«Нет! Они еще не знают меня! – грозил Левонтьев есаулу и особенно трактирщику-японцу, который даже револьвера не отнял, ушел как от совершенно никчемного и безопасного человека. – Я еще постою за себя!»
Но как оградить свою честь от поругания и покончить со столь неловким положением своим, Дмитрий пока еще не знал. Шел по пыльным улицам города, распалял злость. А она не спутник толковым мыслям.
Решение возникло внезапно. В скобяной лавке, куда он вошел, можно сказать, бесцельно. Увидел ее – и вошел.
Лавка битком набита разного размера лопатами, кирками, косами, вилами и другими необходимыми в хозяйстве, но главное, старателям вещами. Покупателей немного. Двое крестьян-бородачей выбирали ножовки, обмениваясь новостями.
– Слышь, а Семен-трактирщик так и не объявляется. Умыкнули, должно…
Пронзила Левонтьева дерзкая мысль, даже жарко сделалось вдруг в лавке. Вышел на улицу.
«Умыкнули». «Не объявлялся». Сегодня же взять японца! Сегодня!
Теперь он ходил по городу уже с явной целью: если кто за ним наблюдает, собьется с толку. Заходил в лавки, приценивался к товарам, заговаривал с мужиками, предлагая создать артель старателей, и даже после того, как повстречался с Газимуровым и сказал ему о своем решении, продолжал ходить от трактира к трактиру, от лавки к лавке до самого ужина.
В трактир возвращался, перемогая страх. Нет, он больше не хотел сидеть в комнате без окон, не хотел видеть изящной отделки футляр с иглами, боялся нового укола под ноготь, считая, что просто не выдержит его, но он сам поставил условие Газимурову действовать лишь после того, как войдет в трактир, поэтому усилием воли заставил себя подняться на крыльцо и открыть дверь.
Его не пригласили в отдельный кабинет, Киото не вышел встречать, и это немного успокоило Левонтьева. А когда половой указал ему на свободную табуретку за общим столом и поставил штоф водки и убогую закуску в небрежно помытых тарелках, не страх, а брезгливость и обиду за такое невнимание пришлось подавлять в себе, чтобы остаться в этом прокуренном, грязном и пьяном сарае.
Поспешно налил водку в захватанный жирными руками стаканчик и, преодолевая тошноту, торопливо проглотил обжигающую сивуху. Налил еще один, и острота чувств притупилась, окружавший его пьяный мир и грязность стали восприниматься более терпимо.
Вскоре с ним заговорили, и он, стараясь подражать газимуровскому выговору, отвечал на расспросы охотно, сам интересовался тем, в каких местах больше вероятности «схватить фарт».
Оборвал этот «ознакомительный» разговор грубым вмешательством похожий своим телосложением на гориллу казак:
– Ты вот что уразуми: кабатухой не укроешь белой кости своей, но все одно беру тебя в свою артель. Грамотный, счетоводить станешь. Вот прогуляю остатный фунт песку – и айда. Ну, как? По рукам? Это я предлагаю – Никита Фарт!
Спрыснули состоявшийся сговор. Не стаканчиками, а стаканами гранеными. Левонтьев уже начал хмелеть, но крепился предельно, запоминая все, что спьяну выбалтывали старатели. Поднялся из-за стола, когда уже трактир наполовину опустел, а Никиту Фарта, который не в меру расходился и стал бить посуду, дружки-артельщики с трудом скрутили и выволокли из трактира.
До самого дома Левонтьев никого не встретил и растревоженно думал: «Неужто Газимуров не понял меня?»
Постучал двукратно в калитку, и она тотчас отворилась, словно нетерпеливо ожидали его прихода.
– Газимуров дома? – спросил Левонтьев хозяина, как только тот запер на засов калитку.
– Где ж ему быть, прости, Господи, – испуганно-горестным голосом выдавил Константиныч. Вздохнул и спросил жалостно: – Что теперича будет, Господи? Дом спалят японцы, петлю всем на шею. За какие грехи, Господи?
– Взяли, стало быть, трактирщика?
