bannerbannerbanner
Приказано молчать

Геннадий Ананьев
Приказано молчать

Полная версия

© Ананьев Г.А., 2019

© ООО «Издательство «Вече», 2019

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

Приказано молчать

1

Они боролись долго. Очень долго. И совсем не оттого, что были равными по силе. Наоборот, Константин Гончаров мог одним пальцем швырнуть своего соперника Северина Паничкина на пыльную, пожухлую от безводья и безжалостной жары траву, но не делал этого, давая Северину потешиться. Когда же надоело возиться со старательно сопевшим мешком, обхватил взмокшую холеность обручно и положил, словно дитятю, на спину.

– Вот и ладно будет, – улыбаясь подытожил борьбу Константин и непроизвольно поежился от ненавистной вспышки в глазах Северина. Словно ожегся о пылающие угли.

«Ишь ты. Не любо, стало быть», – всего-то и подумал Константин. Улыбку, однако, погасил.

Пустяшная мысль. Верхоглядная. Прикинуть бы, что за вдруг вспыхнувшей злобностью скрывается, ладней было бы. Только не умел Константин Гончаров относиться к людям с подозрительностью. Рос в честной семье, с честными людьми работал, у кого испокон веку врагов не бывало. Вот и был чист душой, неопаслив, словно голубь непуганый. А поразмысли Константин, отчего так злобно зыркнул Северин (и враз подавил себя, улыбнулся даже, скрыть, стало быть, хотел ненависть свою), да насторожись, другим путем пошла бы его жизнь. Совсем другим…

Только не намотал себе на ус Константин ничего, не упрятал доверчивости своей в себе, так и продолжал дружить с Северином. Открыто. Честно. Да и как не дружить, если койки их рядом, а в столовой за одним столом сидят, хлебушек пополам делят?

Свела их судьба на краешке Каракумов в пограничном учебном дивизионе всего неделю назад. Оба они – рядовые бойцы-кавалеристы пока еще не в зеленых фуражках, а в васнецовских былинных шлемах, окрещенных в Гражданскую войну буденовками, у каждого по карабину, по шашке в отполированных о красноармейские галифе и конские бока до костяной светлости ножнах, из которых не особенно-то разрешают им пока вытаскивать сами клинки, чтоб беды какой ненароком не натворили. Оружие, оно и есть оружие. В руках неумехи не грозное оно, а самому себе опасное. И еще был у них конь. Один на двоих. Караковый ахалтекинец. Не чистых, правда, кровей, но все одно – красавец: тонконог, шея лебедем, упруг в шаге, а под всадником нетерпелив. Кличка Буйный вполне к нему подходила.

Любой бывалый кавалерист пожал бы плечами, увидев их вдвоем у одного коня. Разные уж слишком они, эти молодые пограничники. Константин – приземистый, вроде бы и в плечах не косая сажень, а силы недюжинной. Хлебнул лиха в многодетной семье без отца-кормильца, всякого хлебопашеского труда полной мерой отмерила ему жизнь, а несколько лет перед призывом молотобоил в колхозной кузне, оттого и руки железно-хваткие. Северин же, наоборот, – высок и дороден, но что тебе вожжа сыромятная, размокшая под дождем. Никак, выходило, для одного коня не подходящие они, но коль скоро командир взвода так определил, рассуждать не должно. Это на вечеринке, семечки лузгая, правоту свою доказывать сподручно, а здесь – армия. Пограничные войска здесь, железная, стало быть, здесь дисциплина. Слово командира – закон. Ему, командиру, видней, у него, должно быть, свой по этому вопросу резон имеется: потянет, мол, деревенский городского на постромках.

Так оно и выходить стало. Не то, чтобы взводный, отделенный даже не подходил к ним, когда седлали коней, либо обихаживали их – все знал, все умел Константин Гончаров, всему обучал своего напарника, полного неумеху. Терпелив был Константин, хотя и удивлялся, как можно не знать пустяшные вещи. Но ни разу не подумал, что человек может быть артистом: знать и уметь, но ловко скрывать знания и умение. Для чего? Возможно, чтобы привязать к себе сослуживца, не зря же говорят: не та мать, которая родила ребенка, а та, которая выкормила и воспитала. А Северину Паничкину очень нужно было иметь возможно больше товарищей, а уж куда верней товарищ, если он станет считать себя учителем твоим.

