bannerbannerbanner
Гвардеец Барлаш

Генри Мерриман
Гвардеец Барлаш

XIII
В день ликования

Правду! Даже если

она и раздавила бы меня!


Дверь в комнату была открыта, и Дезирэ, заслышав шаги в коридоре, поспешно собрала бумаги, найденные на Бородинском поле.

В комнату входил Луи д’Аррагон, и Дезирэ на одно мгновение, прежде чем успело измениться выражение его лица, увидела всю усталость, какую он вынес в течение ночи, весь риск, которому он подвергался. Обыкновенно его лицо было спокойно, оно выражало то сочетание созерцательного покоя, которое характерно для лиц моряков. С резкой неподвижностью, развитой благодаря контролю над собой и сдержанности.

Он знал, что был дан бой, и, заметив на столе бумаги, он глазами задал Дезирэ неизбежный вопрос, который язык медлил выразить словами.

Дезирэ в ответ отрицательно покачала головой. Она посмотрела на бумаги в раздумье, длившемся только одно мгновение, затем, выбрав письмо, написанное Шарлем ей, сложила все остальные вместе.

– Вы говорили мне, чтобы я послала за вами, – сказала она спокойным усталым голосом, – когда буду нуждаться в вас. Вы избавили меня от труда…

Его глаза выразили беспокойство. Она протянула ему письмо.

– …тем, что пришли, – прибавила она, взглянув на него, и этот взгляд верно оценил усталость, которую он старался скрыть под спокойной внешностью, и трудности, которые ему пришлось преодолеть… для того, чтобы прийти.

Заметив, что он нерешительно смотрит на бумаги, Дезирэ снова заговорила:

– Одно, написанное на цветной бумаге, адресовано мне. Вы можете его прочитать, раз я разрешаю.

Из этого письма Луи узнал, что Шарль, во всяком случае, не убит, и Дезирэ издала какой-то странный, короткий смешок.

– Прочтите другие, – предложила она. – О, не надо колебаться! Не стоит быть столь щепетильным. Прочтите одно, верхнее. Одного довольно.

Окна были открыты, и утренний ветерок, играя занавеской, доносил веселый звон ганзейских дней. Колокола, по приказанию Наполеона, ликовали по поводу новой победы. Пчела, монотонно жужжа, попала в окно, облетела вокруг комнаты и, отыскав выход, снова улетела, и ее жужжание удалилось, растворяясь в сонных звуках.

Д’Аррагон медленно читал письмо без подписи, а Дезирэ, сидя за столом, наблюдала за ним.

– Ах! – воскликнула она наконец, и ее голос зазвучал презрительно, как при мысли о чем-то недостойном. – Шпион! Вам так легко оставаться спокойным и скрывать все, что вы чувствуете!

Д’Аррагон медленно сложил письмо. То было роковое послание, написанное в верхней комнате дома сапожника в Кенигсберге на Новом рынке, где липы доросли до самого окна. В нем Шарль очень легко отзывался о жертве, принесенной им, – разлуке в день свадьбы с Дезирэ по приказу императора. Это была действительно величайшая жертва, какую только может принести человек, ибо Шарль отбросил свою честь.

– Может быть, это и не так легко, как вы думаете, – возразил д’Аррагон, смотря на дверь.

Он ничего больше не успел сказать, потому что появилась Матильда и Себастьян, которые, неторопливо разговаривая, спускались по лестнице. Д’Аррагон сунул письмо в карман и этим дал Дезирэ единственное указание на политику, которой им следует держаться. Он стоял лицом к двери, невозмутимый и спокойный, получив в свое распоряжение только одну минуту для обдумывания плана более чем одной жизни.

– Получены добрые вести, мосье, – сказал он Себастьяну, – хотя и не я принес их.

Себастьян вопросительно указал на открытое окно, где от звона колоколов, казалось, ярче блестело солнце и веселее дышало свежее утро.

– Нет, не то, – ответил д’Аррагон. – Говорят, что одержана крупная победа, но трудно сказать, добрая ли это весть или дурная. Я говорю о Шарле. Он жив и здоров. Madame имеет сведения.

