bannerbannerbanner
Двадцатый век Натальи Храмцовой

Геннадий Алесандрович Дёмочкин
Двадцатый век Натальи Храмцовой

Полная версия

Акчурины, известный в Симбирской губ. род потомственных купцов, предпринимателей, многие из представителей которого занимались просветительской и благотворительной деятельностью. Начало роду положил государственный крестьянин с. Алексеевки Старо-Тимошкинского приказа Абдулла Акчурин, занимавшийся скупкой шерсти у местных жителей и её перепродажей. Его сыновья Курамша, Яхья, Сулейман и Ильяс получили право на торговлю по всей России и вышли в симбирское мещанство, оставив в истории края заметный след.

Так Курамша Акчурин построил в Симбирске на ул. Лосевой (ныне Федерации) молитвенный дом (1853), позднее (1865) переделанный Тимербулатом Акчуриным в мечеть. Его брат Сулейман, купец 1-й гильдии, в 1849 основал суконную мануфактуру в удельной деревне Старое Тимошкино, где он сам жил. К середине 19 в. Ст. Тимошкино превратилось в крупный шерстомоечный центр губернии, мануфактура была по уровню технического оснащения и технологии производства передовым предприятием того времени. В Симбирске у Сулеймана Акчурина был дом на Московской ул., купленный им у тайного советника Скребицкого (ныне в доме размещается дирекция историко-мемориального заповедника «Родина В.И. Ленина».

Сын Сулеймана Хасан возглавлял торговый дом «Вдова Акчурина с сыновьями», арендовал суконные фабрики в Тереньге и Трубетчине, у него была лавка в Ниж. Новгороде, дом в Казани, свыше тысячи десятин земли в Карсунском уезде (…)

В третьем поколении Акчуриных наиболее известен сын Курамши Тимербулат и внук Хасан (…) Тимербулат был избран почётным гражданином Симбирска, удостоен золотой правительственной медали с надписью «За усердие» (…) Хасан Тимербулатович, являясь членом основанных отцом товариществ, был известным меценатом, большим любителем старины, коллекционером. В Гурьевке он основал уникальный исторический музей (древние монеты многих стран мира, холодное и огнестрельное оружие, старинные рукописи, предметы быта и т.д.). В его богатой библиотеке были собраны книги и периодические издания на татарском, русском, западноевропейских и восточных языках (…)

Известен в губернии был Ибрагим Курамшевич Акчурин (род. 1859), который открыл в Симбирске первую светскую школу для татарских девушек, избирался гласным членом городской думы. Широко образованным человеком стал Юсуф Сулейманович Акчурин (1872-1935), профессор истории, видный политический деятель.

(…) Из современников приобрёл известность один из потомков рода Акчуриных московский кардиохирург Ренат Акчурин.

Н.И. Таиров, Р.К. Садыкова, А.И. Ибрагимов.

Ульяновская-Симбирская энциклопедия, том I, 2000 г.

– В нашей квартире – длинный коридор, в конце его два чулана. Квартиру занимают две семьи. Нас четверо и в другой семье трое: мама, папа и мальчик. (С мальчишкой мы дерёмся, он старше и меня лупит). Потом эта семья куда-то уезжает.

А дальше эта коммуналка начинает наполняться совершенно по русской сказке «Теремок». Во-первых, один из чуланов превращается в комнату. И там живёт моя воспитатель Елизавета Яковлевна Яковлева. Кто дальше получают у нас жильё? Работники НКВД, их было трое, получили по комнате. И деревня, которая бежала от «года великого перелома».

Результаты, которые мы почувствовали сразу: перестала действовать уборная и не работает ванна. Потому что спускали туда всё подряд. (Да, у нас была ванна, и в баню я пошла с мамой, когда мне было лет десять).

На кухне было семь хозяек. Скандалов не было, было спокойно. Но когда говорят, что коммуналки жили как одна семья – это враньё.

Приток деревенских был такой явный, что даже в школе от девочки из семьи военного я слышала по отношению к другим: «Деревенщина!» (Даже детская аудитория это чувствовала).

Горожане жили тихо (обыватели они и есть обыватели): кто играл в преферанс, кто в шахматы. Все читали.

