bannerbannerbanner
полная версия«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме

Геннадий Вениаминович Кумохин
«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме

Летнее утро
Из дневника

Утром, проснувшись, я слушаю шум падающей воды – множества фонтанчиков, бьющих из отверстий в трубах, которые в видимом беспорядке проложены здесь вдоль домов и аллей. С этими струйками воды в самую жару любят играть малыши – дети офицеров дивизии дальней авиации, расквартированной здесь, в небольшом военном городке посреди выжженной солнцем казахской степи.

Они ловят тяжелые теплые капли и умывают ими свои серьезные рожицы. Насытившаяся влагой за короткую летнюю ночь земля собирает маленькие лужицы на земле и на асфальте, которые мне приходится перешагивать по пути на автобусную остановку.

У здешнего транспорта один маршрут: на аэродром и обратно. Кроме автобусов, по большей части дышащих «на ладан», страшно дребезжащих и обшарпанных, на остановку приходят несколько «будок» – крытых брезентом грузовых автомобилей.

– Я стараюсь в них не садиться. Мне становится как-то не по себе среди сидящих в полутьме и тесноте людей, с переплетенными коленями или с прижатыми друг к другу спинами. В автобусе, если посчастливится, можно сесть к окну и сделать вид, что ты читаешь или смотришь сквозь запыленное стекло.

В степи.

На степь смотреть все еще интересно. Она удивительна своей причастностью к зеленому цвету даже сейчас, в конце июня. Холодная весна и два-три дождя в июне продлили жизнь растений. Можно заметить строгую последовательность в цветении и созревании трав. С ранней весны, вместе с первыми стрелками травы, которую поначалу и не заметишь внутри жестких скелетов прошлогодних стеблей, появляются на солнцепеке желтые коротышки куриной слепоты. Затем – крупные, мохнато-лиловые с желтым крестом тычинок – подснежники. Немного погодя – кустиками по пять-шесть стеблей, иногда совсем не к месту, на самой тропинке, расцветают ирисы. Их сменяет цветение ковыля: стелются на ветру белые гривы неведомых коней в волнах цветущей и звучащей зелени.

Это средина весны. Издали кажется – сплошная стена травы. Выскочил как-то в такую пору из самолета молодой летчик, прилетевший в командировку:

– Красота-то какая! А говорили – здесь ничего не растет!

И с разбега – прыг на этот зеленый ковер. Поднялся изрядно исцарапанный и смущенный. Между каждым зеленым кустом плешины серого песка и гравия – зона полупустыни все-таки.

Незаметно, после горячих ветров исчезают мягкие волокна в стеблях ковыля, и они обретают аскетическую строгость оперенной стрелы.

Цветет перекати-поле. Сладкий аромат множества мельчайших цветков – сентиментальное белое облачко. А осенью, с поземкой, катятся их мертвые скелеты, прыгают через камни, забиваются под доски фундамента в каптерке – холодно, гулко.

Следом расцветают желтые соцветия, похожие на ветки мимозы. Каждое облеплено десятками жужжащих мух и бабочек.

И, наконец, поднимается высоко на гибком упругом стебле и раскрывает малиновый султан лепестков – чертополох.

Лимоновка

Однажды по городку пронесся слух, что к нам из Семипалатинска завезли необычный алкогольный напиток: дешевый – три рубля двадцать копеек за литр, крепостью семьдесят градусов и продают его из цистерны, какими обычно торгуют квасом, прямо напротив Дома офицеров.

Дело было в начале осени в воскресенье, ближе к обеду.

Сначала покупателей было немного. Народ просто не до конца поверил в открывающиеся перспективы неожиданной халявы. Поэтому к цистерне подходили не спеша, в домашних тапочках на босу ногу, степенно позвякивая молочными бидонами, банками в нитяных авоськах и прочей посудой.

Оказалось, что молва не подвела. Из кондитерской фабрики Семипалатинска на реализацию привезли лимонную эссенцию, предназначенную для пропитки кондитерских изделий: тортов и ромовых баб.