– Приволокли, прости Господи…
Борода у хозяина тряслась, как в сильном ознобе, и это особенно обрадовало Левонтьева: значит, в яблочко выстрелил, значит, многого можно будет добиться, подчинив японца себе. Он ликовал, предвкушая увидеть надменного японца униженным, просящим пощады. О возможных трагических последствиях свершенного Левонтьев не думал. Эти мысли появятся у него лишь на следующее утро, не в хмельной голове. А пока, гордый собой, он вошел в комнату, где за самоваром сидел Газимуров и, нарушая принятую здесь этику, потребовал немедленного доклада о выполненном приказе.
Отставил Газимуров чашку, посмотрел насупленно на Левонтьева, ответил односложно:
– Никто, должно, не видел.
– Сопротивлялся?
– Заверещал, скакнул гураном и давай лягаться. Оплеуху смазал ему, под белы рученьки – и в баню. Двух на часы поставил. Не дай бог, удерет…
– Молодцом, – похвалил Газимурова Левонтьев. – Стерегите пуще глаза.
Утром, увидев трясущуюся бороду хозяина и угрюмое лицо Газимурова, спросил с ухмылкой:
– Что, Константиныч, не перемог страх?
– Дык, как тебе, паря, разъяснить? Зазря ты все затеял. Шила в мешке не утаишь. Проведают японцы, вот те крест, проведают. Каппели им помогут. Жди с часу на час гостей. На волоске жизнь наша.
Такой откровенный упрек и такой откровенный панический страх хозяина дома озадачил Левонтьева, а чем больше он осмысливал положение, им самим созданное, тем неуверенней себя чувствовал.
Не знал Левонтьев, что об исчезновении Киото давно уже доложили полковнику, но тот даже обрадовался тому известию. С исчезновением Киото погибнет и правда об отбитом партизанами золоте. Нет, полковник не собирался поднимать гарнизон. Но откуда было ведать в доме, где держали взаперти Киото, о намерениях полковника, и тревога, нагнетаемая хозяином, нарастала подобно снежному кому.
К тому же совершенно ничего не получалось у Левонтьева с допросом. Точнее, получалась настоящая комедия. Левонтьев требовал от Киото, чтобы тот указал, где спрятано золото, но японец лепетал лишь одно и то же:
– Я, господин офицера, совсем не богатый. Все отбирает полковник. У него золото. Если господин офицера у него спросит, полковник скажет: «Киото правду говорит».
И даже на вопрос, кто из других трактирщиков имеет золото, отвечал тем же лепетом. Левонтьеву хотелось от всей души размахнуться и ударить всласть по этому лоснящемуся от жира жалобно-грустному лицу, но он только брезгливо морщился.
«Кулак – дело Газимурова».
До самого обеда длился в бане спектакль одного актера. В безнадежном отчаянии вернулся Левонтьев в дом, а там – будто покойник лежит. Константиныч то и дело крестится, пришептывая: «Прости душу грешную». Лицо, словно у желтушного. В глазах тоска пронзительная. Положение, как бы сказал отец Дмитрия, хуже губернаторского. Не подает, однако, Левонтьев вида, что тоска сердце гложет. Распоряжается:
– Отправь, Газимуров, казака одного на разведку. Кроту незрячему впотьмах сидеть сподручно, а нам негоже. И давайте обедать.
Ели молча и безаппетитно. Оживились немного, когда вернулся разведчик и сообщил, что в городе покой и благодать. Только Константиныч не успокоился.
– Хватятся еще. Как пить дать – хватятся. Залютуют.
– Пока суд да дело, давай, Газимуров, в баню, – приказал Левонтьев. – Побеседуй с японцем. Лицо не повреди только. Поаккуратней.
И газимуровская беседа оказалась без проку. А на следующий день повторился в бане спектакль. Твердил японец как заведенная кукла:
– Я, господин офицера, совсем не богатый. Все отбирает полковник… Киото правду говорит.
Хоть плюнь на все и отправляй японца к его праотцам. Не отпускать же его? Тогда уж точно мученической смерти не миновать. А кому такое по душе?
