С детства и до последнего звонка меня всегда окружали люди и звери. Отличить их было просто, несмотря на то, что и те, и те были двуногими, могли говорить, дышать и думать. Люди оставались людьми при любом пиздеце. А звери становились злее. В школе тоже были люди, хоть и немного, и звери.
Лёня Шпилевский. Пусть его хуесосили, оскорбляли, обоссывали, издевались и избивали, он все равно остался человеком. Да, хилым. Да, трусливым. Но он никогда не уподоблялся тем, кто измывался над ним.
Шпилевский был евреем. Настоящим таким. Носатый, с вылупленными глазами и обрезанным хуем, в чем мы убедились, когда Кот дал упирающемуся Шпилевскому пизды в раздевалке и стащил с него трусы. Случилось это в шестом классе и стало отправной точкой. С этого момента уроды поняли, что Шпилевский не дает сдачи. Он никогда не кричал, не звал на помощь, не отбивался. Вместо этого он терпел и молчал. Даже когда было больно, что дико бесило Зябу и Кота. Глаза предпочитал доебывать тех, кто хоть как-то реагировал. Меня или Щенкова. Мы были его ебанными любимчиками. Шпилевского он чаще всего игнорировал.
У Шпилевского и без уродов был ворох проблем. Он очень сильно заикался, но за каким-то хуем учился в «нормальной» школе. Часто болел и порой падал в обмороки на уроках. Худой, со впалой грудью и ручками-спичками, он напоминал мне Пиноккио из моей любимой книжки детства. Разве что глаза были не глупыми, а усталыми и черными, как ночь. Учителя его тоже не любили. Наша математичка, Надежда Викторовна, носящая погоняло Антрацит, люто ненавидела Шпилевского, считая, что он придуривается, а заикание – лишь способ отлынивать от выхода к доске.
Она заразила этим и остальных учителей. Особенно старалась Кукушка, которая любила вызвать Шпилевского под конец урока и заставить отвечать на вопросы по заданному на дом параграфу. Шпилевский молча выходил к доске, прислонялся спиной к стене, и начиналась мука…
Весь класс уссывался с того, как он корчился и мычал. Зяба без стеснений орал шакальим воем и чуть ли не падал со стула. Кот и Глаза передразнивали особо «сложные» для Шпилевского моменты, а сам он продолжал корчиться и страдать, пока Кукушка, с ебалом ментора, не отправляла Шпилевского на место, пизданув напоследок:
– Так и знала, что ты не учил. Садись, два.
Только Шпилевский все знал. Он учил каждый ебаный параграф, который ему задавала Кукушка. Мог легко доказать любую теорему Антрацита. Только письменно, а не устно. Он покорно отдавал свой грязный и заплеванный уродами дневник, выслушивал очередную нудную проповедь от Кукушки на тему неопрятности, получал двойку и возвращался на место. Оценки он выравнивал в письменных работах, и любую комиссию наверняка бы заинтересовало, хули Лёнька учится на «пять-два, пять-два». Но наши комиссии, если и посещали школу, по классам ходили редко и выступлений Шпилевского не видели, предпочитая отсиживаться в кабинете Слепого.
Его родителей я видел лишь пару-тройку раз. Отец Шпилевского, такой же носатый и тощий, в тонких, почти бумажных брюках и желтой рубашке, о чем-то разговаривал с директором, а потом так же незаметно испарился, когда я отвернулся на пару минут. Мать у Лёньки была красивой, хоть и еврейка. Даже Кот, стрельнув глазами по её стройной фигурке, выдал:
– А я б ей присунул. Слышь, Шпилевский? Подгонишь мамку по-братски?
То был единственный раз, когда Шпилевский огрызнулся. Он молча встал, подошел к Коту и, прочистив горло, смачно обхаркал ему ебальник. А когда Кот собрался убить еврея, за него внезапно вступился Дэн, который отвесил Коту подзатыльник и сказал:
– Ебу дал? Его хоть запизди до смерти, но мамку его не тронь! Пацаны так не делают.
Только Кот один хуй отпиздил Шпилевского на следующий день. Так сильно, что тот из школы на месяц пропал. Глаза потом одноклассникам рассказывал, что Кот его до синевы отхуярил и сломал что-то. Однако ни милиции, ни проверок, ни разгневанных родителей Шпилевского так и не случилось.
Спустя какое-то время я разговорился с ним и спросил, а кто его родители. Шпилевский, как и всегда, лаконично ответил:
– Люди. Как я. Как ты.