23 декабря 1997 года. Наталья Сергеевна – А.С. Бутурлину в Москву.

(…) Солженицына читала долго, с огромным интересом, но и злилась на него. Верующий человек, но милосердия – никакого, главное – его труды, ради того, чтобы их сохранить, рисковал жизнью и свободой таких людей, как Л.К. Чуковская… Любит Достоевского, а ведь тот риск, которому подвергал людей ради идеи не та ли самая «слеза ребёнка», которую нельзя пролить даже во имя счастья человечества! И ему никого не жалко, даже своих мальчиков. Прямо как ненавидимые им большевики.

Но люди шли за ним и рисковали – он был первым, кто заговорил так об их муках и муках миллионов своих сограждан.

(…) История русско-польской графини удивительна, спасение – чудесно. Господи, сколько же мы зла причинили не только своему, но множеству народов и ещё считаем, что нас кто-то должен любить. И ещё удивляемся: за что это Бог нас так наказывает? Нет в народе покаяния – правильнее, наверное, раскаяния, – наготове всегда оправдание: это не мы храмы рушили, кладбища разоряли, начальники были. И что иконы на растопку шли, не виноваты, в избах всё равно вешать не велели. И мужички, устав от грабежей барских усадеб, равнодушно поглядывали на поругание и Бога, да и своего брата-мужика.

И самое главное – ведь хотят назад, к равенству в нищете…

Я с этими «гражданскими мотивами» никогда не кончу. Злая иногда бываю, зря, конечно. Недавно была у меня старая знакомая, знала её прелестной девчушкой, жила в соседнем доме. Теперь Таня молодая, умная, весёлая жена талантливого математика князя А. Хованского, мама двух взрослых дочек и бабушка очаровательных внуков. Живёт то в Москве, то в Торонто, в Ульяновск приехала к маме. Среди оживлённого разговора обо всём – от внуков до М. Цветаевой – вдруг проникновенно сказала: «Как хорошо здесь!» Я: «Где? У мамы? У меня?» Таня, тихо: «В России».

Может быть, правда, что «большое видится на расстоянии»?

Спасибо, что вспоминали обо мне, слушая Б.Ш. Окуджаву. Он удивительно мой человек – поэт-бард-писатель. После его смерти я ясно поняла и почувствовала, что живу «чужой век». Ведь я много не понимаю, когда смотрю в «ящик» или слушаю радио. Самое главное – и понимать не хочется (…)

После «Телёнка» и «Записок об А. Ахматовой» (III том) переключилась на лёгкое чтение. «Королеву Марго» читаю с тем же увлечением, как 55 лет назад – под партой, на уроке химии.

(…) Конечно, друзья – это заслон от всяческой современной мерзости, и вы правы – новых уже не «завести». Старые уходят навсегда. Я когда-то радовалась, что вокруг было много близких людей лет на 20 моложе меня. Увы, большинство – изменились: идёт борьба за выживание, «лозунг» «возьмёмся за руки, друзья» – еле дышит. Хватило бы сил на обустройство собственного семейства. Я их не виню. Жалко просто. И вкусы, увы, меняются, и всё в худшую сторону.

Считаю, что сейчас волю к жизни, радость и утешение может дать только настоящее и вечное – нет Пушкина, нет Бенуа, Ахматовой, нет Ф.Г. Раневской и З.Е. Гердта, нет Окуджавы; живы Д.С. Лихачёв, А.И. Солженицын. И даже если они уйдут раньше или позже (умер же И. Бродский в свои чуть за 50!) – они будут с нами. Никто и ничто не отнимут, их нельзя купить, как газету или журнал!

Сейчас идёт цикл о Нобелевских лауреатах, жалею, что пропустила начало, а вот о Шолохове, Солженицыне и Бродском были очень хорошие. (Об Александре Исаевиче повторяли Радзинского).