– В тайгу его? – спросил Газимуров, улавливая настроение Левонтьева. – Сделаем так, комар носа не подточит.
И тут мелькнула жестокая мысль: раздеть донага, открыть окна и двери, а чтобы не закричал, кляп в рот. Не захочет помирать, подчинится.
– Не в тайгу. Пусть здесь комары свои носы потешат, – решительно ответил Левонтьев. – Раздеть, связать, рот заткнуть.
Подождал, пока выполнят казаки его приказ, поставил рядом с головой Киото тазик и посоветовал усмешливо:
– Надоест комедию ломать, постучи головой в таз. – И казакам бросил: – Всю ночь втроем охранять. Стукнет в таз – зовите меня.
Повернулся и шагнул к двери. Казаки – следом.
– Глаз да глаз. Не дай бог, сбежит. Если что, лучше придушить, – еще раз предупредил Левонтьев казаков и направился было к дому, но услышал доносившийся из бани стук. Остановился, поднял руку, чтобы притихли все. Стук повторился.
«Ишь как быстро сообразил, что к чему, – удовлетворенно подумал Левонтьев. – Не успели еще комары налететь».
Вернулся в баню и вынул кляп. Спросил резко:
– Будем беседовать?!
– Иначе я не стал бы вас возвращать. Прошу развязать меня и распорядиться, чтобы мы остались одни. Совершенно одни, – без малейшего акцента заговорил Киото. – Нам не понадобятся свидетели.
– Хорошо.
– Вы – офицер, я – самурай. Самим богом предписано нам на роду блюсти верность императору, защищать его до последней капли крови. Именно эта верность и привела меня сюда. В ином положении вы. У вас нет императора, вас плеткой пригнал сюда какой-то безродный есаул. И вы не задумывались над тем, почему такое могло случиться?
– Много раз, – невольно попадая под влияние уверенного в себе японца, ответил Левонтьев. – Творится на Руси невообразимое…
– Самое подходящее слово. И для меня тоже не вполне ясны силы, которые породили хаос, но я предвижу будущее вашей нации. Она потеряет себя. Нет-нет, не пытайтесь возражать, а лучше последите за ходом моей мысли и тогда поймете, сколь логичен мой вывод. Ваша революция под корень изведет дворянство, эту самую благородную и мыслящую часть нации. Здесь у вас нет, что возразить, ибо вы прекрасно понимаете, что даже вас ждет смерть. Есаул убьет вас, как и вашего сотоварища, как только заездит вас. И это, заметьте, произойдет в стане ваших единомышленников. А как поступает с дворянами и даже их семьями чернь, не мне вам рассказывать. Цвет нации, таким образом, срублен будет под корень. Но беда для вашей нации не только в этом. Сильные люди, целеустремленные люди в критические моменты жизни страны, это подтверждает история, выходят на арену. Золото отбил у нас Кошелев. Это не пьяница старатель. Это – личность. Боровницкий здесь еще был. Создавал, как они называют, ревком. Тоже – личность. Они погибнут в тайге, погубят вместе с собой сотни честных и сильных людей. Останутся Кырены. Останутся такие, как тот, у кого вы останавливались в Овсянке, – предатели и трусы. Теперь давайте порассуждаем вот о чем: ценою огромных потерь дворянство с помощью цивилизованных стран одолеет чернь, но и тут возникает новая, неведомая прежде проблема. Плеткой подчинивший вас есаул уже почувствовал власть, почувствовал себя рабовладельцем. Только смерть избавит его от мании величия. Без нашей помощи – Япония и Америка в Сибири, Англия, Франция, Германия в европейской части – не навести должного порядка вам в своей стране… Потребуется смена многих поколений, пока нация обретет прежние благородство и силу.
Дмитрий Левонтьев слушал чистую, с прекрасным выговором речь японца и поражался смелости оценок и выводов. Какими осторожными казались ему теперь те споры, которые возникали вечерами в салоне между его отцом и Михаилом Богусловским. А тогда они шокировали Дмитрия своей оголенностью и категоричностью. По-новому воспринимал он все пережитое за последние месяцы. А впереди что? Беспросветность.