Больше я его не спрашивал. Значит, были причины молчать, а вытягивать что-то из Шпилевского – гиблое дело. Поговаривали, конечно, что его папка на рынке торгует, а мать дома сидит. Но правды так никто и не узнал.
Несмотря на то, что Шпилевского чморил весь класс, за исключением разве что других лохов, типа меня и Огурцовой, он всегда был рад прийти на помощь. Если Рыгало, наша физичка, вдруг давала ебанутую или сложную задачу, Шпилевский давал скатать всем, без разделения – чморит его кто-то или нет. Однажды я проебал на стадионе отцовские шерстяные варежки: хорошие такие, добротные, и Шпилевский со мной два часа копался в колючем снегу, чтобы помочь найти их. Просто так и ничего не прося взамен. Тогда-то я и понял, что человечности в нем куда больше, чем на первый взгляд.
Щенков. Щенков – заслуженный лох. Мерзкий, хитрожопый, злобный и вонючий кусок говна. Я с ним просидел весь девятый класс, а в десятом он наконец-то съебал, поступив в ПТУ в пятнадцати минутах ходьбы от школы.
Если Шпилевского чморили незаслуженно, то Щенков заслужил каждую пиздюлину. Зяба и Кот любили натравливать его на Шпилевского или на меня. Но со мной это не прокатило, поэтому уроды забили. Когда Щенков, по приказу Кота, харкнул мне в тетрадь, я заехал ему в ухо и следующие два часа выслушивал завуча о том, какой я плохой мальчик, и что нельзя применять физическую силу к одноклассникам. То, что уроком ранее Глаза так ебнул Шпилевского учебником, что тот головой об стол ударился, её не волновало, хотя училка все видела.
Щенков после пиздюлины перестал ко мне лезть и стал отрываться на Шпилевском. Его мерзкая рожа расплывалась в улыбке, когда он чморил кого-то по указке старшаков. Ему это нравилось, и, наверное, больше всего на свете Щенков хотел быть таким же, как уроды. Издеваться над другими, тискать баб в гардеробе, иметь уважение старших пацанов.
Только статью не вышел. Тот же Кот или Зяба, опиздюлившись, делали все, чтобы восстановить статус-кво. Им было похуй, кто перед ними. Не отстоишь свою честь – сам станешь лохом. Они это прекрасно понимали, а Щенков просто боялся тех, кто был сильнее его. Он униженно хихикал, когда Зяба впервые насрал ему в портфель в школьном туалете и спросил, смешно ли ему. Говорил, не подумав, из-за чего получал пизды за свой длинный язык и продолжал получать из-за своей тупости.
Еще у Щенкова что-то странное с кожей было, из-за чего он постоянно чесался и его черный, вытянувшийся свитер украшали ломкие хлопья, то ли перхоти, то ли какой-то другой хуйни. Мне порой казалось, что Щенков не знает, что у нормальных людей принято следить за своим внешним видом. Даже Шпилевский, хоть и в стареньких шмотках, но всегда опрятен.
Щенков же вонял, как помойка. Изо рта его постоянно несло или кислой капустой, или чесноком. Если приблизиться к нему слишком близко, то от амбре можно натурально ебнуться в обморок или проблеваться. Уроки истории, математики и биологии в девятом – мой личный кошмар, потому что моим соседом был Щенков.
Алёна Огурцова. Тихий и скромный человек, которому не повезло со школой, одноклассниками и жизнью. Я прошел с ней через всю школу. С первого по одиннадцатый класс. Поначалу избегал, как и все, в третьем классе смеялся, что она ходит в старом, дырявом платье, а потом увидел её другой. Осознал и понял, что Алёнка – не такая, как Панкова, как Лазаренко, как любая девка из нашей школы.
Отец Алёнки ушел из семьи, когда она отправилась в первый класс. Просто собрал манатки, сказал, что любит другую и съебал в закат. Алёнкина мамка поплакала неделю, а потом засучила рукава и стала учиться выживать.
Она въебывала на трех работах: утром мыла полы в педучилище, потом шла на «Блоху» торговать всякой мелочевкой, которую набирала у соседей, а вечером убиралась в школе. Однажды Панкова спалила, как мамка Алёнки раком драит желтые от мочи толканы в школьном туалете, а утром про это узнала вся школа.