Читаю подаренную книгу воспоминаний М. Козакова – правдиво, многое, в общем, интересно, но это такой антипод «Дневнику» Нагибина – с его безудержной злостью, беспощадностью (и к себе – в первую очередь!) и какой-то расхристанностью внутренней. Мне гораздо ближе Козаков. А талантливее Нагибин…

Ильенкова я тоже не читала, но рассказ о козе, которую собственноручно, палачески убивал «защитник русской природы» Леонов потряс. Теперь точно знаю, что ни одной его книги в руки не возьму – побрезгую. Дома, слава Богу, его произведений нет. А вот Ф. Панфёров, избивший солдата, не удивил. Он же как чукча из анекдота – «писатель, а не читатель». Его же читать невозможно, я литфак провинциальный, правда, но в лихие годы кончала, когда Панфёрова «велели» изучать. Три раза за «Бруски» принималась, но дальше 17-й стр. (там штамп библиотечный был) – не смогла. Он – тварь и хам, из тех самых, что «из грязи в князи».

А у меня сейчас хорошее и немного грустное настроение: приезжал из Москвы мой бывший ученик, очень не типичный для своего поколения 30-40-летних – увлечён хорошей бардовской песней, приходит ко мне на всю ночь с гитарой и поёт до «первых трамваев». Познакомила с Андреем моих приятельниц – Ляле за 60, Гале к 50-ти. И они его полюбили и слушали тоже до утра.

И ещё бывший ученик смутил и порадовал меня подарком, авансом к грядущему 70-летию: подарил магнитофон и 3 плёнки записей Окуджавы. Мне было неловко принимать такой дорогой подарок: после такого обычно женщине делали предложение, называемое в старину «гнусным», или вынуждали работать в «органах» либо в иностранной разведке. Нет, не предложил (…)

– Ссыльных было много. Причём, часто ссылали не в Ульяновск, а куда подальше. Помню, к нам приезжала из Мелекесса папина приятельница Татьяна Шмидт, которая была в какой-то партийной организации на льнокомбинате. И она папе в ухо шептала: «У нас сосланных полно…»

Говорят, что сюда был сослан наш преподаватель языкознания (в пединституте) Бескровный. Как можно преподавателя русского языка выслать за украинский национализм, я не знаю. Говорят, что выслали. Боялся он всего, совершенно смертельно.

Задолго до войны сюда был выслан доктор (сейчас бы его назвали психотерапевт, тогда называли просто гипнотизёр) Могулá (даже фамилию запомнила). Пионервожатая моего братика (который был не всегда дисциплинированным), такая была Дуся Велина, ей надо было делать какую-то полостную операцию. А у Дуси было больное сердце, и к ней пригласили этого самого Могулу. Потом она была у нас дома и рассказывала, как прошла операция (мне было страшно интересно). Когда операция кончилась, она пришла в себя и спросила: «Я лежу в больнице, а когда же мне будут делать операцию? Вы знаете, я сейчас была в таком дивном саду, цвели все фруктовые деревья и был такой запах, что у меня даже голова чуть-чуть кружится. Ну давайте уже, режьте».

 

Он сидел у её постели, держал её за руку и тихонько рассказывал, как она входит в сад, как поют птицы… И рассказывал он ей это всё больше часа. Столько, сколько длилась операция.

Куда делся потом этот Могула, я не знаю.

Папа долго на меня не обращал внимания. Маленькую он меня жалел, если я плакала. Волновался, если я болела. Но я ему совершенно не была интересна. И вот очень хорошо помню… Мне девять лет. У нас топится печка, маленький диван стоит. И отец наизусть с увлечением читает моему брату Вадьке «Песню про купца Калашникова». Я тут верчусь со своими куклами и потом начинаю плакать. Папа взволнованно спрашивает: «Почему ты плачешь?» – «А мне их жалко». – «Кого их?» – «Обоих. Кирибеевича и купца Калашникова».

И вот тогда первый раз появился интерес: то есть это не кукла, а человечек, который может и переживать, и жалеть. Вот с тех пор папа уже довольно осмысленно читал мне стихи. Правда, он не знал детских стихов. Это были Северянин, Бальмонт, Блок. А я ещё достаточно хорошо всё запоминала…

Почему я не люблю шахматы? Потому что это был некий род ревности. Потому что тогда папа не обращал на меня внимания совсем, я ему была не интересна. А когда он читал мне стихи (тоже не обращая на меня внимания), мне было хорошо.