Д’Аррагон говорил тихо и обернулся к Дезирэ с точно рассчитанным жестом. Он быстро взглянул на Дезирэ для того, чтобы убедиться, что она все поняла и успела подготовиться.

– Да, – прибавила Дезирэ, – он жив и здоров после сражения, но в письме не сообщается никаких подробностей, так как, в сущности, оно было написано накануне.

– С постскриптумом, извещающим, что Шарль и в конце дня остался невредим, – догадался Себастьян, придвигая к столу стул и приветливым жестом приглашая д’Аррагона разделить их скромный завтрак. Но д’Аррагон смотрел на Матильду, которая очень поспешно подошла к окну, как бы желая вдохнуть побольше воздуха. Лицо Матильды было неподвижное и совершенно бледное, словно после бессонной ночи. Д’Аррагон был моряком. Он встречал такое же точно выражение на более суровых лицах и знал, что оно означает.

– Никаких подробностей? – не оборачиваясь, глухо спросила Матильда.

– Никаких, – ответила ничего не замечавшая Дезирэ.

Насколько мы яснее понимали бы то, что происходит вокруг нас, если бы нам не приходилось остерегаться за свои собственные тайны! Мы могли бы даже свернуть в сторону, чтобы помочь соседу, если бы сами уже не несли непосильную тяжесть.

Д’Аррагон в ответ на приглашение Себастьяна взял стул, и, когда он сел, Матильда вернулась к столу, снова овладев собой, и принялась разливать кофе. Д’Аррагон помимо приобретенной им привычки бессознательно приноравливаться к окружающей его обстановке имел прямой ум. Ибо ум человека подобен воздуху, который всегда очищается постоянным ветром. Переменные же ветры приносят сырость, туман и неопределенность.

– А какие новости привезли вы с моря? – спросил Себастьян. – Так же хмуро там ваше небо, как наше – над Данцигом?

– Нет, мосье, наше небо проясняется, – ответил д’Аррагон. – С тех пор как я видел вас в последний раз, были подписаны договора, как вы уже знаете, между Швецией, Россией и Англией.

Молча и выразительно кивнув головой, Себастьян дал понять, что знает и это, и еще больше.

XIV
Москва

Ничто так не разочаровывает,

как неудача – за исключением

успеха.


В то время как данцигцы с серьезными лицами обсуждали новости с Бородинского поля, Шарль Даррагон, весь белый от покрывавшей его пыли, приподнялся на стременах, чтобы получше разглядеть купола московских церквей.

Утро было солнечное, и златоглавые церкви сверкали, как в сказке. Шарль доскакал до вершины холма и погрузился в молчаливое созерцание. Москва наконец-то. Все вокруг него кричали: «Москва! Москва!» Суровые седые генералы размахивали своими шапками. Стоявшие на верхушке холма призывали остальных. Далеко внизу, из долины, где пыль, поднятая войском, стояла как туман, разносился слабый звук, подобный рокоту потока. То было слово «Москва», доходившее до последних рядов умирающих от голода людей, которые два месяца брели под палящим солнцем, иссушенные пылью, по стране, казавшейся им Сахарой. Все дома, к которым они подходили, были брошены их обитателями, все амбары пусты. Даже созревший хлеб русские скосили и сожгли. Кучи золы около бедных лачуг указывали на то, что и тут нищенская обстановка была брошена в огонь, разведенный из годового запаса хлеба.

Повсюду было то же самое. На свете найдется мало стран, имеющих более печальный вид, чем местность, простирающаяся между Москвой и Вислой. Но непонятным законом определено, что самые прозябающие страны осчастливлены преданной любовью своих детей, между тем как люди, рожденные в прекрасной стране, всегда готовы эмигрировать из нее, и из них выходят лучшие переселенцы в новом отечестве. Если русского выгонят из его родного дома, он поедет в другую часть России – в ней всегда найдется место.