Туповато «обретал навык» Паничкин, понукая тем самым Константина учить, но день за днем все же поддавался его настойчивости, чем постепенно вызывал у Гончарова чувство удовлетворенности и даже гордости. А тут еще отделенный похвалил раз да другой, взводный на политчасе отметил, вот и вовсе доволен молодой боец: учит еще старательней своего напарника.

Вот наконец первая езда в манеже. Стоит строй, ожидая команды, для многих волнительной. Даже у Константина не совсем обычное состояние, праздничность на душе. Хотя что ему конь? Он и в седле, и без седла столько на лошадях прорысил, да проскакал по пыльной сельской улице, по проселкам, по полям, а смотри ты – не спокоен. Торжественность момента сказывается: не лошадь держит он за уздечку, а коня боевого за повод у трензелей. Может, на этом вот коне ему придется в атаку на басмачей пластать. Хоть и поубавилось их, басмачей безжалостных, как взводный сказывал, но нет-нет да и вылезают гюрзой смертоносной из-за кордона.

– Сади-и-и-ись!

Мячиком упругим взлетел в седло Гончаров, и в тот самый момент, когда подался он чуть-чуть вперед, чтобы, как отделенный учил, похлопать дружелюбно коня по шее, Буйный вскинулся на свечку. Вот так, сразу, конь экзаменовал нового своего хозяина. Только не сробел Гончаров, не растерялся: жестко передернул повод, вдавил шпоры в бока, а сам спокойно, даже ласково предупредил.

– Побалуй мне еще…

Потанцевал пружинно Буйный на месте, мотнул головой, вырывая повод, и тут же угомонился: почувствовал сильного и волевого всадника, принял его и подчинился ему. И к самому нужному моменту, ибо потянулись справа по одному молодые кавалеристы за отделенным, а кто со своим конем не успел поладить, нервничал и краснел под звонкий хохот вторых номеров, вольно стоявших у входа в манеж.

Многие из сменщиков к коням даже не подходили всю жизнь, у них еще смешней все будет получаться, юзом все пойдет на первых порах, но это через полчаса произойдет, не раньше, а теперь воля раз есть, почему не позубоскалить? Нет, не уйти никуда от натуры человеческой: медом не корми, только дай над другим потешиться.

Заняли с горем пополам аники-воины свои расчетные места, и выровнялось движение, зашагали кони по привычному им кругу, и так все ладно бы и шло, все спокойно, если бы не крикнул отделенный зычно:

– Брось стремя! Манежной рысью ма-а-рш!

Тут уж раздолье пришло его командирскому голосу: то спину велит бойцу не горбить, то локти не раскрыливать, то шенкеля к боку лошадиному плотней прижимать. Только прижимай не прижимай – толку чуть, если седло словно маслом смазано, и катает по нему то вкось, то вкривь. Самый раз в гриву бы вцепиться, но попробуй только протянуть к гриве руку, тут же придира-отделенный устыдит – зорок несносно, не в меру зорок. Случись подобное вне армии, проучили бы его за безжалостность.

Только Константину Гончарову, да еще трем-четырем деревенским парням беззаботно, не по их честь все окрики, для них без стремени даже привычней. Когда мальчишки в ночное на оседланных лошадях выезжали? Или на пруд помыть уставшую на пахоте или жатве лошадь?

Совсем нетрудно проходило для Гончарова время, но добрая половина новобранцев выдохлась уже. И хотя покрикивал строго отделенный, все же многие цеплялись за конские гривы и молотили седла задами любо-дорого. Как только спины конские выдерживали?

– Шагом, – сжалившись в конце концов, скомандовал отделенный. – Разобрать поводья. Спину держать! Локти! Локти – не крылья!

А вторые номера давно уже не зубоскалят. Не улыбаются даже. Стоят оробело, загодя боясь предстоящего мучения. Мягкотелых неумех среди них было еще больше, чем в первой смене.