Что в нашей семье было необычного – можно было спрашивать обо всём. И никто бы не одёрнул: тебе это знать не положено. Причём, если мама иногда лукаво уклонялась, то отец чаще всего в доступной форме всё объяснял. (Но если новый мальчик мне, например, понравился, маме это можно рассказывать, а папе нельзя, ему это неинтересно).

Один раз папа меня осудил.

Я училась в пятом классе, подошла к нему и спросила: «Папа, а что такое гамлет?» Папа посмотрел и сказал: «Ты что, дура, не читала?» (Он забыл, что я учусь в пятом классе. Ну как же: «Гамлета» не читать!). Я прочитала «Гамлета» с восторгом, как детектив!

И поскольку можно было спрашивать всё, я однажды спросила: «Папа, а зачем убили царскую семью? Ну царь – он был враг. А вот детей зачем убили?» И папа очень подробно рассказывал, что это был прецедент: если оставить кого-то из семьи (здесь он лукавил, он знал, что были наследники), кто-то мог попробовать возродить трон. Так что и вопросы свои, и ответы многие помню.

Папа был очень несдержан в словах. Потому что, когда он, отсидевши три месяца в тюрьме, пришёл и стал рассказывать, как директора лётной школы, где он когда-то работал, на его глазах тащили избитого и связанного, а его голова билась обо все ступеньки… Или как били отца моей школьной подруги (мы за одной партой с ней сидели, я Ольге так и не рассказала никогда об этом)…

Наверное, при ребёнке не надо было это рассказывать, мне ведь всего десять лет было.

Я очень долго была ребёнком. Мне кажется, что я стала взрослеть тогда, когда в Ульяновске начали сажать. Когда в прихожей у мамы стояли валенки, затянутые верёвкой, шапка папина, а оттуда ещё торчали носки… Я уже понимала, что наступают другие времена.

Перед войной, в конце тридцатых (я была в начальной школе) проводилась перепись населения. И к нам приходили две девочки из педагогического института – переписывать нашу семью. Из взрослых в это время была моя няня и воспитательница Елизавета Яковлевна Яковлева. (Её муж, врач, во время Гражданской войны никуда отсюда не уехал и умер в 20-х годах от сыпняка).

Первый вопрос переписчика: «Кто глава семьи?» Елизавета Яковлевна отвечает: «Храмцов Сергей Павлович».

Тут я врываюсь в разговор: «Баба Лиза! Надо же правду говорить! У нас глава семьи – мама!»

27 января 1998 года. Наталья Сергеевна – А.С. Бутурлину в Москву.

(…) Смертельно боюсь гололёда. Выползу за покупками, тащу в руках и в зубах, а ноги дрожат и спина мокрая от страха. А потом тихо сижу дома, «кушаю» из холодильника, соседка ходит за хлебом.

Когда сижу дома, понимаю, что моим земляком был не И.А. Гончаров (он быстро стал петербуржцем – писателем и цензором), а Обломов и его Захар. Во мне, кажется, есть черты обоих, уверена, что с ними мне легче жить!

Есть, что есть и пить, есть, что читать, слушать и даже смотреть; друзья и знакомые не забывают – приходят, звонят, пишут и даже дарят подарки. Есть умение и желание что-то переделать, перешить для себя – и нагота прикрыта и чучелом не выглядишь!

В подарок друзьям шью «тапочки для гостей»… В доме тепло, пенсию приносят вовремя, ни у кого ничего не прошу, наоборот, у меня берут в долг, от политики отрешилась, от всех безобразий так устала и заслонилась, что уже даже не больно. Много ли надо?

Спорю последнее время всё больше с книгами, которые читаю. Немного с М. Таривердиевым (лёгкий, талантливый человек, зачем так рано умер?), то с Н. Шильдером по поводу Павла I, которого я склонна во многом оправдывать. (Матушку-Екатерину не люблю!)

(…) Последнее время радовал телевизор, были передачи о приятных и интересных людях (Рязанов, М. Задорнов – не министр); хорошо поставили «Графиню де Монсоро», две передачи – интересные очень – «Старая квартира» (в последней такой был Ю.П. Любимов). И слава Богу, пока мы, в принципе, беспамятные, помним о В. Высоцком. Концерт был ужасный, но показали удивительный фильм по чеховской «Дуэли» – с Высоцким, Далем, Папановым…

Ну вот, я и обрушила на Вас все впечатления моей домашней жизни.