Перед мародерами, которым была дарована привилегия безграничного и открытого грабежа, русские, как крестьяне, так и дворяне, бежали на восток. Много раз авангард, спеша воспользоваться выгодой своего положения, подъезжал к воротам какого-нибудь помещичьего дома и, выломав двери, находил его пустым: мебель была уничтожена, запасы сожжены, вино вылито.

То же самое творилось и в крестьянских избах. Некоторые, наиболее ревностные, срывали даже солому с крыш и жгли ее. И на тот случай, если бы грабители принесли с собой зерно, все мельницы были разрушены.

Это было что-то новое для завоевателей. Это было непривычно для Наполеона, которого так часто встречали на полдороге; который знал, что люди, из алчности, с радостью уступают одну половину своего имущества, чтобы сохранить вторую. Наполеон знал, что многие, вместо того чтобы помочь соседу поймать вора, присоединятся к нему, чтобы он поделился с ними добычей, громко заявляя при этом, что они вынуждены были уступить силе.

Но так как каждый человек судит, руководствуясь собственным светом, то даже самый великий должен в конце концов очутиться в темноте. Ни один европеец никогда не поймет русских.

Наполеон думал, что русские поступят так, как неизменно поступали все его неприятели. Он думал, что, подобно его собственному народу, они окажутся крайне самоуверенными и начнут подстрекать друг друга к великим подвигам громкими словами и бесчисленным хвастовством. Но русские страдают отсутствием самоуверенности, они скорее застенчивы, чем слишком бойки, мечтательны, чем пылки. Наполеон думал, что русские начнут очень блистательно, а кончат компромиссом. Этот компромисс сперва не придется им по сердцу, но затем они примирятся с ним.

– На этих равнинах обитают дикие люди, – сказал он. – Первобытный и нелепый инстинкт заставляет их разрушать свою собственность ради того, чтобы стеснить нас. Когда мы подойдем к Москве, то увидим, что более цивилизованные жители ближних к ней селений, расслабленные легкой жизнью, не бросят своих владений, но будут торговать с нами и окажутся жертвами нашего могущества.

И армия поверила ему. Она всегда верила ему. Воистину вера передвигает горы. Она двигала четыреста тысяч человек без припасов по опустошенной стране.

И теперь, около златоглавой столицы, армия окончательно оголодала. Кроме того, солдаты были одеты в лохмотья. Они шли тремя колоннами, которые должны были сойтись у столицы гибельной для них страны, а перед этими колоннами летели казаки, всячески мешавшие продвижению вперед.

 

На холме, над веселой долиной Москвы-реки, завоевателям открылась неожиданная картина. Москва не была окружена никакими другими стенами. Город, сверкавший при солнечном свете, как в какой-нибудь арабской сказке, был безмолвен. Казаки исчезли, за исключением тех, которые окружали Кремль, возвышавшийся над рекой.

Армия сделала привал, между тем как адъютанты рассыпались во все стороны на своих усталых лошадях. Шарль Даррагон, обожженный солнцем, покрытый пылью, охрипший от криков ликования, был в первых рядах. Он осматривался по сторонам, отыскивая Казимира и не находя его. Шарль не видел своего начальника со времени Бородинского боя, так как сейчас состоял при штабе принца Евгения, который понес большие потери у реки Калуги.

Армия всегда делала привал перед осажденным городом, ожидая покорного прихода побежденных. Обыкновенно приходил мэр в сопровождении своих советников и заявлял, что их войска покинули город, который теперь просит позволения ему сдаться на милость победителя.

Этого армия ожидала и теперь, в солнечное сентябрьское утро.

– Он одевается, – весело говорили в армии Наполеона. – Для него еще незнакома капитуляция.

Но московский голова разочаровал их. Наконец войска двинулись дальше и на ночь расположились лагерем под кремлевскими стенами. Тут Шарль получил записку от Казимира.

«Я слегка ранен, – писал он, – но следую за армией. Под Бородином убили мою лошадь. Пока я был без чувств, меня обокрали, и я лишился всех денег и портфеля с письмами. Между ними находилось и то, которое вы написали своей жене. Оно, мой друг, пропало, и вам придется написать другое».