Для начала решили попробовать и покупали по литру-полтора ароматного напитка. В бидоны щедро лилась зеленоватая жидкость, и сомнения скептиков таяли от одного только ее запаха.

Первые покупатели отправились на дегустацию и перед цистерной наступило затишье. Только кивала головой в белой косынке продавщица – толстая казашка средних лет.

Мы с женой проходили в это время мимо Дома офицеров, возвращаясь после полуденной прогулки. И не могли нарадоваться установившейся погодой и температурой. Я обратил внимание на цистерну, подошел, прочел листок со странной ценой и решил после возвращения домой, вернуться сюда со стеклянной тарой.

Но, когда я буквально через десять минут снова подошел к цистерне – здесь уже бушевала толпа. Распробовали! Я пожал плечами и вернулся домой, нисколько не жалея об упущенной возможности.

Да, я был готов отстоять очередь за свежими овощами: капустой или морковью, которые, как мы знали по прошлогоднему опыту привозили в городок только раз в год. Но стоять в очереди за пойлом сомнительного происхождения, пусть даже по бросовой цене – слуга покорный.

А между тем, народ разошелся: лимоновкой затоваривались всерьез, надолго, как будто предстояли годы неурожая. Я обратил внимание как кто-то, не имея свободной посуды требовал налить ему ароматного зелья в обычный чайник.

Осеннее солнышко еще не успело склониться к закату, а цистерна уже опустела, ее подцепил стоявший в тени грузовичок и увез восвояси.

Не знаю, как выглядел в понедельник на построении летный состав, а на технический было больно смотреть.

Больше в городок лимоновку не привозили.

"Извините, не заметил"

Заканчивался первый год моей службы в армии. Нам уже успели присвоить очередные воинские звания – старших лейтенантов. Я считал, что вполне освоился в здешних условиях, и больше никаких непредвиденных обстоятельств ожидать не стоит.

Стоял чудесный теплый денек, какие бывают здесь в самом начале осени, когда жара уже не донимает с самого утра, а стоит ровная погожая пора, которая может продолжаться здесь еще долго, пока не закончится резкой сменой погоды, после чего почти сразу наступит зима.

Мы шли вдвоем с Толей Кубаревым, таким же, как и я «двухгодичником», по единственной центральной улочке военного городка, идущей от Дома офицеров до остановки автобусов.

Я отправлялся на службу – через пару часов нашей второй эскадрилье предстояли полеты, а Толик, как техник по радиооборудованию, не входивший в состав наземных экипажей, был в этот день свободен.

Толик, красивый, высокий парень, обладал легким характером и мог быть приятным собеседником. Вот и сейчас он что-то оживленно мне рассказывал, а я посмеивался его сообщению.

Мимо нас прошло два или три офицера. Я мельком взглянул на их погоны. Ага – у всех по одной звезде, значит, можно не козырять. Я уже привык к неписаному правилу, царившему в нашем городке: отдавать честь требовали только штабные и то только в должности подполковника, но таких в дивизии было мало, а полковник был только один – командир дивизии, «джигит», как его за глаза называли, имея в виду кавказское происхождение, так что я, кажется, ничего не нарушил.

Однако один из офицеров был со мной не согласен:

– Товарищ офицер, – услышал я голос, – вы почему не отдаете честь старшему по званию?

Я посмотрел по сторонам, но никого кроме нас с Толиком, к кому могло относиться это замечание, поблизости не было. Толик был в штатском, а на мне был синий комбинезон и воинская фуражка – значит это ко мне. Я повернулся, отдал честь и произнес:

– Извините, товарищ майор, не заметил.

– Что?! Какой майор? И вообще, кто вы такой?

И тут я с ужасом увидел, что звезда у недовольного «майора» была действительно одна – но большая! И погон был без просветов – генеральский.

Вот так влип. И тут я вспомнил, что нашему комдиву совсем недавно присвоили генеральское звание.

Я решил быть честным:

– Старший лейтенант второго полка Кумохин. Следую на аэродром для проведения полетов, – и добавил, – да «двухгодичник» я, товарищ генерал.

– А, двухгодичник, так бы и сказал, – произнес комдив уже смягчаясь,

– идите!

Я неловко повернулся.

– Стойте, через какое плечо вы поворачиваетесь?

Я возвратился в исходное положение. Приложил руку к фуражке.

– Ладно, идите!

Во время всей этой сцены Толик молча стоял в сторонке, а затем тихонько юркнул в соседнее здание – офицерское общежитие.

Я же, ни с кем больше не встречаясь и не разговаривая, дошел до остановки, молча сел в автобус, который тотчас же тронулся, и минут через двадцать прибыл к нашей эскадрилье, где уже стояли офицеры, готовясь к построению.

Меня встретили как какую-то кинозвезду.

– Ну, Кумохин – хлопнул меня по плечу мой старший техник Тимоха, – расскажи, как ты генерала майором обозвал?

Просто ума не приложу, как они обо всем узнали? И, главное, так быстро.

Чубчик

Ну, а в последний раз стать предметом внимания всей эскадрильи мне довелось уже в последнюю весну моей службы в авиации.

Весна в том году в казахской степи выдалась поздняя и холодная. Хмурые тучи заходили то с одной, то с другой стороны, и без устали утюжили стылую землю косыми дождями.

Зато отзываясь на это своеобразное приветствие, буйно разрослись всевозможные травы, которые в обычную пору должны были уже пасть под испепеляющими лучами солнца.

Такая погода отнюдь не придавала мне бодрости, потому, что я в очередной раз остался в одиночестве: Иринка, как и большинство жен моих товарищей – двухгодичников – уехала в Москву устраиваться на работу по специальности, чего она, естественно, не могла сделать здесь, в крохотном городке в далекой степи.

Столица встретила ее необычным теплом. Она писала, что в конце апреля расцветают вишни у нас под окнами двухкомнатной квартирки на первом этаже «хрущевской» пятиэтажки.

Я решил не сдаваться подступающей хандре и для начала привести в порядок свою буйную шевелюру, которая успела значительно отрасти со времени отъезда жены. Дело в том, что уход за моими волосами добровольно на себя взяла моя женушка, и тогда, в армии, и после возвращения из нее.

 

В то время даже профессиональные парикмахеры предпочитали пользоваться нехитрым приспособлением в виде расчески, состоящей из двух половинок, между которыми зажималось лезвие безопасной бритвы.

Я решил, что смогу без труда срезать часть волос за ушами и на затылке, где они особенно разрослись эдакими легкомысленными завитушками.

Недолго думая, я смочил волосы, обмотал шею простынкой, как это обычно делала Иринка, и, стоя перед единственным зеркалом в шкафу, провел расческой по левой половине волос, потом по правой. Повторив процедуру, начал сравнивать результат. Мне показалось, что слева волос оказалось больше, чем справа. Я подрезал слева. Теперь выходило, что нужно подкорректировать с правой стороны.

Задним числом я понимаю, что происходящее сильно напоминало известную сказку о хитрой лисице и двух глупых медвежатах, которым она взялась разделить поровну на двоих одну головку сыра. Только в моем случае я был и лисицей, и глупыми медвежатами, и, заодно, самой головкой сыра.

Думаю, прошло уже часа полтора, когда ко мне в дверь позвонил мой тезка, с которым мы ехали в эти казахстанские дали уже почти два года назад.

Тезка, как и я, отправил жену с маленькой дочкой в Москву и теперь маялся в свободное время, совершенно не представляя, чем себя занять.

При виде меня, вернее моей головы, обычно сдержанный Гена неприлично заржал и предложил, пока не поздно отправиться в парикмахерскую.

Но это был слишком простой вариант и мне он, безусловно, не подходил. Выбрали более сложный. Еще час над моей головой колдовал тезка, после чего в порыве откровенности предложил мне прическу под «ноль». Но я наотрез отказался от этой заманчивой перспективы, которая «светила» мне уже во второй раз в жизни. Сошлись на чубчике, который получался из остатков волос, еще сохранившихся на буйной моей головушке.