Пишите, не забывайте меня (…)

– Расскажу историю своего дядюшки (мужа моей тётки) Валентина Владимировича Ивановского.

Когда-то, ещё до революции, его выгнали из гимназии, потому что он был в каком-то революционном кружке. Причём, выгнали с «волчьим билетом». Тогда родители (помещики) отправили его во Францию, в Париж. (Он говорил: «Я понял, как ужасно можно исказить писателя, тогда когда я читал Гоголя по-французски»).

Поступил в Сорбонну, учился. Потом, когда ему разрешили, вернулся в Россию, кончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию. Как-то ухитрился три раза жениться. Сначала была украинка, они разошлись. Потом была русская дама из Нижнего Новгорода.

А потом он приехал в Ульяновск (что он тут делал, я, честное слово, не знаю). Познакомился с моим отцом (папа любил интересных людей). В это время моя тётушка (сестра мамы) сбежала от ревнивого мужа. И папа мой как-то сказал: «Валентин, Надя, сходите вместе в кино». (Это был где-то 1926 год).

Сходили они в кино, а на другой день пришли и сказали маме: «Мы женимся». Мама, конечно, куда обрушила гнев? Правильно, на папу. «Это ты, дурак, их послал. И вот теперь Надя выходит замуж, а он на 20 лет её старше». Но ничего, прожили вместе 25 лет. Правда, детей у них не было. Не знаю, почему.

Арестовали его, как и положено, в 37-м году. И он в ГУЛАГе был ударником соцтруда, после Сорбонны вил верёвки. Нашёл там себе друга, с которым общался по-французски.

Арестовали его в городе Суздале, где он работал преподавателем в сельскохозяйственном техникуме. (Дядюшка вообще скиталец по натуре, он хотел выращивать растения на полюсе холода в Верхоянске. Слава богу, он туда тётку не утащил).

В Суздале мы были у них в гостях в 1936 году. Я влюбилась в Суздаль, пешком переходила речку Каменку, играла с разновозрастными детьми (мне было 8 лет). Слушала «Очи чёрные, очи страстные» в исполнении князя Голицына (это была французская пластинка, привезённая кем-то к соседям). Потом я слушала, как дядюшка пел не только французские, но и русские шансоньетки. И ещё к тёте Наде приходила гостья, которая ей шила и у которой был хороший голос, она играла на гитаре и пела те песни, которые я потом услышала в «Гавани» («В нашу гавань заходили корабли» – Г.Д.).

Когда мы вернулись сюда, я привела в ужас свою воспитательницу, интеллигентнейшую старушку Елизавету Яковлевну (по доброте могу её сравнить только с Дмитрием Ивановичем Архангельским). Когда я ей спела: «Одна вдова-профессорша три двойни родила и сорок восемь месяцев беременна была…» Когда я ей спела «Девушка из маленькой таверны…» Когда я ей изобразила «Очи чёрные» (это при полном отсутствии слуха)… То бедная Елизавета Яковлевна принимала валерьянку. «Стоило отпустить ребёнка на полтора месяца!..»

Когда дядюшку арестовали, тётка приехала сюда. Поселилась не у нас (с нами ещё жил Вадим), а в нашем дворе. И дожидалась дядю Валю, который вернулся во время войны. Здесь как раз организовали юннатскую станцию и его взяли заведующим. У него работала Марья Дмитриевна Пушкина, говорят, родственница Александра Сергеевича. Они ходили по этой самой юннатской станции (это примерно там, где теперь Дворец пионеров) и разговаривали по-французски.

У него были очень хорошие ребята. Росло всё, что угодно. Цветок дельфиниум я впервые увидела там. Впервые попробовала сладкий болгарский перец (правда, мне, как назло, попался горький, и я долго потом вымачивала свой язык под краном).

Как его после заключения взяли на руководящую должность, не знаю. Эта станция юннатов, по-моему, подчинялась Дому пионеров, а там одно время руководил очень добрый человек – такой Маслюков. Правда, выпивающий, но очень добрый. Возможно, это он принял дядюшку, но я не уверена.

Умер Валентин Владимирович в конце февраля 1972 года.

4 мая 1998 года. Наталья Сергеевна – А.С. Бутурлину в Москву.

(…) Наступают предпраздничные дни. С Первомаем я и раньше как-то не очень поздравляла, а нынче… Помните, на транспарантах, на открытках были слова: «Мир, труд, май». Так у нас всё это в наличии. Май – вон он, за окном. Потеплело наконец-то, почки распускаются, птички поют, грязь высохла, зато пыль и мусор пляшут уже почти по-летнему. Мир – хрупкий, но пока на близлежащих землях есть и нарушается лишь пьяными драками и плохими дядями-киллерами.

Труд – вот уж чего навалом даже у одинокой пенсионерки. Надо мыть окна, вычистить, выстирать и убрать зимние вещи. Выбраться на кладбища – старое и новое – и привести в порядок могилы родных. Это святой и самый главный труд. На старом кладбище, где лежат дед, бабушка и папа, побывала на родительскую. Потом похолодало, а моя подруга, с которой мы вместе ездим на кладбище, зачихала. А у меня же внезапно началась бурная «светская жизнь» – меня посещают редкие гостьи, и я тоже уже была у двух приятельниц. Ещё раз поняла, что из всех органов у меня лучше всего работает язык. Но писать не умею, получается нескладно, «что» и «который» так и норовят оказаться в некрасивой близости.

Одна из приезжих дам подарила три книги. Больше всего порадовала переписка Б. Пастернака с его первой женой. Воспоминания вечно – pardon – выпендривающегося А. Вознесенского, могут быть и любопытны, но, пожалуй, не более того; не знаю, каковы будут рассказы В. Аксёнова. Когда-то был оригинален и свеж, «Остров Крым» чем-то противно напоминал благополучно забытого Виля Липатова.

(…) Ваши суждения о политической погоде близки, понятны – они почти «мои», только надежд нет у меня и на «Яблоко». Они все там как-то прилично держались, были принципиальны и не продажны. Но дорогой Александр Сергеевич, самое страшное – не бессовестная и глуповатая власть, а народ, который по своей дикости, дури и злобе может совсем скоро выбрать и посадить себе на голову власть ещё более худшую и откровенно уголовную.

Не хочу об этом думать в канун великого праздника. Ну почему и в канун дня Победы и Памяти нам непременно должно быть «за державу обидно». И стыдно, что ещё хуже.

Сегодня не успела посмотреть очередной «Естественный отбор». Вы не смотрите эти чудные фильмы о всяких зверюшках, птицах и рыбах? Чудесно потом себя чувствуешь – умытой, поумневшей и кроткой (…)

P.S. На днях купила горчицу в пластмассовой жёлтой баночке, на ней какой-то портрет и название приправы: «Малюта Скуратов». Подавилась котлеткой, которую уже намазала… Малютой. Улыбнитесь!

– В двадцатых числах декабря 1937 года, уже под утро, к нам в окно постучали и велели открыть дверь – не хотели поднимать на ноги всю коммуналку. Потом их следы под окном ещё долго было видно, я их хорошо помню.

К папиному аресту было всё готово: чистое бельё, в шапке зашиты деньги, были приготовлены документы. Потому что, конечно, ждали.

Хорошо помню картину обыска. Представляю, какой ужас был у мамы, когда при удивительной беспечности моего отца – у него на полках во втором ряду (за «Большой советской энциклопедией») стояли брошюры Бухарина, Троцкого, Рыкова, ещё кого-то. Хорошо, что они пришли к нам часов в пять утра – всю ночь шастали, арестовывали. Они посмотрели на одинаковые тома «Энциклопедии» и во втором ряду смотреть не стали.

Меня подняли с постели, нет ли чего под моим матрацем (мне десять лет было). Я понимала, как это страшно, молчала и не вопила.

И что они взяли при обыске? Мама негодовала: взяли «Недоросль» в старинном дореволюционном издании, где было написано: фон-Визин. Решили, что это какой-то вредный немец. Взяли сборник стихов Макса Волошина «Демоны глухонемые».

 

Ну, и забрали, конечно, папу.

Утром мама пришла в техникум и опоздала на уроки – потому что они ушли поздно, обыск шёл долго. Когда мама сказала про папу, завуч схватился за голову. Но не потому что возмутился. Это был восьмой преподаватель, которого арестовали – он не знал, кого ставить в расписание.

Потом папа рассказывал, что в тюремной камере людей набито было битком, у нар достраивали третий ярус, и жара такая, что его пластмассовая расчёска загнулась.

Просидел папа около трёх месяцев, были допросы, но ему не предъявили никаких обвинений (он даже в областной «Книге жертв политических репрессий» не числится). Но даже в тюрьме он сумел нахулиганить. Шли последние дни декабря, в камеру вошёл начальник тюрьмы со свитой. Арестованных выстроили, начальник спрашивает: «Какие претензии?» (Какие претензии? Господи, не расстреляли бы и на том спасибо!). Отец сказал (он был старостой камеры): «У нас пожелание от всех. Нам бы ёлочку…»

Начальник тяжело на него посмотрел и вышел.

Интересно, что Анна Семёновна Розова, такая у нас была бывшая «анархистка», уверяла меня (уже после смерти папы), что если бы не он, не его показания на допросах, то её обязательно посадили бы второй раз – один раз на Соловках она уже отсидела.

Мира Мироновна Савич, старейший работник краеведческого музея, мне говорила, что в 90-е годы её допустили к следственному делу бывшего директора музея Гречкина. В деле был допрос и моего отца. Мира сказала, что там не было ни одного двусмысленного ответа, который можно было истолковать против Гречкина. Только: «нет», «не слышал», «не говорил», «не знаю».

Гречкин Павел Яковлевич (1879, Симбирск – 1938, Ульяновск), первый директор областного краеведческого музея, краевед. Из дворян. Окончил симбирскую муж. гимназию (1900), естественное отделение физико-математического ф-та Петербургского университета, спецкурсы преподавателей кадетских корпусов (1905). Преподавал в симбирском кадетском корпусе (1907-1917) (…) В разгар гражданской войны возглавил работу по объединению дореволюционных симбирских музеев в единый Народный музей (с нач. 1930-х годов стал называться краеведческим), был его директором с июля 1919 по дек. 1937).

(…) Гречкин выступил против попытки сноса памятника Н.М. Карамзину, решения Куйбышевского крайисполкома о передаче всех ценностей художественного музея в Куйбышев (ныне Самара). Привлёк к сотрудничеству с музеем известных учёных. Музей стал одним из лучших в Поволжье. «Музей в Ульяновске – это самостоятельное исследовательское учреждение. Это своя краевая Академия Наук», – писал академик Марр.

(…) 9 декабря 1937 Гречкин по ложному обвинению был арестован и приговорен к расстрелу. Реабилитирован в 1956.

М.М. Савич.

Ульяновская-Симбирская энциклопедия, том I, 2000 г.

– Выпустили папу неожиданно, причём, вот так, как его, должны были выпустить троих: его, бухгалтера техникума, где они вместе работали и третьего человека, которого папа не знал, но которого знал вот этот бухгалтер Голимский. Его искали по всем камерам часа два (а он, видно, заснул), его не нашли. И он отсидел десять лет.

И вот как в нашем маленьком городке разносились вести: папу выпустили из тюрьмы между десятью и одиннадцатью утра. В 12 часов учительница в школе мне шёпотом сказала: «Иди домой, папа вернулся».

Арест и тюрьма были для папы актом какой-то великой несправедливости. Причём, он не мог его понять. Вначале.

Его кто-то спросил про его партнёра по шахматам – такой Мурзин был, они работали вместе в дорожно-механическом техникуме. Потом Мурзина посадили. И когда кто-то сказал: «Он жил на Дальнем Востоке и поэтому был японским шпионом», папа говорил: «Он не может быть шпионом, он обыватель. Он даже в шахматах обыватель».

Помню, папины слова: «Нас с Голимским выпустили, но его-то знакомого на 10 лет упекли. За что?» И в этом отношении он был достаточно наивен.