Шарль устал. Он отложит это дело до завтра и напишет Дезирэ из Москвы. Лежа на холодной земле, он стал думать о том, что напишет завтра Дезирэ из Москвы. Одна только дата и пометка, откуда придет письмо, заставит ее, думал он, еще больше полюбить его. Ибо, подобно Наполеону, он был ослеплен славой.

Когда Шарль засыпал, улыбаясь своим счастливым мыслям, далеко оттуда, в Данциге, Дезирэ прятала послание, которое было утеряно и вновь найдено. А на палубе военного корабля, плывшего к тому месту, где Висла впадает в Данцигскую бухту, Луи д’Аррагон в раздумье ощупывал в кармане еще непрочитанные бумаги, выпавшие из того же портфеля.

На следующий день пришлось окончательно убедиться, что московским гражданам нечего было сообщить завоевателю. Вскоре после рассвета армия двинулась к столице. Пригороды были покинуты. Ставни домов были закрыты, а двери заперты на замок.

Длинные улицы и ни одного живого существа, – вот что ожидало дерзкое триумфальное шествие, посланное вперед, чтобы расчистить путь и выстроить по обеим сторонам почтительных граждан. Но никаких граждан не было. Не было ни одного свидетеля триумфа великой армии, которую впервые в истории провели через всю Европу, чтобы покорить девственную столицу.

Многочисленные корпуса молча брели к своим квартирам, нервно поглядывая на закрытые ставни. Несколько солдат вышли из строя и отважились войти в открытые церкви. Свечи горели на престолах, но внутри никого не было. Это они рассказали своим товарищам.

Было выбрано несколько дворов для штаб-квартир генералов и начальников отдельных частей. Иногда завоеватели даже получали ответ. Услужливый привратник открывал двери и отдавал ключи тому, кто пришел первым. Но он не говорил по-французски и, когда к нему обращались, молча кланялся. Другие двери взламывались.

Все это походило на пантомиму, поставленную на громадной сцене. Это было непонятно даже для самых старых ветеранов и тревожило их, между тем как только что выпущенные из Сен-Сира молодые вояки были странно унижены всем этим. В воздухе носился едкий запах дыма – намек на неизбежную трагедию.

На Красной площади – центральном пункте старого города – солдаты уже покупали и продавали добычу, которую они успели вытащить из горящего здания биржи. Казалось, что все жители Москвы, прежде чем ее покинуть, сложили там свои товары, чтобы их сжечь. Для нижних чинов это было непонятной глупостью. Для образованных людей это послужило новым свидетельством того немого и угрюмого бесконечного самопожертвования, благодаря которому русские так отличаются от других народов и с которым мировой истории еще приходится считаться.

Шарль квартировал вместе с другими офицерами штаба принца Евгения в одном из дворцов на Петровке, на широкой улице, ведущей от Кремля на север, к бульварам и паркам. Идя на свою квартиру, Шарль прошел через рынки и торговые кварталы, где жадные грабители, точно армия тряпичников, переходили от одной кучи к другой. Все магазины, видимо, были разграблены, а их содержимое выброшено на улицу. Первые прибывшие поспешили отыскать что-нибудь более ценное, предоставляя следующим за ними рыться в отбросах, как собакам в куче мусора.

Петровка, эта длинная улица с большими домами, тоже была покинута своими жителями. Грабители нервничали и чувствовали себя так скверно, как чувствуют себя люди перед лицом того, чего они не понимают. Самые опытные из них (в авангарде Мюрата состояло несколько знаменитых мародеров) никогда не видывали пустого города. Они страшились неизвестного. Даже люди с самым неразвитым воображением вопросительно посматривали на пустые дома, на открытые двери покинутых церквей и старались держаться вместе.

Комнаты Шарля находились во дворце, где даже самому юному поручику отвели обширные апартаменты. В одной из этих комнат (дамском будуаре, где пыльный солдатский багаж был небрежно брошен на голубой атласный диван) Шарль уселся за стол, чтобы написать письмо Дезирэ.

Он был возбужден всем происходящим: первым видом Москвы, проходом через Святые Ворота (где каждый мужчина должен снять шляпу, и один только Наполеон дерзнул пройти с покрытой головой), ошеломляющим впечатлением триумфа и сознанием, что он участвует в великом историческом событии. Все чувства тесно связаны между собой, так что смех вызывает слезы, а горячая ненависть согревает сердце и переходит в любовь.

И здесь, в комнате неизвестной женщины, тем самым пером, которое она недавно бросила, Шарль с замечательной легкостью написал Дезирэ любовное письмо, такое, какого ему раньше никогда не приходилось писать.

Когда оно было закончено, Шарль позвал своего вестового, чтобы он отнес письмо офицеру, который отвечал за отправку корреспонденции в Германию. Но на зов Шарля никто не явился. Вестовой присоединился к своим товарищам, находившимся сейчас в наиболее бойких частях города. Шарль вышел на площадку лестницы и позвал снова, но с таким же успехом. Дом был сравнительно новый, построенный по знакомому образцу парижского hotel, с широкой лестницей в виде арки, через которую кареты выезжали во двор.

Спустившись с лестницы, Шарль увидел, что даже часовой покинул свой пост. Ружье, стоявшее у каменного столба ворот, указывало на то, что его хозяин находится недалеко. Прислушавшись, Шарль услышал, что во дворе кто-то стучит молотком. Он отправился туда и увидел, как часовой, стоя на коленях у низенькой двери, пытается ее взломать. Этот человек не терял даром времени: на веревке, перекинутой через его плечо, висело около дюжины часов. Они при каждом его движении гремели, как инструменты у странствующего лудильщика.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил Шарль.

Часовой, не оборачиваясь, поднял палец и погрозил им, как бы желая предупредить, чтобы ему не мешали.

– Погреб, – ответил он, – всегда погреб. Это свойственно человеческой породе. Мы получили это в наследство от животных.

При этих словах он оглянулся и, заметив, что имеет дело с офицером, тяжело поднялся на ноги и проворчал какое-то проклятие. То был старый солдат, весь прожженный солнцем. Морщины на его лице были заполнены пылью. С тех пор как он покинул берега Вислы, ему, по-видимому, не представлялось случая умыться. Он почтительно вытянулся и шевельнул губами над беззубыми деснами.

– Отнесите это письмо дежурному офицеру на главную квартиру, – сказал Шарль, – и попросите присоединить его к отправляемой почте. Это, как видите, частное письмо моей жене в Данциг.

Солдат посмотрел на письмо и проворчал что-то непонятное. Потом он взял его в руки и медленно перевернул, как это делают неграмотные люди.

XV
У цели

Бог пишет прямо по кривым

линейкам.


Отдав письмо часовому с приказом немедленно доставить его по назначению, Шарль снова поднялся наверх. В те дни приказание отдавалось не тем тоном, которого позднее стало требовать рабство.

Шарль вернулся в свою комнату, не удостоверившись даже в том, что его приказание будет исполнено. Не успел он сесть, как в дверь кто-то тихо постучался, после чего она отворилась и в комнату вошел часовой, все еще держа письмо в руке.

– Mon capitane, – сказал он спокойным голосом, каким обычно говорят старые солдаты с молодыми, – всего только одно слово. Письмо.

Говоря это, солдат взглянул на Шарля из-под нависших бровей, ожидая объяснений.

– Вы его нашли? – спросил он наконец.

– Нет, я написал его.

– Хорошо. Я…

Старик остановился и ударил себя в грудь, чем произвел шум, похожий на звон железных инструментов. И действительно, он был увешан кроме часов еще и другими предметами. Солдат, казалось, был такого мнения, что если человек придает вещи какую-нибудь цену, то должен обязательно прицепить ее на себя.

– Я Барлаш, гвардеец… Маренго, Дунай, Египет… Нашел после Бородинского сражения письмо, похожее на это. Я не могу читать очень быстро… Действительно. Ба! Старый гвардеец и не нуждается в перьях и бумаге… Но письмо, которое я нашел, было совершенно такое же.

– И оно было адресовано, как и это, madame Дезирэ Даррагон?

– Так сказал мне товарищ. И вы ее муж?

– Да, – ответил Шарль, – я ее муж, если вам интересно это знать.

– А! – мрачно произнес Барлаш и застыл в терпеливом ожидании.

– Ну? – спросил Шарль. – Чего вы ждете?

– Не знаю, найдете ли вы, что я поступил правильно, mon capitane, передав то письмо хирургу. Он обещал мне доставить его по адресу.

Шарль, смеясь, отыскал свой кошелек. Но в нем ничего не оказалось, и он быстро обвел взглядом комнату.

– Вот, прибавьте это к своей коллекции, – сказал он, взяв с письменного стола маленькие французские часы, – хорошенькая золоченая игрушка из Парижа.

– Благодарю вас, mon capitane.

Барлаш дрожащими пальцами стал развязывать веревку, перекинутую через его плечо. Пока он занимался этим, одни из часов на его спине начали бить. Он остановился и серьезно посмотрел на своего начальника. Ожили другие часы, затем третьи, а Барлаш все продолжал стоять в почтительной позе.

– Четыре часа, – пробормотал он про себя. – А я еще не завтракал сегодня…

Он хмыкнул и, отдав честь, медленно повернулся к двери. Кто-то не спеша поднимался по лестнице. Это было ясно по звону шпор и бряцанию сабли, которая ударялась о золоченые перила. Папа Барлаш почтительно посторонился, и в комнату, весело приветствуя Шарля, вошел полковник Казимир. Барлаш удалился, но таки не запер дверь. Надо полагать, что он остановился за ней и довольно долго слушал разговор офицеров, так как его часы снова принялись бить половину. Но Казимир, заметив, что дверь отперта, спокойно запер ее, и оставшийся за нею Барлаш скорчил недовольную гримасу и стал спускаться по лестнице.

Была половина сентября, и дни становились все короче. Вечерние сумерки уже окутали город, когда Казимир и Шарль сошли наконец вниз. Никто не позаботился о том, чтобы открыть ставни пустых комнат. Москва и в то время была большим городом, хотя и не столь обширным, как теперь, и более фантастичным.

В домах, покинутых своими владельцами, с избытком хватало места для всей армии. Многие жили так, как никогда не жили раньше и никогда не будут жить впоследствии.

На лестнице было почти темно, когда Шарль и его гость спускались по ней. Заржавленное ружье, стоящее у двери, указывало на предполагаемое присутствие часового.

– Послушайте-ка, – сказал Шарль, – я застал его рывшимся, как крыса, у дверей погреба во дворе. Может быть, он снова пошел туда.

Они стали прислушиваться, но ничего не услыхали. Шарль пересек двор. Полоска света привела его к той двери, которую он искал. Она была приоткрыта. Барлашу удалось пробиться в погреб, где следует искать, как он это знал по опыту, лучшее, что осталось в покинутом доме.

Шарль и Казимир заглянули вниз. При свете свечи Барлаш энергично рылся среди беспорядочной груды сундуков, мебели и наскоро связанных узлов с одеждой. Он ничего не снял с себя и двигался под уже знакомый нам аккомпанемент. Пот стекал с его лица. Даже в этом погребе слышался слабый запах едкого дыма, наполнявшего Москву.

 

Казимир увидел блеск драгоценных камней и поспешно сбежал с лестницы.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил он.

Но в тот же момент Барлаш потушил свечу. За этим последовала мертвая тишина, которая наступает, когда вдруг спугнут грызуна. Оба офицера, стоявшие на лестнице погреба, видели блеск глаз, похожих на крысиные.

Казимир повернул обратно и поднялся к Шарлю.

– Выходи, – сказал он солдату, – и отправляйся на свой пост.

Никто не шевельнулся в ответ.

– Черт возьми! – воскликнул Казимир. – Неужели дисциплина полностью ослаблена? Говорю тебе – выходи и подчинись наконец моему приказу!

Он подкрепил свои слова, щелкнув курком пистолета, и легкое движение в темном погребе известило о неохотном приближении Барлаша, который медленно, шаг за шагом, поднялся по лестнице, подобно провинившемуся школьнику.

– Я, mon colonel, нашел дверь за этими дровами. Я открыл ее. То, что там внизу, – мое, – угрюмо произнес он.

Казимир в ответ на это схватил солдата за руку и отбросил прочь от лестницы, крикнув:

– Отправляйся на свой пост! Бери ружье и стой на улице, перед домом! Там твое место!

Не успел Казимир кончить, как в погребе что-то произошло, и неизвестный человек, спотыкаясь в темноте, поднялся по лестнице и пробежал мимо них. Барлаш из предосторожности закрыл ворота. Человек, который испускал запах пыли, смешанный с тревожным, едким запахом дыма, бросился к воротам и бешено дернул ручку.

Шарль, побежавший за ним вслед, схватил его за руку, но человек стряхнул француза, как младенца. У него в руках был топор, которым он хотел ударить Шарля, но промахнулся, Барлаш торопливо направился к своему ружью, стоявшему у дверного косяка, но русский понял его намерение и предупредил его. Схватив оружие, он повернул его штыком по направлению к французам, а сам уперся спиной в дверь, безмолвно уставившись на своих трех неприятелей. Это был крупный человек с длинными растрепанными волосами, и его светлые глаза яростно сверкали, как глаза загнанного зверя.

Казимир, проворный и спокойный, уже целился в него из пистолета, который он вынул, чтобы убедить Барлаша. Прошла минута совершенного безмолвия, которую нарушила громкая команда на улице. Патруль спешил вниз по Петровке.

Звук выстрела разнесся по всему дому, и от него задребезжали стекла. Русский вскинул руки и одно мгновение стоял, смотря на Казимира с выражением какого-то печального недоумения. Затем его ноги подкосились, и он рухнул на землю. Русский медленно перевернулся. Его движения странно напоминали движения ребенка, устраивающегося поудобнее в постели. Но вскоре он успокоился, прижавшись щекой к мостовой и устремив неподвижный взгляд на дверь погреба.

– Этот прихожанин получил свое, – пробормотал Барлаш, смотря на русского с кривой улыбкой.

В это время умирающий захрипел. Казимир принялся перезаряжать пистолет, но взгляд покойника был до того пристальным, что Казимир повернулся и посмотрел в том же направлении.

– Живо! – воскликнул он, указывая на дверь, откуда лениво поднимался тоненькими струйками белый дым. – Живо! Он поджег дом!

– Живо… Но как, mon colonel? – спросил Барлаш.

– Как? Ступай и приведи пожарную команду.

– В Москве не осталось ни одной пожарной команды, mon colonel.

– Так разыщи ведра и скажи, где колодец!

– В Москве не осталось ни одного ведра, mon colonel. Мы это узнали вчера вечером, когда захотели напоить лошадей. И нет ни одного колодца, у которого не была бы перерезана веревка. Странные люди, эти русские, могу я вам сказать!

– Делай то, что тебе приказывают! – сердито воскликнул Казимир. – Не то я арестую тебя. Ступай и приведи людей – надо потушить пожар.

В ответ Барлаш поднял палец, внимая какому-то отдаленному звуку. Дрожащими руками он отодвинул засов и отворил ворота. На пороге, вскинув ружье, он отдал честь офицерам. Барлаш удалился, и все его часы пробили шесть.

Солдат посмотрел вниз по Петровке: из половины домов, стоявших по бокам улицы, клубами валил дым. Барлаш направился вверх, к Красной площади и Кремлю, где находилась главная квартира императора. Обернувшись, Барлаш увидел сотню домов в огне. Дым поднимался разом из всех кварталов. Барлаш поспешил вперед, но его остановила толпа солдат, нагруженных добычей, жестикулировавших и ругавшихся. То было настоящее вавилонское столпотворение. Отбросы шестнадцати наций последовали за Наполеоном в Москву для того, чтобы грабить и убивать. Только в одном корпусе говорили на дюжине различных языков. Тут не осталось места национальной гордости, которая сдержала бы расходившихся солдат. Ни один человек не заботился о последствиях. А все нарекания падут на Францию.

Толпа собралась перед фасадом горевшего здания.

– Что это такое? – спросил Барлаш сначала одного, потом другого.

Но никто из них не говорил по-французски. Наконец солдат нашел земляка.

– Это госпиталь.

– А что это за запах? Что там горит?

– Двенадцать тысяч раненых, – ответил француз с горькой усмешкой.

В то время как он это говорил, двое раненых, почти полностью обессилевшие, сползли с широкой лестницы. Никто не осмеливался подойти к ним: стены строения уже стали трескаться. Один раненый кутался в почерневшую простыню, и его голые ноги тоже почернели от копоти. Волосы на голове и борода были опалены. Он постоял одно мгновение на пороге, а затем рухнул на землю. Кто-то в толпе расхохотался, и этот громкий хохот заглушил рев огня и треск горящих падающих бревен.

Барлаш последовал за несколькими офицерами, которые вели своих лошадей к Кремлю. Улицы были заполнены солдатами, шатающимися из стороны в сторону под тяжестью награбленного. На многих были надеты бесценные меха, другие напялили на себя женские собольи и горностаевые накидки. Одни нацепили драгоценные ожерелья на свои грубые мундиры и браслеты – на загорелые руки. Никто не потешался над ними, а все с жадностью смотрели на добытое грабежом. Солдаты были совершенно серьезны, и мрачнее всех казались те, кто нашел чем напиться. Они теперь раскаивались в том, что поддались искушению, потому что трезвые товарищи перехитрили их. Один из солдат надел золотой венец на свою каску. Он подошел к Барлашу и, шагая рядом с ним, доверительно сообщил ему.

– Я иду из собора. Он называется собором Михаила Архангела. Мне сказали, что в его подземельях спрятаны несметные сокровища. Ах, Господи, как я пить хочу! Нет ли у тебя чего-нибудь в бутылочке, друг? Нет?

Барлаш быстро шагал вперед, и вся его собственность качалась и звенела на нем. Солдат подошел поближе, поднял его флягу, взвесил в руке и убедился, что она пуста.

– Ах, черт возьми! – пробормотал он, идя рядом с Барлашем. – Да там ничего не было. Даже серебряные дощечки на гробах оказались не толще лезвия сабли. Но в самой церкви я нашел корону. Я позаимствовал ее у архангела Михаила. У него еще остался меч в руках, но на рукоятке была только мишура – никаких драгоценных камней.

Солдат шел несколько минут молча, кашляя от дыма и пыли, попавших ему в легкие. Наступил вечер, но весь город пылал, и небо побагровело от зарева, слившегося с последними лучами угрюмого заката. Сильный ветер переносил дым и искры через крыши.

– Затем я вошел в ризницу, – продолжил было солдат, но внезапно споткнулся о тело мертвой девушки и зло чертыхнулся.

Барлаш косо посмотрел на собеседника и выругался по его адресу с внезапно нахлынувшим свирепым красноречием. Ибо папа Барлаш был нечист на язык.

– Там находился старик, пономарь. Я спросил его, где спрятана посуда, а он ответил, что не говорит по-французски. Я пырнул старикашку штыком, так он живо заговорил по-французски!

Барлаш прекратил это деликатное доверительное признание одной резкой фразой. Он встал навытяжку перед Кремлевским дворцом, отдавая честь. Совсем близко около них прошел человек, направляясь к ожидавшей его карете. Он был толст и сутуловат, с короткой шеей и низко посаженной головой. На подножке кареты он приостановился и равнодушно посмотрел на восток – на угрюмое небо и горящий город. В его глубоких, налитых кровью глазах внезапно промелькнуло выражение могущества, когда он посмотрел на ряд наблюдавших за ним лиц и прочитал то, что на них было написано.

Рейтинг@Mail.ru