Не мог конечно же не понимать Левонтьев тенденциозности в логическом построении японца, но видел в нем и весьма точные выводы.
Киото тем временем продолжал:
– Вы накормите тьму комаров моей кровью, вашу кровь высосут комары где-нибудь в тайге, если мы не поймем друг друга, я предлагаю: вы поддержите меня и моего императора, а когда чернь будет уничтожена, я и мой император поможем вам установить прежний порядок, обуздать непокорных.
– Я давал присягу царю и Отечеству.
– Но вы же рассказывали, что разочаровались в монархии. Или то была ложь, порожденная боязнью перед болью?
– Нет. Слово офицера.
– Тогда о чем речь? Не думаете же вы всерьез цепляться за то, чего нет? К тому же у вас невелик выбор. Комары или… Сегодня же ваших церберов предупредят: если они хоть пальцем тронут вас, не просто отправятся на суд к своему богу, но прежде проклянут тот день, когда мать родила их. Я предоставлю возможность вашим казакам перехватить нескольких золотонош, а золото вы доставите не есаулу, а самому Семенову. Этому я посодействую. Тогда вы сможете отомстить и есаулу-плеточнику, и церберам за свою попранную честь.
Командир сводного пролетарского отряда Стародубцев встретил Иннокентия Богусловского с обычной вальяжностью. Не предложил сесть, а многозначительно изрек:
– Большие дела, молодой человек, ждут вас. Я бы так сформулировал: большой государственной важности!
«Наконец-то», – подумал Богусловский, но вместо удовлетворенности, неожиданно и безотчетно, охватило его тоскливое предчувствие чего-то недоброго. Сильное, до тошноты, до холодной испарины на лбу, до безвольной ватности в руках.
Озлился на себя Иннокентий. Ведь он ждал решения своей судьбы уже несколько дней. Ждал с нетерпением. После того как деблокировал сводный отряд Кокандскую крепость, Стародубцев привез Богусловского в Ташкент, поселил в добротном караван-сарае и каждый день водил «по начальству». Богусловского внимательно слушали, когда он рассказывал об обстановке на границе, о расколе казаков, его самого знакомили со всем, что происходит в Туркестане. Особенно, как понимал Богусловский, всех беспокоит то, что в Закаспии держится только Кушка, все остальное захвачено контрреволюцией, а Дутов, недавно выбитый из Оренбурга Красной армией, копит силы в Тургайской степи, чтобы вновь захватить город. А это приведет к тому, что Туркестанская республика окажется полностью отрезанной от России…
После таких бесед, которые повторялись в своей основе в каждом новом кабинете, Богусловский возвращался в устланную кошмами и обитую коврами комнату в караван-сарае и ждал следующего дня. О многом он передумал, много планов, интересных с его точки зрения, рождалось в долгие часы ожидания.
И вот ему сообщают: ждут дела. Радоваться бы, а оно вон как обернулось. Тоска неуемная навалилась.
Стародубцев же, вовсе не замечая состояния Богусловского, продолжал:
– Решили мы доверить тебе ответственное дело: организацию охраны границы Туркреспублики в Семиреченской области на наемно-добровольном принципе. Подберем мы тебе десяток крепких помощников из красноармейцев-коммунистов, из военспецов, и, как говорится, – большого полета.
И разочарованность, и удовлетворенность, даже гордость – все одновременно. Молодо-зелено, а уже командир, если по прежнему штату, отряда, а то и выше бери – отдела. Но лелеял он мечту стать штабным работником. Была она, согревала душу, будоражила мозг и вдруг – совершенно неожиданное, негаданное. Такова армейская доля. Пограничная доля. Не согласен если, кто тебя держать станет? Скатертью дорога на все четыре стороны. Но тогда ты, хочешь или нет, станешь если не врагом, то и не союзником рождающейся свободной России.
– Срок отъезда?
– Сутки на сборы. До станции Бурное – в вагонах. Дальше путей нет, дальше – верхом. Маршрут определите сами. Достаточно будет времени приглядеться и к подчиненным, оценить возможности каждого. Мандат получите с большими полномочиями, но не забывайте: полномочия останутся полномочиями, если пренебрегать решительной настойчивостью. Думаю, понятно?
Богусловский даже улыбнулся, вспомнив встречу со Стародубцевым и представив себя на его месте.
– Не берите под сомнение мой совет, – еще настойчивей заговорил Стародубцев, осерчав на улыбку Иннокентия. – Интеллигентская мягкость сегодня не ставится ни в грош. Если хотите быть на высоте положения – наступайте, атакуйте, не давая возможности возражать или даже советовать. Повторяю: только твердость может гарантировать успех. Весь мой опыт этому учит.
Не стал полемизировать Богусловский. У него есть свое мнение, но этот самоуверенный человек не станет его слушать, а время дорого, тратить его на словопрения очень жалко. Понимал, однако, Богусловский, что поступал неверно, молчаливо выслушивая и, стало быть, поддерживая не столько целеустремленность, сколько наглую чванливость. Он, Богусловский, жалея время, промолчал, другой промолчит, третий, глядишь, человека, и без того не обремененного скромностью, вовсе не узнать. Непогрешимым в поступках себя видит, не терпит никакого возражения. А многим и непонятным будет, отчего это, как родилось, как выпестовалось? От лености нашей. Делай, мол, свое дело добротно, а остальное – мелочь, суета сует. Но может, и от робости?
– Если все ясно, – продолжал тем временем Стародубцев, – тогда – за дело.
Вскачь понеслось время, закусив удила, не передернешь повода, не осадишь. Увы, далеко не все чувствовали эту стремительность. Накладные выписывались и визировались с черепашьей неспешностью, а каптенармусы, прежде чем выдать положенное, долго вчитывались в каллиграфические строчки, словно в руках держали папирус с неведомыми иероглифами и пытались распутать великую тайну седой древности. Обстоятельными, раздумчивыми были и напутственные беседы. И, как казалось Богусловскому, вовсе лишними, ибо все они заканчивались примерно одной и той же фразой:
– Опыта пограничного вам не занимать, на месте сориентируетесь и станете действовать, сообразуясь с обстановкой…
Но как бы ни волокитилось время, в урочный час все было погружено в вагоны, прицепленные к попутному составу, паровоз пронзительно визгнул, прошипел змеино паром, натужно лязгая, пробуксовал раз-другой, затем захлебывающийся лязг прокатился от вагона к вагону, и поезд тронулся.
– Можно и отдых устроить себе, – вроде бы не командуя, а лишь советуя, проговорил комиссар Владимир Васильевич Оккер. – Мы заслужили отдых…
Предупреждая возможное возражение командира, снял фуражку, выгоревшую, с потрескавшимся козырьком, бросил ее на нары и добавил утвердительно:
– Да, заслужили…
Богусловский собирался сразу же, как тронется поезд, провести совещание, а предложение Оккера нарушило его планы. Задело это командирское самолюбие. Но сдержался Богусловский и, видя, как поспешно принялись вслед за Оккером красноармейцы и краскомы распоясываться да снимать фуражки, бросая их на облюбованные места, тоже снял фуражку.
Увы, смежил веки Богусловский лишь под самое утро. Вначале думал об Оккере, который безошибочно уловил настроение всех и преподнес ему, командиру, приличный урок. Нет, не принимал душой поступка Оккера Богусловский, но в то же время не мог не согласиться с разумностью его совета. Приказа, по сути…
С Оккером его познакомили только накануне отъезда. Представили коротко:
– Командир. – Кивок в его, Богусловского, сторону.
– Комиссар. – Кивок в сторону Оккера.
Оккер был в красноармейской форме, изрядно поношенной и основательно выгоревшей, но затрапезно не выглядел: форма сидела на нем ловко.
Богусловский почувствовал сразу волевую силу в этом человеке.
Комиссар подал руку. Жесткую.
– Потомственный рабочий. С Красной Пресни.
– Пограничник. Тоже потомственный.
– Вот и добре. Думаю, сработаетесь, – удовлетворенно констатировал познакомивший их начальник. – Должны. Точнее, обязаны.
«Если самовольничать и дальше станет, – думал теперь под стук колес Богусловский, – не сработаемся. Оттеснить себя не дам…»
Он долго обдумывал, как ему вести себя с комиссаром, чтобы и авторитета его не рушить, но и свой блюсти безущербно, но постепенно мысли его переключились на более важное: он стал систематизировать все напутствия, но больше всего думал о том, с чего начинать в Семиречье и каким маршрутом туда добираться. От железной дороги путь поначалу ясный: Аулие-Ата – Пишпек. А дальше? На Верный через Каскелеи? А может, на Чолпон-Ату, а затем в Кеген, Чунжу, Джаркент? Там казачий пограничный гарнизон. Там наверняка казаки продолжают охранять границу. Но Верный – центр Семиреченской области. В нем – большая крепость. Обосноваться рекомендовали там и уже оттуда посылать на границу уполномоченных. Вроде бы верно все, но от границы Верный далековат. К тому же, как говорили перед отъездом, там кулацко-байские элементы имеют крепкие позиции, пользуясь поддержкой большой части семиреченского казачества.
Вот и выбирай. Вот и прикидывай, как выгодней поступить, где разумная середина?
А поезд на перегонах лязгал надоедливо колесами, на остановках же осмотровые бригады шумной стаей налетали на состав, стучали молоточками по колесам и осям, громко перекликались – все это не давало ни сосредоточиться, ни заснуть.
И тоска не проходила. Притупилась, как хронический недуг, ослабла, но продолжала скрести сердце.
Утро тоже не внесло ясности. Позавтракав всухомятку, расселись чинно по нарам на совещание. Вопрос пока один: маршрут. И сразу началась перепалка. Одни ратовали за степной путь, другие – за горный, мимо Иссык-Куля. Противились из-за воды, корма для коней, возможности обеспечить питанием себя. Помалкивал лишь Оккер, с иронией поглядывая на разгоряченных товарищей. И только когда выговорились все не единожды, поднялся с нар и, встав рядом с Богусловским, который терпеливо слушал споривших и внимательно вглядывался в их лица, заговорил с легкой усмешкой:
– Спора нет, предмет разногласий заслуживает пристального внимания. Пристального, однако же не главного. Считаю, определять путь наш должна политическая обстановка. Да-да, именно – политическая! – жестко закончил он и глянул на Богусловского, чтобы определить его отношение к сказанному.
Богусловский кивнул одобрительно.
«Смышленый. Уверенный. На Костюкова чем-то похож».
А Оккер продолжал:
– Второе направление нашей мысли – охрана границы. Где удобней для этой цели нам обосноваться, где лучшая возможность привлечь добровольцев? Лошадей, уверяю вас, мы сможем прокормить. Себя тоже. Если живы будем.
Примолк вагон. Это тебе не сено с овсом, тут поразмыслить нужно. Крепко поразмыслить. Да и знать побольше того, что они знают о Семиречье.
Поспокойней заговорили, повесомей слова стали. Но мысль одна – окончательно определить маршрут в Пишпеке.
До конечной станции добрались без особых происшествий, если не считать довольно долгой стоянки в Арыси. Их вагоны поставили на запасный путь и, казалось, забыли о них. Но когда Богусловский, сопровождаемый Оккером, который для верности был при сабле, маузере да еще с карабином за спиной, предъявил мандат, а Оккер, словно по дурной привычке, от нечего делать, начал перекидывать, как игрушку, деревянную кобуру маузера из ладони в ладонь, начальник станции тут же распорядился прицепить вагоны к отходящему на Чимкент составу.
– Вот видите, а вы не хотели идти, – упрекнул Богусловского Оккер, когда они, довольные удачной концовкой визита, возвращались к своим вагонам. – Нет, вы явно оторвались от жизни в своем пограничном гарнизоне. Она, Иннокентий Семеонович, ой как круто поменялась.
– Никогда я не соглашусь с вами, – возразил Богусловский. – Если человек остался служить, он должен выполнять свое дело. Революция же не означает хаос.
– Служат, но вредят. Пакостят каждый в меру своих возможностей и способностей.
– Увольнять таких следует! Они же дискредитируют саму суть революционного переворота.
– Спуститесь, Иннокентий Семеонович, на землю грешную с памирских высот.
– Нет-нет, ни понять, ни тем более согласиться не смогу никогда! Сбросив рабство, задохнуться может Россия в неурядицах деловых. Каждый должен делать свое дело и отвечать перед обществом за него полной мерой. А если всякий раз, чтобы решилось дело, маузером пугать – далеко зайдем. Не приемлю этого!
Тем не менее в Чимкенте, где их вновь отцепили и загнали в тупик, Богусловский не стал ждать, пока о них вспомнит само железнодорожное начальство. По полной форме, с шашками и маузерами, нанесли Богусловский с Оккером визит в городской Совет. Итог радостный: овес и сено, хлеб, крупа, консервы выделены обильно, а начальнику станции велено немедленно сформировать, пусть неполный, состав и отправить в Бурное…
Для верности к начальнику станции Оккер сходил сам.
Это тоже возымело действие: вскоре состав из десяти вагонов выкатил из Чимкента и ходко понесся мимо пыльных полустанков сквозь бесконечную пыльную степь.
Метко окрестили эту чрезмерно обласканную солнцем и забытую богом, жаждущую получить хоть глоток воды пустыню: Голодная степь. И не всю ее им удастся пересечь в вагоне, предстоит еще по этому безжизненному горячему однообразию ехать верхом…
Но когда они выгрузились и, уложив в повозки фураж, продукты, оружие с боеприпасами, тронулись на восток, к своему удивлению и огорчению, выяснили, что степь не безжизненна, а обжита, исполосована дорогами, не очень торными, но заметными. А им говорили, что до Аулие-Аты проводника брать не нужно – дорога одна, с пути не сбиться.
Сколько раз Богусловский упрекал себя за то, что поверил этому утверждению, особенно когда подъезжали к очередной развилке и начинали гадать, куда направить коней. Благо что встречались в степи и юрты. Правда, не каждая юрта гостеприимно откидывала полог и зычный голос успокаивал злобных собак, иной раз так никто и не отзывался.
Двигались с горем пополам через пустыню все же в нужном направлении, и, чем ближе подъезжали к Аулие-Ате, тем чаще попадались не только одиночные или парные юрты, но и целые аулы из юрт, а то и из глинобитных плоскокрышных домишек. Встречали тоже по-разному. То барана зарежут и кумысом вволю напоят, а то еще издали спустят свору собак.
К таким юртам не сворачивали, если даже очень нужно было расспросить дорогу.
На исходе степи стали попадаться хохлацкие и староверческие села – Алексеевки, Николаевки, но чаще Подгорновки. Осанистые, с пышными садами, с вольными пашнями. Неприветливые села. Только когда видели всадники красный флаг, обычно на выселках, – подъезжали безбоязненно. Коммунары охотно делились с пограничниками небогатой своей пищей, не жалели сена лошадям и несказанно радовались, когда получали от отряда две-три винтовки и цинк патронов.
Тревожные беседы велись за вечерним чаем. Коммунары рассказывали, что кулачье сбивается в шайки, обзаводится не только винтовками, но и пулеметами. И все она – землица. Пусть не осилю, пусть овсюгом зарастет, но не отдам никому. Мое есть мое.
– Не взять добром у них, что нахапали, у нас же нахапали, – с сожалением говорил кто-либо из коммунаров, и все соглашались с ним.
В Аулие-Ате Богусловского несколько успокоили, заверив, что имеют достоверные данные: крепость в Верном у красных казаков. Но уже через несколько дней, когда они добрались до Пишпека, там узнали совершенно противоположное: крепость поднялась против большевиков. Какие дела в пограничных гарнизонах, никто толком ничего не знал. Богусловский собрал совет.