Причём, если перед войной эти непонятные аресты вызывали разговоры и всяческие сомнения, то с началом войны всё изменилось. Потому что стало не до этого. Жизнь круто повернулась в такую сторону, что надо было думать о куске хлеба (а папа об этом не умел думать). Глава семьи была мама. Лопату он держать тоже не умел, я выучилась, он – нет.

А вот что он умел делать, это создавать настроение. То самое горьковское «человек выше сытости» – вот это у нас было и создавалось отцом. Он заставлял маму, совершенно замученную бытом, как-то встряхнуться: «А ты вспомни… Наташка сейчас читает пьесы Чехова. Ты же так их любишь. Ты ей расскажи, как ты в Художественном театре это видела…» Он её всё время вот так подталкивал…

Я заканчивала 1-ю начальную школу, она помещалась в двухэтажном здании, на месте которого потом был кинотеатр «Рассвет». И что было интересно: когда в классе у десятерых родители сидели, никто не посмел сказать: «Вы – дети врагов народа». Наверное, это зависело от нашей учительницы.

Помню однажды (у нас была такая Кларка Бугрова, у неё отца посадили, он лётчик был) и кто-то сказал: «У Кларки отец сидит…» Анна Семёновна, наша учительница, подошла к этому мальчишке, взяла его за ухо, вывела из класса и сказала: «Потом придёшь ко мне извинишься».

Всё. И больше никому в голову не приходило. Никогда.

Кларка была ещё задиристая девка. А чтобы кто-то обидел Костю Кудрявцева, сына священника. Ни боже мой!

У папы было одно пристрастие: он любил чудаков. Было совершенно ясно, что поэт Нилли (настоящая фамилия Ильин) – человек с большими странностями. Про него даже говорили, что когда был издан ленинский декрет о монументальной пропаганде, он ездил в Москву и в Совнаркоме добивался того, чтобы ему не ставили бы памятник. (Смеётся).

Он был влюблён в «анархистку» Анну Семёновну Розову. Но приходил к ней и молчал. Нилли умер от голода во время войны, и помочь мы ему ничем не могли – сами были едва живы.

Нилли (Ильин) Николай Николаевич (1884, г. Симбирск – 1944, г. Ульяновск), литератор, журналист, автор рассказов, очерков, статей, стихов (поэт сб. «Глаза, обращённые к солнцу», 1922). В культурной жизни Симбирска известен, прежде всего, как издатель газеты «Жизнь», содействовавшей «развитию самообразовательной творческой мысли», и организатор Дома народного творчества – первой литературной организации (1919-1923), которая группировала вокруг себя «писателей-самоучек из народа» (изд. сб. «Самородок»).

Н.В. Алекссева.

Ульяновская-симбирская энциклопедия, том II, 2004 г.

– Или, например, был такой шахматист Иван Матвеевич Котов, тоже с большими причудами. Когда-то папа его пожалел и говорит ему: «Вот, Иван Матвеевич, мы всё-таки решили вас включить в список участников турнира». – Сергей Павлович, ведь это для меня как Пасха!» Потом задумался, видя, что реакции на его слова нет. «Ну, или как Первое мая…» (Смеётся).

Тоже умер от голода во время войны. Потому что его выгнали из сторожей – в самом конце войны он уже умер.

Так что состав людей в нашем доме был явно странный. Мама ворчала, но терпела.

Мне очень нравились два человека. Один был лётчик-испытатель в нашем лётном училище, украинец по фамилии Кондратенко. Когда начались репрессии, он уехал отсюда в Москву и даже прислал папе одно или два письма. Отец мой про него иронически говорил: «Кондратенко уверяет, что он сын бедного крестьянина и что в детстве был пастухом. Только откуда ж у него такой английский?» (Папа показывал Кондратенко английские книги по шахматам и тот их совершенно свободно переводил).

Он рассказывал папе: «Я сижу в степи, овцы пасутся рядом, а я учу английский язык». Даже я тогда понимала, что это очень мало похоже на правду. Уж очень он как-то держался… Не то что по-военному, это я у других людей видела. А как-то очень элегантно. Нравился мне Кондратенко…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru