка стиля «Фантастик»! В любую погоду делает моду. Если не хотите вещью рисковать, все, что вы хотите, могу упаковать. Если у вас денег нет, упакую, как в банковый билет. Если девочка – высший класс, завернем, как в тафту и атлас. Любой кусочек дерьма нарядим так, что сойдете с ума!
Прежде всего разрешите изложить профессиональную философию. Мало сказать, все вокруг упаковано: в кожуру, в чешую, в перышки. Все требует особенной упаковки – для покупателя. Моя мечта – каждый атом завернуть и подать отдельно – с бантиком… может быть, тогда настанет… что-нибудь да настанет.
(Замечает стул, осматривает его.)
Стул. Стул – и никаких хитростей. Годится. Отмеряем. Сочиняем. Придумываем.
(Упаковывает стул.)
Получите… А что получите? Вот тут-то все и начинается. Был стул. Просто стул. Просто был. Сел – встал. Постоял – сел снова. Ноги вытянул… если есть куда. О чем размышлять! Ну еще один стул. Что, я стульев не видел! Да отстаньте от меня со своим стулом! Уберите куда-нибудь! В окно выбросите! Надоело…
Извините! Где стул? Какой стул? Причем тут вообще стулья, столы, кафе самообслуживания, рестораны, перроны, аэродромы. Бабочка. Махаон. Павлиний глаз. Крылышками мигает, усики топорщит. Не подходите. Вспугнете. Упорхнет. Сесть?! Кончено, если вы считаете, что на мотыльке можно лежать и болтать ногами…
(Надевает стул на голову.)
Э т о можно еще на голове носить в виде шляпы. Может быть, какие-нибудь пошляки назовут это кепкой. Но, по-моему, это папская тиара, а возможно и тирская пиара. Головной убор кацика ацтеков, если позволите. На крайний случай, дамская шляпа с перьями страуса, спелыми грушами и виноградом, с белым парусом и отдыхающими, расположившимися на полях. В общем, сцена, театр.
Сейчас отдернется занавеска и из‐за ширмы выскочит… (голосом Петрушки) Здрассте, здрассте, разные власти! Наши отцы, благодетели! Петрушка сейчас вам даст взятку – яйцо всмятку. А вот и свидетели…
(Переворачивает стул кверху ножками.)
Бум! Бум! Магическая маска из Лейпцигского музея! Маска африканского бомби! Бум! Бум! В меня вселился дух повешенного колдуна! Бум! Бум! Я нашлю на вас «нашлю». Бум!
(Кружится, танцует со стулом на голове.)
Бомби! – замби! Вымби – омби! Амби – лумби! Ламби – гумби! Гамберт – Гумберт в нимбе – клумбе симба домба на дивамбе!
(Вдруг останавливается.)
То, что у меня на голове, чудо. А чудо необходимо. Чудо должно быть явлено народу. Чудо надо нести. Я пронесу это чудо по городам, по шоссе, пусть меня обгоняют фургоны и автобусы. Выгляните! быстрей! Вы увидите: в дорожной пыли на обочине человек с чудом на голове…
Люди, я несу вам великую истину: НЕТ УПАКОВКИ КРОМЕ УПАКОВКИ И УПАКОВЩИК – ПРОРОК ЕЕ.
(Ставит стул на ножки, осторожно, как бы боясь кого-то спугнуть, заглядывает за упаковку внутрь.)
Да, да. Все, в кого вы верите, т а м. Верно говорю. Христос? Пожалуйста. Вот он. Смотрит мягко и грустно… Будда? (Заглядывает внутрь.) Здесь. Миндалевидный глаз полузакрыл голубь – и видит, что все не стоит, чтобы на это смотреть… А вы, который ни во что не верит… Да? А в свое начальство? Там оно. Можете заглянуть. (Заглядывает в упаковку.) Видите, ручкой помахивает… А если вы, предположим, совсем с ума сошли и верите в собственного соседа… (Заглядывает за упаковку.) Здесь-то, здесь, родной. О колено облокотился, Родена изображает… Да если кто в совсем несерьезное, ну, хотя бы в лягушку верит, там – она, там. (Заглядывает внутрь.) Точно. Лягушка на стуле. Кто верит, тому и провещает. Как в сказке. Да не божество она – эта лягушка, не в лягушке дело. Форма есть любое содержание.
Милые люди, ответ на все ваши вечные вопросы висит на кончике языка. Так говорит Небесная Упаковка. Все, в чем вы нуждаетесь, у вас уже есть. Так говорит Небесная Упаковка. А что отымется, того и не надо было.
Вы голодны, вас мучит жажда?.. За край чаши переплеснула вода, брызнули капли на песок… Ведь чего вы все так жаждете Жизни! Жизнь у вас уже есть. А если отымется, то и не надо было. А если вам все это не нравится, разорвите упаковку в клочья, разбейте этот проклятый Стул, да и себя заодно!