На этот раз никто уже не говорил об овсе и сене. Путь определяли взвешенно. Приняли горный вариант – тропами Пржевальского. Главный фактор таков: бедные чабаны дружелюбней домовитых хохлов-переселенцев и зажиточного казачества, к тому же киргизы менее вооружены.
Пару дней на сборы. Брички заменены вьючными лошадьми, строевые кони перекованы, потники старательно почищены, а к седлам прикреплены накрупные ремни (чтобы на спусках не съезжало седло на холку и не наминало ее) из сыромятной кожи, основательно пропитанной дегтем. Сена с собой не стали брать, ибо все предгорье уже было в густом разнотравье, среди которого рваными островами алели маки. Да и проводник, взявшийся показать дорогу до Иссык-Куля, утверждал, что травы по дороге будет вволю.
Первые километры среди изумруда трав и пламени маков радовали путников, но вскоре холмистое однообразие начало угнетать, и глаз невольно тянулся вдаль, к нахлобученным на вершины снежным папахам. Но пламенные маковые острова назойливо лезли в глаза, никак от них не отделаешься.
– Смотришь на маки, и оторопь берет, – словно серчая на кого-то, говорил Оккер. – Оттого, думаю, столько легенд о маке… Своя у каждого народа.
– Только суть у них у всех одна, – поддержал разговор Богусловский. – Капли крови борцов со злыми силами, с захватчиками, с притеснителями, борцов не за свое счастье, а за счастье всех.
– Логично бы тогда святыми почитать эти цветы, – усмехнулся Оккер. – Так нет, рвут их люди охотней других, топчут без всякой жалости эти огненные капли крови великих храбрецов. Парадокс…
– Не вижу несоответствия со здравым смыслом, – возразил Богусловский. – Жить лишь памятью, не означает ли это петь только панихиды? Пусть в памяти останется святость, жизнь же пусть живет. Полно живет, во весь размах. По мне, так каждое поколение просто обязано оставлять о себе легенды.
– Мы-то оставим, спору нет. Вволю их наберется. Добрых и недобрых.
– Поживем – увидим, – неопределенно ответил Богусловский и пришпорил коня. Не хотелось ему продолжать разговор, который вдруг крутнул в иную сторону.
Спустились в ложбину, будто грязный хребет какого-то чудища выдавился из земляной глубины, растолкав и зелень травы, и маки, но обезножел и теперь набирается в спокойной неге силы, чтобы еще разок напрячься и распрямиться, подняться в полный рост… И не замечало чудище, что бока слезятся от солнечной горячей ласки.
– Сказка! – восхищенно воскликнул Оккер. – Истинно сказка!
– Нет, – возразил Богусловский. – Жизнь реальная. Частенько и люди так: пыжатся, а бока у них тают.
Удивленно посмотрел на Богусловского Оккер. Он не понял своего командира, ибо не знал его мыслей, его ассоциаций.
Нет, не складывался у них разговор. Что-то мешало им раскрыться полностью, а ведь они понимали, что долог их путь стремя в стремя. Да и сторожиться друг друга вроде бы причин нет. Оккера Богусловский выделил сразу, почувствовал он и ответную симпатию. И надо же – стоило лишь перейти на разговор, не касающийся службы, как тут же он стопорился и каждый из них чувствовал сдержанность собеседника. Недоумевая по поводу этого, они тем не менее ничего не предпринимали, чтобы откровенно объясниться.
Тропа все теснее, все круче подъемы и спуски, а местами скалы подступают вплотную, и тогда кажется, что воздух, привыкший к полной тишине, дрожит испуганно от цокота подков, да и скалы пугливо отшвыривают чуждые им звуки, и они мечутся по теснине неприкаянно, заполняя собою все, что можно заполнить.
В таких местах всадники замолкали, лошади возбужденно прядали ушами.
После одного такого, очень глубокого и очень длинного расщелка, по дну которого журчала торопливая речушка, перед утомленными путниками вдруг распахнулся неохватный простор нежной голубизны. Будто небо, раздвинув горы, расстелило себя под копыта коней до самого горизонта. Богусловский натянул повод.