– Стой. Слезай. Передать коней.

Все начало повторяться. – и рваный строй, и зубоскальство первых номеров, теперь, на твердой земле, почувствовавших себя королями и моментально забывших свою неуклюжесть. Но случилось вдруг то, над чем в кавалерии никогда не смеются: Буйный, ровно шагавший на своем месте по кругу, ни с того ни с сего скакнул, выгнув спину, скакнул еще раз, еще, и Паничкин шлепнулся на землю. Про поводья, понятное дело, вовсе забыл, словно не твердили ему о них множество раз, а Буйному только того и надо – гордо вскинув голову, порысил вольно из манежа, не принимая во внимание толпившихся у выхода новобранцев. Разбегутся, считал, как, видимо, случалось прежде не единожды.

– Лови коня! – зло рявкнул отделенный Паничкину, а сам так и остался стоять в центре манежа, хотя вполне мог, без особых усилий, поймать за повод Буйного.

– Лови коня! Живо!

Сердитые те окрики и, главное, бездействие командира осудило все отделение. Даже вслух. В личное время. В курилке. И не вдруг поняли молодые конники мотивы поступка отделенного. Не день спустя, не месяц даже. А подумать бы сразу, куда убежит конь? На конюшню. Не дальше. Только и ущербу, что повод порвать может, если копытом зацепит. Важно другое: всадник должен сам быть полновластным хозяином коня, себе его подчинить, а не дядиными руками удерживать его в повиновении. Выбил конь тебя из седла, сам лови его, сам вновь садись. Не осилишь, не быть тебе кавалеристом. Никогда. А окрик строгий? Он тоже очень нужен. Он взметнет волей-неволей, а если не взметнет, худо дело, стало быть. На помощь, значит, спеши командир.

Вот чего ради и рявкал отделенный. Не по злобе, а для добра.

Вскочил Паничкин, отряхивается от пыли и песка, но спохватился и побежал за Буйным, крича ему: «Стой! Стой, поганец! Ну, стой же», – только конь и ухом не ведет, гордо рысит к воротам. Вольный он сейчас и за вольность свою готов постоять и копытами, и зубами. Кто осмелится догнать его сейчас?!

И верно, попятились от ворот новобранцы, расширяя коридор для коня, и только один из них, Константин Гончаров, встал столбом в самом центре ворот и впился немигающим взглядом в конскую морду, словно хотел загипнотизировать строптивца, а может, понять его намерение, чтобы опередить.

 

Конь и человек – поединок силы и разума. Прибавил рыси Буйный, Константин же стоит вкопанно, ноги только пошире расставил и спружинил их, согнув чуток в коленях. Сейчас налетит конь на человека мощностью своей, смелой наглостью, словно и в самом деле понимал он свое в данный момент превосходство. Вот он уже вскинулся на свечку, взметнув ноги. Еще миг – и полетит сбитый копытами человек на песок. Замерли все бездыханно, но через миг вздохнули облегченно, единой грудью, загомонили радостно, пока еще не совсем понимая свершившееся чудо.

А чуда никакого не было, просто отпрянул в сторону Константин, подпрыгнул, ухватив Буйного за повод, огрел другой рукой по морде со всей силы, отчего Буйный даже взвизгнул, и уже сидит в седле, мягко уперев в конские бока шпоры и крепко удерживая повод.

– Побалуй мне!

Не таких вольнолюбцев усмирял он на кузнице, не нутреца конюшенного, а едва познавших седло жеребцов косячных неволил стоять смирно, прижигая копыта их горячей подковой. Въехал в строй на положенное Буйному место и позвал Паничкина:

– Иди садись. – Передавая повод, посоветовал: – Ногами плотней обхватись. Вот так. Удила на губе чувствуй поводом. Если взбрыкивать начнет, шпорь, сам за холку хватайся.

Противоуставный для кавалериста совет, кавалерия – не деревня, но смолчал командир отделения, покоренный смелостью, ловкостью и силой Гончарова. Простил ему и самовольство, хотя по всем уставам командовать в отделении положено только ему одному. Но что делать, если все так получилось: не по-уставному, но очень уж ладно?

Вечером дивизион жужжал. И не столько при обсуждении случившегося смаковали настырность и силу Гончарова, сколько перемывали косточки отделенному: бездушен, что бы стоило ему за повод схватить беглеца, так нет, пусть боец под копыта бросается. И только когда подходили к табунку какому командир, младший ли или краском, умолкали новобранцы. Робели. Ибо одно успели им внушить твердо, что авторитет командира непререкаем, а действия его и приказы не обсуждаются.

Только как помалкивать, если совсем не по-людски все? Вот и выпускали пар в негромких, но пылких словесах.

А главные виновники дивизионной неспокойности, уединившись (надоели сочувствия и похвалы) курили, помалкивая. Одну козью ножку за другой. И Константина, да и Северина тоже, подмывало пооткровенничать, рассказать о себе самое-самое, потолковать о смысле жизни, в своем понимании, конечно, но ни тот ни другой не решались начать исповедь. Гончаров оттого, что прежде пытался рассказать о своей семье Северину, но того, видно было, это совершенно не заинтересовало. И о себе Северин ничего не рассказывал. Вот и опасался Константин, что откровения его вновь натолкнутся на невнимательность и даже безразличие, а слова его окажутся в глухой пустоте. У Северина же – иное на уме и в сердце: ему совсем не хотелось в этот тихий уютный вечер фальшивить, но говорить правду он просто не мог, вот и помалкивал. И все же в конце концов он рассказал в тот вечер то, что позволительно ему было не таить. Константин подтолкнул его к этому.

– Гляжу на тебя, – после очередной затяжки начал Гончаров, – будто не обижен природой, а гляди ж ты, мешок, как отец мой покойный, говаривал, с половой. Тесто дрожжевое, а не мужик. Иль дров колоть даже не приходилось? И косы небось не держал?

– Нет, конечно. Один я у родителей. Отец – ответственный торговый работник, мать – домохозяйка. В постель мне завтрак подавался. Мать репетиторов мне подыскала, только отец воспротивился. А кто, говорит, страну охранять станет, если все в институты пойдут? Институт, говорит, никуда не сбежит, успеется туда и после армии. Мать – в слезы, только отец твердо на своем настоял. Сам и в военкомат пошел. Вот по его просьбе направили меня в пограничные войска. Потому, как объяснил отец, выбор он сделал, что служба на границе – не блины у тещи в гостях.

– Толковый у тебя батяня. Верный.

Знать бы Константину Гончарову правду, не эти слова вырвались бы у него. А правда была в том, что не по своей воле хлопотал Паничкин-старший за сына, чтобы попал он именно в пограничные войска. А уж если совсем честно говорить, делал он это вопреки своему убеждению и с большим нежеланием, с великой тревогой за будущее своего сына.

Отец Северина, царский чиновник высокого ранга, сразу же после революции встал в ряды ее врагов. И тому, как думалось Паничкину-старшему, имелись веские причины. Местная власть уважала его не столько за ум и чиновничью хватку, сколько за то, что знал он все среднеазиатские языки и подчеркнуто чтил все местные обычаи, освященные Кораном и шариатом. Ему даже предлагали принять мусульманство, обещая устроить по такому случаю байрам с байгой и копкаром. Он не согласился, но и не отказался, чтобы не потерять уважение. Ну а если власть чтит, рядовые чиновники, само собой понятно, заискивают. Вот это-то и не хотелось терять отцу Северина, вот и поддерживал тот все контрреволюционное, пока не понял к чему это приведет.

Переметнулся тогда на сторону большевиков, а вскоре и в гору пошел. Добрую службу вновь сослужило знание местных языков и местных обычаев. Жилось ему не хуже, чем до революции, и в планы его не входило вредить строю, где он нашел себе теплое местечко, но к нему пришли. Посланцы тех, кто не понял, что плетью обуха не перешибешь, кто бежал за границу, надеясь на чудо, и не просто ждал чуда, но еще по силе возможности старался его приблизить.

Ему сказали:

– Отправь сына в кокаскеры.

– Это – нереально. Он готовится в институт, а студентов в армию не берут.

– Кара Аллаха не имеет предела. Смерть – не самая страшная из них…

Так и оказался Северин Паничкин в пограничном учебном дивизионе, а отец его, отправив сына в военкомат вместо института, обрел еще больший авторитет лояльного к советской власти служащего.

Вот с кем сидел Гончаров, вот о ком думал, чтобы стал тот толковым кавалеристом, чтобы бойцом стал.

– Знаешь, с чего начнем? С гирьки. Двухпудовку выжимать. Через неделю не узнаешь себя.

– И еще бороться давай.

– Дело мыслишь.

Сразу и началась их первая схватка, после которой одарил Паничкин Константина ненавистным зырком.

На беду себе не насторожился Константин Гончаров, на великую беду. С большой настойчивостью заставлял до изнеможения «кидать» гирю и обязательно, иной раз даже дважды в день, боролся с Северином, чувствуя с удовлетворением, как наливается его изнеженное тело силой, а борьба становится долгой не только оттого, что Константин играл в поддавки. Серьезными уже становились схватки.

А вот Буйный нисколько не менялся по отношению к нелюбимому всаднику: чуть зазевается Паничкин, тут же вопьется зубами в плечо. А то за ногу схватит. Это когда в седле Паничкин. Стоит только немного ослабнуть поводу, вмиг резкий поворот головы и – удар зубами в голень. Гончаров, с разрешения взводного, сам занимался с Северином в манеже в личное время, вместе они «воспитывали» Буйного кнутом, как говорится, и пряником, но все их усилия – как об стенку горохом. Недели не проходило без происшествия: либо куснет Буйный Северина, либо сбросит.

И вспомнить бы Константину по-житейски мудрые наставления учителя своего, кузнеца сельского, прозванного с молодых еще лет Остроумом. Поусох он, могучий прежде, у горна, выгорели от жара угольного пшеничные кудри до полной белизны, задубели пальцы и руки, заморщинилось лицо, а вот взор его еще светлей стал, еще проницательней и умней. Оценки происходящего тоже стали примечательней. Привел как-то трудяга мужик, едва от раскулачивания спасшийся, лошадку свою подковать, да так она послушна и доверчива, даже завидки берут. А когда увел тот, щедро расплатившись, дед кузнец и говорит:

– Заметил, как люб хозяин коню? Душой, значит, чист. От честного лошадь и кнут без обиды примет. Лошадь, она лучше дитяти малого человека насквозь видит. К двоедушцу ни за что не прильнет, хоть овсом отборным корми, хоть хлеба ситного не жалей.

Нет, не вспомнил о том Константин. Сколько хлеба скормили они с Северином Буйному, сколько пряников и сахару перетаскали, сколько бичом потчевали, чтобы подчинить строптивого коня, и, вполне возможно, переупрямили бы его, подмяли бы в конце концов, пусть не привязался бы он к нелюбимому всаднику, но терпеть бы терпел, только времени для этого не оказалось. На одном из очередных занятий, уже рубили они лозу, метнулся Буйный в сторону пред первой лозой, и Северин, пролетев по инерции несколько метров, распластался на песке. Обошлось бы, может, и на сей раз только испугом, но боднул бедолага стойку с лозой по пути головой, а эфес шашки ребра ему посчитал. Подбежали к потерявшему сознание Паничкину командиры, ощупывают и бога благодарят, что не вонзился клинок в грудь. А мог бы вполне. Теперь же все не смертельно: ребра срастутся, шишка на лбу опадет, полежит боец какое-то время в лазарете и вернется в строй. Догонять, конечно, трудно будет своих сверстников, но ничего не поделаешь, для хозяйственного подразделения вполне будет подготовлен.

Только не так все получилось. Недели не пролежал в лазарете Паничкин, как пришла за ним санитарная машина и забрала в госпиталь. В Ашхабад увезли его.

Вот так судьба развела напарников. Увы, не надолго…

Гончаров учился ловко рубить лозу, метко стрелять, распознавать следы, видеть все, самому оставаясь невидимым. Он учился целые сутки не спать и обходиться одной фляжкой воды, хотя жара такая, что все живое либо зарывается в песок, либо укрывается в тени – он познавал ратный труд, который нисколько не легче хлебопашеского, только во сто крат опасней, ибо теперь его задача не просто вырастить посеянное зерно, а выдюжить в единоборстве с нарушителями границы, которые далеко не тюфяки и не лыком шиты. Ну а если бой случится, что тоже не исключено, его задача уцелеть, одолев врага, а это не головки подсолнухам обрубать да на телегу укладывать.

Хоть и не очень-то по сердцу пахарю ратное дело, но старался боец Константин Гончаров захомутать, как он говорил, свою новую профессию, и когда подоспела пора подводить итоги учебного курса, командиры единогласно решили, что добрый из него получится пограничник и что вполне подходящая он кандидатура в младшие командиры.

С радостью воспринял это решение Гончаров, хотя и добавлялся ему в связи с эти целый год службы, но не было тогда моды у красноармейцев считать компоты, вырезать на столбах пограничных вышек, сколько осталось дней до дембеля. Готовы они были служить и три, и четыре года, лишь бы оградить страну свою от вороньих стай, которые еще исчислялись сотнями и даже тысячами.

Все для Горчакова началось снова. Только по более высокому счету. Тот же чай, только в прикуску и в накладку. До семи потов. Зато, когда оканчивал Гончаров школу младших командиров, рубил шашкой так же ловко левой рукой, как и правой, стрелял навскидку и с седла, и перекинувшись с него под живот коню, следы читал не как читают первоклассники букварь, а как восьмиклассник, в песках же вел себя так, будто родился в них и вырос.

Место ему определили горячее – застава Мазарная. На оперативном она направлении, на Ашхабадском. Предупредили: приобретенное в школе умение очень там пригодится.

Ну что же, Мазарная, значит – Мазарная. Не гадал, какая она, да как на ней служиться станет, не новобранец, кому объясняли, что едет он в неведомые края, в неведомый город. Не защемило сердце пред неизвестностью. Получил положенное имущество с вооружением и – в путь. Вместе со своими друзьями-товарищами, кому тоже выпали заставы Ашхабадского направления.

Одно он сделал неположенное: добрую половину сахара из сухого пайка, выданного на дорогу, скормил Буйному на прощание. Только можно ли за это осуждать? С другом он расставался. Навсегда.

Не три месяца, как везли их, новобранцев в теплушках на учебный пункт, а всего-ничего в пути, и вот уже – Ашхабад. Но и тут их не стали задерживать, с первой же оказией разослали по своим заставам.

С Паничкиным Гончаров не встретился, хотя тот служил в Ашхабаде. При штабе. Писарем. Хлопотами отца, а не по случаю хорошего почерка, грамотности и аккуратности. Пока еще сын сращивал ребра и приводил в порядок мозги после сотрясения, отец раздумывал, как поступить, чтобы и овцы остались целы, и волки сыты, и надумал: в штабе оставить. Информация из первых рук, а что еще нужно там, за кордоном?

Удачным оказался выбор. Возблагодарили Аллаха недобитые курбаши, а местом встречи с Северином определили отцовский дом. Отец, таким образом, оставался пристегнутым, оставаясь в то же время в неведении, какие задания получает сын и что тот передает связному. О чем сын соблаговолит рассказать отцу, тем он оставался доволен. И не переставал отец благодарить Всевышнего, ибо считал, что три года пролетят быстро, уедет после этого Северин в институт, в Москву или Ленинград, забудет все и станет жить честно, как все порядочные люди, а там, бог даст, с его, отцовской помощью, пробьется в номенклатурный клан.

 

Не ведал Паничкин-старший, какая судьба уготована сыну – Северина уже предупредили, чтобы через два-три месяца перевелся бы он на заставу. Лучше всего на Мазарную. Если же не удастся на нее, то на любую, какие стоят пред Ашхабадом. Для чего это нужно, Северину пока не объяснили.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru