И всё-таки не только о спокойном ночном сне беспокоилась Грейс. Мальчик действительно стал ей близок за то короткое время, что они были знакомы. Его проблемы, пропущенные через фильтр ее собственной ответственности за несложившуюся судьбу мальчика, воспринимались ей с каждым днем все болезненнее.
Отношения с Диланом становились все хуже. Он хотел, Грейс знала это, очень хотел принять новую действительность. Но не мог. Он не чувствовал к Эрику ничего, кроме опасливой брезгливости. Для него это был взрослый мужик, наркоман и пьяница, со злобным взглядом, полным ненависти ко всему окружающему и к ним с Грейс в частности. Неудачник двадцати с лишним лет от роду, поселившийся в их доме. Он все понимал. Но принять не мог. И ладно бы парнишка был отличным малым, пускай и обиженным на Грейс, пускай и путь им пришлось бы пройти огромный, Дилан шел бы рядом, без сомнений шел бы. Но Эрик вырос волчонком. Диким, злобным, эгоистичным. Он был одним из тех, кто несколько раз по жизни меняет джинсы и футболку на оранжевую робу и носит ее годами. Правда, Эрику пока еще не довелось угодить за решётку, но – какие его годы. Впрочем, Грейс сделает все возможное, чтобы не допустить этого.
Эрик сбежал, но Грейс знала, где его искать. Он сам ей рассказывал. Он в «третьем круге». Это заброшенный супермаркет «Продукты от Джейкоба» на окраине города. Наркоманы и алкоголики всех мастей и возрастов давно облюбовали это место в качестве уютного гнездышка.
Собственно, сам супермаркет – это еще не «круг», это лишь ворота в него. С черного входа к нему примыкает огромное складское помещение, тоже давно заброшенное, наполовину сгнившее, без тепла и электричества. Вот туда-то и стекались все те, кто по той или иной причине выпал из социальной обоймы – маргиналы, чья жизнь сводится к постоянному саморазрушению.
Туда же захаживают и дилеры. В «третьем круге» заключаются сделки: одни скупают краденые вещи, другие вымаливают у наркоторговца дозу героина взаймы, третьи валяются в темном углу, бессмысленно тараща тусклые глаза в потолок.
Власти не раз собирались снести «круг», готовились проекты новых торговых центров, спальных районов, церквей свидетелей чего бы то ни было, но «круг» оставался на месте, переваривая в своем чреве все новых и новых несчастных. И Эрик был среди них.
Грейс остановила машину напротив старого супермаркета и направилась к его входу. Она перешагнула порог, и в нос ей ударил застарелый теплый воздух с примесью пота и бог весть чего еще. Несколько молодых людей, играющих в покер возле бывших касс, бросили на Грейс короткий безразличный взгляд и вернулись к игре.
Грейс постояла у входа в нерешительности, оглядывая помещение. Затем направилась в глубь зала, интуитивно догадываясь, где может быть черный вход, ведущий на старый склад.
– Дамочка, куда прете?
Девушка лет двадцати полулежала на полу, опершись на стену. Грейс едва не наступила ей на ноги.
– Извините.
Как и ожидала, она нашла здесь Эрика. Он лежал на рваном диване, каких там было в избытке. И на всех кто-то лежал, сидел, прикуривал косячок, затягивал жгут на руке, пил пиво, играл в карты. На Грейс практически не обращали внимания. Очередная мамаша ищет своего непутевого отпрыска.
– Эрик, – сказала она, остановившись рядом с сыном.
Он медленно открыл глаза и посмотрел на нее:
– Ты чего сюда приперлась?
– Я за тобой.
– Какая ты сердобольная. Я тебя не звал.
– Давай выйдем на воздух.
– Слушай! – Эрик поднялся на локтях. – Я не смог, ясно тебе, не смог! Будешь рассказывать мне о том, что все можно преодолеть, что теперь ты рядом и все будет хорошо? Ни черта хорошо не будет! И… мне не нужна помощь. Может, мне и так прекрасно живется.
– Нет, – спокойно ответила Грейс, – ничего подобного я говорить не собиралась. Просто предлагаю сходить куда-нибудь пообедать. Я очень голодна, да и ты, думаю, тоже. Нет?
– Нет, – коротко ответил Эрик и завалился на диван.
– Эй, леди, я не прочь пожрать. Куда пойдем?
Грейс обернулась.
Парень с короткими красными волосами смотрел на нее и криво ухмылялся.
– Или знаешь, – сказал он, – пожрать я и один могу сходить. Подкинь пару долларов.
Грейс оглядела его снизу вверх и, не ответив, повернулась к Эрику:
– Пойдем, прошу тебя.
– Тетя! – крикнул парень с красными волосами. – Вас где воспитывали? Это, знаете ли, невежливо – отворачиваться, когда с вами разговаривают.
Он лениво подошел к Грейс вплотную.
– Послушайте, – сказала Грейс, начиная немного волноваться, – что вам от меня нужно?
До нее наконец стало понемногу доходить, где она оказалась.
– Пару долларов, я вас попросил, если не жалко. Но если жалко, тогда другое дело, извините.
Тон его был вовсе не извиняющийся. Он был открыто издевательский.
Грейс вытащила бумажник и протянула красноволосому двадцать долларов. Тот, разумеется, успел бросить быстрый взгляд в ее бумажник и заметить там несколько сотенных купюр.
– А знаете что, леди? – сказал он, шмыгнув носом. – Я был бы вам весьма благодарен, если бы вы дали мне сто долларов. Видите ли, в чем дело, боюсь, двадцатки мне может не хватить на… гамбургер, вот если бы вы дали мне сотню. Оставьте мне свой номер телефона, чтобы я смог вернуть вам долг.
Он отвратительно улыбнулся.
Грейс посмотрела по сторонам. Всем вокруг были совершенно безразличны и она, и парень с красными волосами.
Грейс хотела уже протянуть ему все наличные деньги, какие у нее были в кошельке (не так уж и много – Грейс предпочитала кредитные карты), но вздрогнула и так и осталась стоять с купюрами, зажатыми в руке.
Что-то с треском разбилось о голову красноволосого. Он вскрикнул, свалился на пол и, обхватив голову руками, принялся жалобно скулить от боли. Эрик стоял рядом с Грейс, свирепо глядя на парня на полу. Желваки его ходили ходуном. В руках он сжимал горлышко бутылки.
– Ты че, псих, что ли?! – плаксиво выдавил красноволосый. – Ты кто вообще такой?
Эрик отбросил горлышко в сторону, посмотрел на Грейс и сказал:
– Я тоже.
– М-м? – Грейс оторопело смотрела на парня, из головы которого струилась кровь, и сжимала в руке деньги.
– Я тоже голоден. Пойдем поедим.
Он взял из рук Грейс банкноты, сунул их обратно в кошелек и запихнул его в сумку.
Все это время Грейс продолжала смотреть на красноволосого. Очень противоречивые чувства испытывала она в этот момент. На душе у нее было и страшно, и тепло одновременно.
– Ну, идем или как? – сказал Эрик, который уже направился к выходу.
– Да, конечно, – ответила Грейс.
Моя жизнь стала превращаться в кошмар в тот самый день, когда я решил написать бестселлер. Я был болен и раньше, теперь это ясно, но безумие мое утихло, теперь оно не причиняло вреда ни мне, ни моей семье, ни кому бы то ни было. Я даже не знал, что могу быть настолько опасен. Впрочем, как и любой съехавший с катушек убийца не подозревает в себе плохих качеств до той поры, пока как-либо не пробудит их.
Писать я начал еще в школе, в начальных классах. Ерунду, конечно, – короткие рассказики, сейчас уже и не вспомню, о чем. Но главное тут не в самих рассказах, а в том, что я тогда чувствовал, когда неуверенным детским почерком выводил слово за словом. О, это я помню очень хорошо. Счастье! Игры со сверстниками меня мало интересовали. Они казались мне примитивными, упрощенными вариантами вымышленных миров. Я же, создавая истории на бумаге, не ограничивался ничем, кроме своей фантазии. А она у меня была богатая.
В старших классах я написал первый более-менее серьезный рассказ, который учительница по литературе отправила на городской конкурс подростковой прозы. Наверное, именно это событие стоит взять за точку отсчета. Тогда я занял первое место. Что такое первое место на литературном конкурсе для четырнадцатилетнего сопляка, который в свои скромные лета мечтает стать писателем? Приговор. Да, приговор, сейчас я осознаю это. Победа на том проклятом конкурсе обрекла меня на долгие годы страданий.
Я вознёсся над миром! Я видел этот свой чертов рассказ на полках магазинов. Узкая дорога, по которой проходят лишь единицы писателей, дорога, ведущая туда, где на мраморных постаментах восседают великие классики, была теперь открыта и для меня. Разумеется, в ряды бессмертных классиков я собирался попасть не с одним жалким рассказом. Он служил всего-навсего индикатором, отображающим мои способности, фонариком, брошенным вперед, чтобы осветить темный, тернистый путь, по которому (в этом я тогда не сомневался) мне предстоит идти в будущем, и иной дороги мне судьбой не предусмотрено.
Примерно как-то так я рассуждал в то лето, получив пластиковую медаль.
Идиот малолетний.
Признаться, дурь эта из башки моей вылетела совсем недавно, а ведь мне уже тридцать пять, можно было и раньше поумнеть. Если в подростковом возрасте еще можно верить в сказки, то когда ты взрослый мужик, это попахивает кретинизмом. Да нет, не попахивает – воняет. Да что об этом говорить.
Рисовалась мне примерно следующая картина.
Вот он я! Мастер стиля. Жонглёр, умело играющий словами. Идеи роились под моей черепной коробкой. Их были десятки, только успевай выплескивать на бумагу. Еще год-другой будут «пробы пера», оттачивание «авторского почерка» на малой прозе, а там уже и за роман можно браться. Издатель, терпи! Терпи, стервятник ты этакий! Скоро придет к тебе тот, кто выведет твою жалкую конторку на мировой уровень.
И ведь шло все именно так, как я фантазировал. Это наполняло меня еще большей уверенностью в себе. Я был словно тот мужик из фильма «Матрица», который продал расположение Зиона за то, чтобы ему стерли память и сделали суперзвездой в виртуальном мире.
Уже к двадцати годам мой дебютный роман был дописан, вылизан и готов предстать на суд издателя. Как и положено двадцатилетнему человеку, иного исхода, кроме как сразить редактора наповал, я не рассматривал. И не было разочарования.
Я отправил рукопись по почте в несколько издательств, примерно через месяц мне пришел ответ от одного из них. Рукопись им понравилась, они были готовы заключить со мной договор. Рейтинг бестселлеров «Нью Йорк таймс» с моей фамилией в числе первых десяти замаячил перед глазами так явственно, что казалось, я уже в нем…
Казалось бы, мне грех жаловаться. В конце концов, я не придурок блаженный, как устроен мир – понимаю. Прекрасный старт, долгая и плодотворная работа с одним из крупнейших издательств страны (называть его не буду, к сути дела это не относится), по роману в год. Мечта начинающего писателя.
Если бы не тот несчастный, трижды мной проклятый конкурс юных писателей. Победа в нем распалила детские амбиции. Вот вам вскользь вывод прожитых лет: самое страшное, что может случиться с будущим человеком, это исполнение его заветных мечтаний на старте жизни, когда первые ступени лестницы, ведущей к звездам, ты пролетаешь одним махом, ни разу не споткнувшись.
Я занял свое место. Свою нишу среди собратьев по перу. Она располагалась посередине, между никому не нужными графоманами, завалившими интернет своими опусами, и лидерами рынка.
Посередине.
Самое поганое положение, какое только существует. Середнячок. Ни рыба ни мясо. С голоду не подыхал, но и денег особых не видел. Тьфу, да о чем это я?! В деньгах разве дело?
Другое рвало меня на части. Тропинка к пантеону литературных классиков заросла. Я больше не видел ее и не знал, как можно пройти по ней. Я – писатель, после смерти которого умирают и его книги. Они дохнут уже при жизни. Старые работы сменяются новыми, не оставляя после себя и тени желания у читателя возвращаться к ним вновь. Попкорн-литература.
Я стал писать триллеры очень скоро после того, как заключил первый договор. Дебютный роман переработали, я не был против. Я думал, это на благо моей карьере. Впрочем, изменять в нем мало что пришлось, иначе я бы послал их к черту. Тогда я мог себе это позволить, ведь я был уверен в своих силах, уверен, что очередь из жаждущих заключить со мной договор издательств стоит за спиной и робко ждет своего шанса. Но кое-что исправить все-таки пришлось. Я согласился. Как-никак, у ребят опыт, а я, в сущности, был еще пацан.
Получил скромный тираж в две тысячи экземпляров. Неплохо для начинающего автора. Но и не хорошо.
Се. Ред. Няк.
Со временем мне позволили выйти за жанровые рамки. Я говорю «позволили», использую именно это унизительное слово, потому что к тому моменту, как мне стало тесно в границах серии, в которой я издавался, я уже не был так туп и наивен. Пускай мое скромное имя что-то да значило в литературных кругах, и сменить издателя я действительно мог себе позволить, но я также понимал и то, что ничего этим не изменить. И у других я стал бы легко заменимой рабочей лещадью.
И в один прекрасный день мне стало плевать на амбициозные грезы о литературном бессмертии. Я захотел лишь одного – славы прижизненной, захотел видеть лучезарную улыбку свою на билбордах и в профилях социальных сетей мировых литературных пабликов. В двадцать я стремился в бессмертие через сверкающий вспышками фотокамер зал славы. В тридцать с лишним мне стало глубоко наплевать, куда этот зал приводит, лишь бы пройти по нему.
Старые мечты, пропущенные через призму цинизма, отфильтрованные, без шелухи, без лишних соплей: «О, боги, боги, даруйте мне жизнь вечную через труды мои писательские», без всего этого дерьма вернулись ко мне спустя треть жизни.
Это произошло одиннадцать месяцев назад. Именно тогда, осенью прошлого года, я всерьез решил написать книгу, которая сможет дать мне все то, о чем грезит любой, однажды взявший перо, – мировое признание.
Из любящего мужа, заботливого отца, верного друга, из хорошего человека я, одержимый безумной идеей, превратился в монстра.
Меня зовут Дэвид Блисдейл. Мою жену – Линнет. А сына – Тревор. Это имена наши, черт бы вас всех побрал, сволочей! Запомните их!
Роман закончен. Я заплатил за его написание слишком высокую цену. Отдал все, что было мне дорого – свою семью.
Теперь мне не получить ни славы земной, ни жизни вечной. У меня не осталось ничего, кроме темно-зеленых стен, железного столика, прикрученного к полу, кровати и клочка неба, порезанного на квадраты металлическими решетками. И в небе этом, в его высях, мне грезится моя Линнет. Мне невыносим ее взгляд, прощающий и, несмотря ни на что, все еще любящий.
У меня нет будущего. Я смотрю в завтрашний день с ужасом. Нет, страшат меня вовсе не стены, не смерть, которая неминуемо придет за мной именно сюда, ибо адрес мой теперь уже вряд ли когда-нибудь изменится. С каждым новым восходом солнца мой сын становится старше. С каждым новым днем он превращается в мужчину. С каждым новым рассветом он ненавидит меня все сильнее… вот что невыносимо.
И отрада мне – перебирать в памяти годы прошедшие, наполненные любовью к жене и сыну и их любовью ко мне.
Мы были не лучше и не хуже многих. Се. Ред. Няк.
Мне больше не кажется это слово плохим. Оно прекрасно…
Цените ли вы обычный серый весенний день? Холодный зимний воздух? Дождливое осеннее утро? Изматывающий жарой полдень августа? Стаканчик кофе на бегу, когда опаздываешь на работу? Пробку в час пик? Мемы со смешными животными, которые ежедневно по десять штук скидывает вам ваша жена? Починку водопроводного крана в свой единственный выходной?
Ни черта этого вы не цените. Потому что вы идиоты и идиотки.
Такие же, как и я.
Просыпаясь по утрам, пережив приступ пре-зрения и ненависти к себе, попросив мысленно прощения у сына, который в новом дне ненавидит меня еще сильнее, чем вчера, я «бегу на работу со стаканчиком кофе», «отправляю веселый смайлик жене в ответ на очередное видео со смешным котом или собакой», «стою в пробке», «закидываю рулон туалетной бумаги в продуктовую корзину супермаркета»…
Я проживаю прекрасные серые дни, и серость их – есть буйство красок, стоцветная радуга!
Но, отравленный ядом тщеславия, я многое позабыл из «серого» прошлого. И боюсь, скоро забуду все. Будущего у меня нет, как нет и настоящего. И если я не сплю, если сознание мое в проклятом реальном мире, я переношусь в прошлое и блуждаю в нем, цепляясь мысленным взором за каждую деталь, тщетно стараюсь из песчинок сложить пирамиду потерянной навсегда жизни. Я верну свою жену, хотя бы в памяти.
Я познакомлюсь с Линнет вновь. Я вновь сделаю ей предложение.
Ничего не разглядеть впереди.
И я возвращаюсь назад.
Дилан встретил ее в аэропорту.
Он был приветлив, словно они расстались несколько дней назад совершенно обычным образом, и не было ссоры и тяжёлых взглядов, ничего этого не было. Перед ней стоял ее любящий и заботливый муж, он помогал закинуть вещи в багажник машины и даже шутил, впрочем, шуток не было, это Грейс зачем-то придумала, он просто вел себя формально-вежливо, даже казался немного смущенным. И большую часть дороги до дома они ехали молча, и холодные волны в груди Грейс поднимались все сильнее. Если бы он не приехал ее встречать, насколько бы ей сейчас было легче. Сидел бы дома обиженный, раздражённый, встретил бы ее на пороге насупившись и закрылся бы демонстративно в своем кабинете – как легко дышалось бы ей тогда!
Но он приехал в аэропорт. Как водитель такси приехал бы к клиенту. Без обид, без ссор. Сделал то, что должен был сделать: помог ей добраться до дома. И эта его улыбка – виноватая какая-то улыбка. И что в итоге, если собрать отдельные фрагменты картины в цельное полотно? А вот что – раздражение и обида. Чувства, которыми мы наполняемся после ссор с любимыми людьми, оставили Дилана после того, как он принял решение. Принял его взвешенно, обдуманно. И как только он его принял, ссора перестала его волновать, значимость ее обмельчала, превратилась в нечто бессмысленное, глупое и совершенно пустое.
Он хотел уйти от Грейс.
Одно слово – и Дилан изменит решение. Одно лишь слово. Но как раз его-то и не могла произнести Грейс, как бы больно ей ни было сейчас.
«Впрочем, – подумала она, – с чего ты вообще эта взяла? Потому что муж встретил жену в аэропорту? По его мимике? По тому, что он не набросился на нее с упреками сразу по прилету, не продолжил отложенный на выходные разговор? Ты, дорогая моя, выводы выстраиваешь на ровном месте, доктор Хаус позавидовал бы тебе».
– Как все прошло? – спросил Дилан, сворачивая с магистрали на улицу, ведущую к их району.
Грейс улыбнулась. Искренне. Ей даже стало немного стыдно за эту улыбку. Возможно, сейчас, в данную секунду, ее жизнь расходится по швам, а она улыбается. Живопись всегда стояла у нее на первом месте. Дилан это знал, она это знала, хоть и не признавалась вслух.
– Мне предложили провести выставку в «Центр Холле».
– Я так понимаю, это весьма престижно?
– Мягко говоря.
– Что ж, поздравляю. Ты умница.
– Спасибо.
Вот и весь разговор за час дороги от аэропорта до дома.
Солнце ушло за горизонт, когда их «Астон Мартин» остановился у ворот гаража и Дилан заглушил двигатель. Грейс разобрала дорожную сумку, с наслаждением приняла душ, а Дилан приготовил ужин.
Готовил всегда он. Вытирая голову полотенцем и глядя, как Дилан сервирует стол к ужину, Грейс захотелось обнять его и никогда не отпускать. Она понимала его, и если он решил всё-таки развестись, что ж, упрекать его она не имеет права. Но все же легкая обида сидела в ней поганеньким червяком и медленно точила душу.
Он все знал, когда делал ей предложение. Принял ее такой, какая она есть, и сумел убедить, что и сам разделяет ее взгляды, и, пожалуй, искренне их и разделял. Но прошли годы, он изменил свое отношение, повзрослел, взлетел по карьерной лестнице и теперь перешел к новым мечтам, к новым видениям их будущего, в которое она, Грейс, входить не могла, не хотела, боялась. Нет, он все еще любил ее, Грейс это знала. Просто в один прекрасный момент Дилан почувствовал, что ему мало их двоих в этом огромном трехэтажном доме. Ему хотелось, чтобы из дальних гостевых комнат долетал смех, ему хотелось переделать гостевые в детские. Хотя бы одну комнату.
– Садись, – сказал Дилан, раскладывая по тарелкам стручковую фасоль.
Фасоль немного пригорела и была более сладковатой, чем обычно. Муж редко портил блюда, если уж брался готовить самостоятельно. А в этот раз добавил слишком много сахара.
«Какие пустые мысли лезут в голову», – подумала Грейс.
Она решительно отложила вилку, взглянула на мужа и уже собиралась сказать то, что нужно было сказать, чтобы снять наконец это идиотское, угнетающее нервы напряжение, но, встретившись глазами с Диланом, нежно улыбнулась и уже не так решительно и, главное, совсем без вызова произнесла:
– Я не могу, понимаешь? Мы множество раз с тобой это обсуждали.
– За десять лет я так и не смог привыкнуть к этой твоей дурацкой привычке внезапно возвращаться к разговору, который был начат несколько дней назад. И потом, «не могу» и «не хочу» – это два совершенно разных понятия, – беззлобно заметил Дилан.
– Разве так уж внезапно? Разве он не подвешен в воздухе над нашими головами с того момента, как ты встретил меня в аэропорту?
– Может быть. Но как бы то ни было, возвращаться к нему я не хочу. Не вижу смысла. Ты твердо решила…
– Я ничего не решала. И уж тем более твердо, – перебила его Грейс. – В конце концов…
«…В конце концов, ты знал обо мне все, когда делал предложение. А теперь ведешь себя так, словно я обещала родить тебе по меньшей мере тройню», – хотела сказать она, но не стала. И слава богу. Глупо бы вышло. Как в дешевой оперетке.
Грейс злилась на себя. Злилась за то, что, в сущности, хотела того же, чего и муж. Она хотела детей. Множество раз представляла она себе, как выглядел бы их ребенок. С глазами отца, такими же серо-зелеными, большими и умными, с ее волосами – каштановыми, вьющимися… Она злилась на себя, потому что хотела того же, что и Дилан. Но не могла побороть себя.
Как только она представляла себя матерью, счастливой матерью прекрасного ребенка от любимого мужчины, петардой разрывалось в голове имя Эрик, и крохотное его лицо вспыхивало перед глазами, заслоняя собой прочие образы. И тогда чувство вины внезапно охватывало ее, душило, рвало душу на части, руки ее начинали трястись, комом что-то застревало в горле, не давало ни вздохнуть, ни разреветься в голос.
Но ведь прошло двадцать лет! Двадцать! И большую часть этих лет Эрик не бередил ее сердце, не волновал, не было Эрика ни в памяти Грейс, ни в образах других детей, которых она видела на детских площадках и в торговых центрах – повсюду.
Из года в год она жила тем, ради чего пожертвовала счастьем быть матерью – картинами. Впрочем, осознавала ли она тогда, чем жертвует? Разумеется, нет. Шестнадцатилетняя дурочка, залетевшая по глупости, так и не решившаяся сделать аборт, разве она чем-то жертвовала? Громкое слово это было придумано ею позже, в свое оправдание. На самом деле как раз на жертвы-то она и не была готова.
Она дала мальчику имя Эрик. Дала его в те дни, когда решила рожать. И время было упущено. И все чаще и чаще одолевала ее невыносимая тоска по загубленной карьере художницы, карьере, которую сулили ей с раннего детства, лишь только увидев ее работы. И тоска эта смешивалась с ужасом, ведь Грейс сама еще была ребенком. И стыд примешивался туда же. Она испугалась. Смалодушничала. Но аборт делать было уже поздно.
К тридцати годам имя Грейс Хейли знали все, кто интересовался современной живописью. Ее картины выставлялись на престижных выставках мира, она добилась всего, о чем мечтала.
И тут появился Эрик. И последние шесть лет не отпускал ее. Дьявол пришел просить расчет. Пора было платить за успех. Она заложила ему свою совесть, он долго держал ее у себя, вдали от Грейс, теперь вернул. Дьявол получил сполна, он всегда получает сполна с тех, кто вступает с ним в согласие.
Грейс не могла дать Дилану того, чего ему хотелось, – детей. Не могла психологически. Впрочем, их счастливая жизнь катилась под откос не только поэтому. Эрик – вот кто выбивал почву из-под ног. Вот где он? Последний раз он звонил Грейс за день до ее отъезда в Рим. Потом пропал. Конечно, он давно не ребенок. Он, в сущности, совершенно чужой человек, Дилан прав. И все же. Все же.
– Эрик не приходил? Не звонил?
– Нет, насколько я знаю. Но, может, стоить пересчитать серебряные приборы? Тогда мы узнаем, приходил он или нет.
– Дилан, перестань.
«Ну вот. Даже ужин не успели закончить», – подумала Грейс.
– Слушай, дорогая, – Дилан отложил вилку и нож, протер рот салфеткой, – я понимаю, ты…
– Не надо, не начинай. Не сейчас, хорошо? Я ужасно устала, рейс переносили три раза.
Дилан пристально посмотрел на нее. Затем встал из-за стола и принялся собирать посуду.
– Хорошо, – сказал он. – Ты права, конечно. Отдыхай.
Он сложил посуду в посудомоечную машину, поцеловал Грейс в щеку и вышел, оставив ее одну на кухне.
Грейс без аппетита доела остатки ужина и, прихватив бутылку вина, спустилась в подвал.
Он был переоборудован в мастерскую в первые же недели, как они с Диланом купили этот дом. Она работала под искусственным светом ламп, этого ей вполне хватало. Если же при ней начинали рассуждать о том, что настоящий художник должен творить только при свете солнца, Грейс снисходительно улыбалась. Такие люди мало что понимали в живописи. Снобы.
Иногда, когда настроение было игривым, она принималась объяснять им, что полосная точка обоснована исключительно техническими ограничениями живописцев прошлых веков. Под светом свечей действительно сложно работать.
Снобы с ней не соглашались, Грейс теряла интерес, зевала, уходила, сославшись на занятость. На самом же деле ничто не навевало на нее столько тоски, как разговоры о живописи. Ирония заключалась в том, что окружающие, едва узнав, чем Грейс зарабатывает на жизнь, старались говорить именно об этом. Они рассуждали о естественном освещении, о гениальности «Черного квадрата», о том, что картины пишут, непременно «пишут».
«А если человек – и писатель, и художник, – спрашивала Грейс между делом, – и его спрашивают, чем он занимался вчера вечером. Как ему ответить? Писал книгу и картину?»
Потом ей снова делалось невообразимо скучно, и она, виновато улыбнувшись, уходила. «Все было супер. Надеюсь, скоро снова увидимся и так же посидим. До встречи».
Грейс спустилась в подвал и включила свет. Ее встретил привычный хаос, в котором она ориентировалась как рыба в воде. Здесь не было ничего лишнего, ничего, что бы как-то не относилось к ее работе. Наброски углем на ватмане валялись под ногами, засохшая краска маленькими бугорками и рельефными узорами покрывала почти весь пол; кисти, меловая бумага, масляные карандаши, банки с грунтовочной смесью, тюбики с акриловой, масляной и темперной красками. Единовластным хозяином стоял в центре подвала-студии мольберт. И все пространство вокруг служило только ему. Не было места, где бы не стояли картины. Они висели на стенах, стопкой лежали на старом шкафу, пылились, накрытые серой промасленной бумагой. Келья художницы, уютная в своей неряшливости.
Грейс подошла к мольберту и какое-то время разглядывала стоящий на нем холст. Обычно у нее уходило несколько дней на создание картины. Иногда чуть больше, если работа выполнялась в классическом стиле: физика предметов и людей, глубина тени, проработка деталей. Порой она могла уложиться и за день, если работала с экспрессией, без оглядки назад, без исправлений, без подготовительных набросков. Стремительно. По наитию.
Но над картиной, что стояла сейчас перед ней, зафиксированная держателями мольберта – о! – над ней Грейс работала уже больше года. Множество раз она исправляла, корректировала, выбрасывала и начинала заново. И каждый раз, приближаясь к завершению, неожиданно замечала что-то новое на фотографии, служившей «моделью» для картины. И снова начинала исправлять, потом опять выбрасывала, чтобы начать сначала. Собственно, одной из причин, почему она согласилась поехать на выставку в Рим, была эта самая картина. Ей нужно было отвлечься от нее, «забыть». Нужно было, чтобы глаза отдохнули от этого холста. Она теряла объективность. Она заработалась. Каждый новый вариант выходил хуже предыдущего.
Сейчас работа была почти закончена.
Грейс видела в черно-белом силуэте мужчины, сгорбившегося над письменным столом, целую Вселенную. Вселенную этого самого мужчины, его мир, его прошлое и будущее. Сотни деталей вокруг рассказывали Грейс о нем больше, чем смогла бы поведать распухшая от страниц книга. Она знала, где он родился, где вырос, знала, что он небогат (разбитые ботинки со стоптанными каблуками), знала, что он любит на завтрак (рядом с письменным столом стояла тарелка с остатками яичницы), что он одержим своей работой так же, как она одержима своей, и что за эту одержимость он заплатил немалую цену. Так же, как и она.
Мужчина на холсте, сидящий к ней спиной, сгорбленный над письменным столом, с растрепанными волосами – лучшая из ее существующих работ. И, пожалуй, из всех, какие ей еще предстоит создать.
Она пробыла в мастерской до глубокой ночи. Стараясь не думать ни о Дилане, ни об Эрике (где он теперь?), она наносила последние штрихи на «мужчину за письменным столом» и легла спать лишь под утро.
Она бы проспала, по меньшей мере, до обеда, если бы не телефонный звонок, который разбудил ее в одиннадцать. Звонок этот не просто разбил ее, он вышиб из Грейс сон пушечным выстрелом.
Откашливаясь, извиняясь и поминутно уверяя, что в следующем году непременно устроят ее персональную выставку в лучшем своем зале, Грейс сообщили, что вернисаж в «Центр Холле» отменяется. В программе произошли кое-какие изменения, и в связи с этими изменениями ее картины не будут представлены в этом сезоне.
Когда к Грейс вернулся дар речи, она спросила, с чем это связано. Ей ответили, что связано это только с тем, что в это же самое время будет проходить большая выставка работ некоего Шелдона Прайса, молодого талантливого художника из Нью-Йорка. Впрочем, это совершенно неважно, откуда он родом, а то, что миссис Хейли впервые слышит это имя, хотя и живет в мире художников, так это и вовсе не удивительно, ибо мистер Прайс – это рождение сверхновой звезды, он в широких кругах еще малоизвестен, однако подает огромные надежды. Хотя вряд ли он когда-то сможет превзойти миссис Грейс, хе-хе, но в общем и целом, так сказать, решение принимает не он, а комиссия… Да, разумеется, у них с миссис Хейли был заключен договор, и нарушать они его не намерены. Но видите ли, миссис Хейли, никакого нарушения и нет, в противном случае они никогда бы не пошли на что-то подобное. Если вы внимательно перечитаете третий пункт к дополнительному соглашению, прикрепленному к основному договору, то увидите… Вы не читаете договоры? Этим занимается ваш агент? Ну что ж, в таком случае мы сегодня же свяжемся с ним и сообщим…