А на утро, на построении эскадрильи, наш замполит «Колокольчик» велел мне выйти из строя и снять шапку.

При виде моего крохотного чубчика на почти лысой голове народ дружно заржал.

А «Колокольчик» и не думал шутить.

Он разразился пространной речью о моральном облике советского офицера. И о том примере, который подает своим внешним видом «двухгодичник», то есть я, некоторым кадровым офицерам, чей вид, подчас, позорит их высокое звание.

Словом, нес свою обычную словесную чепуху, за что, собственно, и заслужил свое прозвище

Конец двойной жизни

Я случайно оказался в Москве буквально за пару месяцев до демобилизации. Отпуск был мне уже не положен, но жену, которая вернулась в Москву еще ранней весной, посетила счастливая мысль: прислать телеграмму о якобы ее болезни. Меня отпустили на недельку. Ах, как чудесна была встреча в нашей собственной, едва обставленной квартирке.

Я договорился о встрече с Алексеевым, а пришел Мысливченко. За прошедшие два года он почти совсем не изменился, только выглядеть стал солиднее, что ли, и в голосе прибавилось уверенности. Теперь это был уже не тот Володя, который когда-то сомневался и просил у меня совета, стоит ли ему и дальше заниматься философией.

Это был совсем другой Мысливченко, который уже не сомневался, вынося мне приговор. Мы сидели в соседнем с институтскими корпусами сквере, за неимением свободной лавочки прямо на шершавом каменном парапете. Он пришел по поручению Алексеева для того, чтобы сообщить важную информацию. Какую? Он немного картинно жестикулировал, плавно поводя руками то в одну, то в другую сторону, совсем как его шеф.

Во-первых, год назад ликвидировали философские аспирантуры в технических вузах страны. Официальная формулировка: в связи с низкой эффективностью.

Во-вторых, наши обязательства – он так и сказал «наши», имея в виду обещания Алексеева способствовать моему поступлению в философскую аспирантуру – следует считать невыполнимыми ввиду чрезвычайных обстоятельств. Поэтому мне придется самостоятельно искать возможности продолжать философскую практику.

И все. И ни слова о том, почему мне за целый год никто не сообщил о ликвидации аспирантуры. И ни полслова о моей статье, которую я полгода назад прислал Алексееву заказной бандеролью. Статья называлась «О гуманистической теории личности», точно так, как требовал Алексеев, и насчитывала сто пятьдесят страниц печатного текста и полтора года моего труда в не самых, скажем так, благоприятных условиях службы в армии.

И вот сидит на нагретом солнцем теплом каменном парапете этот человек, который раньше назывался моим другом, с важным видом разводит руками, и даже не делает вида, что сочувствует мне. Он явно может быть доволен. Он официально выражает мнение шефа, указывая мне на дверь. Больше говорить нам было не о чем, и мы холодно простились.

Ненужные встречи

Как всегда, стоя перед этой, обитой черным дерматином дверью, с табличкой, указывающей фамилии жильцов, я почувствовал легкое волнение.

После звонка послышались шаркающие шаги, за дверь посмотрели в глазок, и послышался женский голос:

– Сеня, это к тебе.

И вот уже Семен Павлович стоял у входа и протягивал руку:

– А, Гена, ну проходи.

Мне выдали гостевые тапочки на три размера больше моей ноги и, поневоле шаркая, я прошел в кабинет. Алексеев уже успел занять свое кресло за двух тумбовым письменным столом, предложив мне, тоже как обычно, стул, почти прижатый к торцу стола. Я помнил, что надо быть осторожным, чтобы не выдавить забитую книгами застекленную полку, проходящую по всей длине стола.

Книги были и в достигающих потолка книжных шкафах по обе стены небольшой комнаты в малогабаритной трешке типового панельного дома, в которой жил Семен Павлович. На столе лежал набор фломастеров и две стопки мелко нарезанной бумаги. Одна была чистая, а другая исписана знакомым почерком. Я успел прочесть вопрос на верхнем листке:

– Нужен ли ученому дар перевоплощения?

И ответ:

– Нет, не нужен.

Семен Павлович переложил листок в другую стопочку, находящуюся поодаль от меня и наступила неловкая пауза.

Наконец, Алексеев прервал ее, и стал говорить с расстановкой:

– Знаешь, Гена, я должен сообщить новость, очень неприятную для всех нас. Впрочем, ты частично о ней уже знаешь. По решению комиссии министерства Высшего образования закрыта аспирантура в нашем институте. Понимаешь, приема больше не будет. Мы знали, насколько тяжело для тебя это известие и долго не решались о нем сообщить.

Я видел по лицу Алексеева насколько неприятно было ему это произносить. Однако мне было не легче, поэтому я смог выдавить из себя только:

– Да, это, действительно, неприятно.

Видя, что моя реакция оказалась довольно сдержанной, Алексеев продолжал уже с некоторым чувством облегчения.

– Да, ситуация тяжелая, но никуда от этого не уйдешь. Нужно трезво обсудить создавшееся положение. Существуют, по крайней мере, три возможности.

Я смотрел на Алексеева, говорившего, как обычно, умно и уверенно, но смысл его слов доходил до меня с опозданием, как будто мы не сидели рядом друг с другом, а нас разделяло огромное расстояние, и необходимо было время, для того, чтобы звук успел это расстояние преодолеть.

Первая. Работать над прежней темой, но поступать в другую аспирантуру, в институт философии, например. Однако наша точка зрения еще не является общепризнанной, и она не пройдет в качестве темы будущей диссертации…

Вторая. Поступать в другую аспирантуру и выбрать другую тему, – но тогда, он, Алексеев, навряд ли будет в силах мне в чем-то помочь.

И третья. Оставить все на своих местах. Работать над диссертацией в свободное время. Ведь для того, чтобы защититься, вовсе и не обязательно заканчивать аспирантуру. И он уверен, что при моих способностях это получится даже быстрее…

– Ну, да, – горько подумал я, – и где же мне тогда защищаться прикажете?

Но вслух я так ничего не сказал.

Под конец Алексеев начал даже воодушевляться, но быстро оборвал себя. Слишком быстро, для того чтобы этот монолог был чистосердечным.

Раздался спасительный звонок, и, против обыкновения, Алексеев сам отправился открывать.

– А на штанах у него прореха, – с каким-то горьким удивлением подумал я.

«Нужен ли ученому дар перевоплощения? Нет, не нужен».

А что же дальше там было написано?

Пришел Володя Мысливченко, с которым я виделся всего несколько дней назад. Он нисколько не удивился, застав меня у Алексеева.

– Извините, я, наверное, помешал вам?

– Нет, ничего, мы, собственно, почти закончили.

«Разве? А я и не знал, что разговор со мной уже закончен. Хотя, очевидно, предложить мне он больше ничего не может. Или не хочет?».

Я стал вслушиваться в их разговор. Мысливченко жаловался на заведующего кафедрой, который в плане работы семинара ввел слишком много часов по истмату, оставив для диамата совсем мало времени. Семен Павлович тоже многословно возмущался.

А я вдруг очень ясно осознал, что мне уже никогда больше не участвовать в этих спорах, и совершенно лишним было это, последнее свидание с моим Учителем, теперь уже бывшим учителем.

Я понял так отчетливо, как будто кто-то мне на ухо нашептывал его мысли.

Все рушится, и замыслы о своем направлении, и своей школе. Теперь уже не с кем ему быть, а, возможно еще и не с чем. И он охладел к своему делу, и к тем, кому благоволил. Он вовсе не собирался нарочно причинить мне зло, просто так вышло. Не все ли теперь равно?

Вот потому то и записал он на последнем листке перед моим приходом:

«Нужен ли ученому дар перевоплощения? Нет, не нужен».

И больше ничего там не было.

Погруженный в свою печаль, я упустил нить разговора, который происходил между Алексеевым и Мысливченко. И они, как будто не желая свидетелей, разговаривали приглушенно, вполголоса, так, что до меня доносились обрывки фраз.

Вот, что говорил Алексеев:

– Мы с тобой закончили разговаривать как руководитель с учеником, неофициально. Теперь, будь добр, представь отчет – уже официально. А дальше можешь делать, что хочешь, можешь не соглашаться со мной – и я тебе тогда уже не советчик…

От Алексеева мы вышли вместе с Мысливченко. Он больше не разыгрывал из себя официального представителя, и с ним было проще разговаривать. Я тоже постепенно избавлялся гнетущего настроения, я даже какой-то сентиментальный порыв почувствовал, мол, вы тут остаетесь, а я ухожу.

– Как у тебя дела с диссертацией? – спросил я у Володи.

– А никак, – ответил он, – то, что предлагает Семен Павлович, я взять не могу, а самому придумать что-нибудь стоящее, сил не хватает. Ты знаешь, что в нашем положении самое скверное? – что ни говори, а много было у нас Володей общего.

– Ведь есть же и сейчас в философии много тем, как говорится, целины. Взять бы такую, и работать потихоньку над диссертацией. А выйдя на широкую дорогу, можно и за тему «человека» браться. Взять хотя бы нашего «дипломата». Алексеев пристроил его в институт социологии, там с радостью ухватились за человека в совершенстве знающего итальянский и сейчас он уже на предзащиту выходит.

– А все-таки, зря ты не хочешь тянуть с Алексеевым в одной упряжке. Мне его позиция всегда нравилась, хотя бы чисто по-человечески.

– Ну, так что же тебе мешает?

– Э, нет, – я невесело рассмеялся, – рад бы в рай, да грехи не пускают. Но мне, действительно, всегда нравилась позиция Алексеева, потому, что она изначально добрая, гуманная, если угодно. В каждой теории, тем более в философской, существует исходная предпосылка, принципиально не сводимая к уровню существующих знаний. Так вот, в понимании «человека» Алексеевым – это вера в то, что развитая личность может быть только творческой и гуманной. Но есть в этой позиции и слабые места. Это, на мой взгляд, излишняя эстетизация человека. Выходит, что если личность творческая, то она обязательно должна быть эстетически и этически развитой. И наоборот. Все это хорошо, красиво, пожалуй, чересчур красиво, для того, чтобы быть верным. От этого взгляда за версту попахивает эдаким утопическим прекраснодушием.

– Вот, вот, – согласился со мной Володя, – я то же самое твержу об этом Алексееву.

– Понимаешь, я тебе не для того это сейчас говорю, чтобы критиковать задним числом. Эти идеи стали настолько моими, что они мне, кажется, даже в состав крови вошли. Но теперь я думаю: а вдруг я ошибаюсь, и вовсе это не законы развития личности, то есть не то, как будет развиваться, пусть даже в отдаленном будущем каждый человек, а особенности формирования единиц, пусть гениев, но все-таки не многих из людей? Впрочем, что это я разболтался сегодня? На службе в армии я давно уже так много ни с кем не говорил.

– Да, было от чего, – сказал Мысливченко, – мы, когда узнали, что аспирантуру закрывают, переживали за тебя и даже написать никак не решались.

 

– А мне то, разве лучше от этого стало? – подумал я, – Только я еще полгода вкалывал, как раб на галерах, а они … не решались.

Остаток дороги мы проехали молча. В Мытищах я зачем-то вышел на платформу, спросил, чувствуя, как вместе с приятелем оставляют меня остатка бодрости:

– Володя, у меня остается еще несколько дней отпуска, может быть, встретимся еще раз? Ты позвони мне.

– Может быть, – ответил он, уже садясь в подошедшую электричку на Болшево, и думая уже о чем-то другом, – я позвоню. Но он так и не позвонил.

Придя домой, я кратко обрисовал ситуацию жене. Было странно, что она даже не очень удивилась, как будто предчувствовала что-то подобное.

Потом была грусть по поводу предстоящей разлуки, а через пару месяцев уже окончательное возвращение домой, и радость от известия, что мы ждем ребенка и новые хлопоты.

Жизнь закружилась, завертелась, и в ней уже совсем не осталось места для размышлений о творчестве и о сущности человека.

Рейтинг@Mail.ru