– Прикинь! – верещала Панкова, тыкая пальцем в грудь Лазаренко. – Захожу я покурить в туалет, а там Огурцовой мать стоит на коленях и унитазы моет. Лошара, пиздец просто!
Это произошло в пятом классе и тогда многие поняли, почему Огурцова вечно ходит в заштопанных платьях, громоздких башмаках и со старым портфелем, с которого жутко на всех пялился одноглазый и порядком побитый временем олимпийский Мишка.
Я изменил свое отношение к Огурцовой, когда задержался в школе до вечера, помогая сортировать в библиотеке новые книжки, а потом, перед уходом, зашел в туалет, чтобы помыть руки. Там я увидел, что Алёнка вместе с матерью стоит на коленях и драит заплеванный пол вонючей тряпкой. Она, увидев меня, покраснела, но меня словно молнией прошибло и стало дико стыдно.
– Здрасьте, теть Наташ, – поздоровался я, подходя к умывальнику. Затем, посмотрев на Огурцову, улыбнулся и добавил. – Привет, Алён. Слушай, а ты не помнишь, что нам по литре на завтра задали читать?
– Слово о полку Игореве, – тихо ответила Огурцова и робко улыбнулась в ответ.
– Точно! Спасибо!
Огурцовы жили в доме напротив, на пятом этаже, и я знал тетю Наташу, Алёнкину маму. Еще детьми мы играли в песочнице, пока она сидела на качелях и читала «Анжелику», присматривая за нами. А потом стало не до чтения любовных романов. Жизнь всегда круче книг.
О том, что отец ушел, что денег стало не хватать, я узнал позже от Алёнки, когда мы коротали время до следующего урока в дальнем углу стадиона, где росли деревья и был спасительный тенек. Она сбивалась, краснела, тайком утирала глаза, но почему-то решила мне рассказать об этом. Словно я был единственным, кто не осудит её и поймет. Рассказала, улыбнулась и снова превратилась в привычную всем Огурцову, которую заботят одни лишь учебники и уроки. Да и девки наши скоро потеряли интерес к тому, что мамка Алёнки драит школьные толканы вечером. Хорошие они все-таки люди. Тихие, скромные и честные.
Оля Лазаренко. Её я плохо помню. Может потому, что видел её только в школе, и все. Лазаренко была красоткой, как и Панкова. Только у Панковой красота была натуральной, а Лазаренко приходилось въебывать, чтобы оставаться красивой.
Она занималась танцами, часто ездила на конкурсы, дважды была за границей, не курила и с уродами особо не общалась. Она напилась лишь однажды, на выпускном.
Стройная, длинноногая, с короткой прической и еле заметной грудью, Лазаренко была похожа на тех моделей, на которых я надрачивал в бабкином деревянном сортире в деревне. Санёк, наш сосед, как-то дал мне замызганный журнал с голыми бабами. Дал всего на день, но я использовал время по максимуму, натерев себе на залупе огромную водяную мозоль и забив голову одинаковыми длинноногими моделями.
Олька редко общалась с уродами. Лишь с Дэном только, да и то, потому что он с Панковой мутил. К Лазаренко не подкатывал только ленивый. Даже я в пятом классе тайком принес в школу вялую розочку, сорванную в палисаднике возле дома, и положил её на парту Ольке. А уж сколько раз я дрочил, глядя на её фотографию, вырезанную из журнала, вообще говорить стыдно. Лазаренко тогда ездила в Польшу на какой-то танцевальный турнир, и её фото напечатали в местном журнале. На фото она стояла в тоненьком спортивном платьице, демонстрируя свои длинные ноги во всей красе.
В школе она меня подчеркнуто игнорировала, как и всех лохов. Кот как-то сказал, что Лазаренко просто выебывается, что не такая, и её надо опустить на землю. Но, получив пизды от Дэна, заткнулся и продолжил молча пожирать жадными глазами Олькину стройную фигурку.
Остальные одноклассники были серой массой. Лишь в десятом пришла пара-тройка тех, кто достоин упоминания. Но остальные… остальные были обычными. Кто-то курил, кто-то выделился тем, что наблевал на спину впереди сидящего соседа в шестом классе, кто-то просто был уродлив и старался не отсвечивать.
Любая школа состоит из таких людей. Их и к уродам не отправишь, и к лохам они тоже не относятся. Вроде есть, а вроде и нет их. Но отдельная тема – это учителя.
Сборище тупых, жадных, лицемерных уебков, которые искалечили многим жизнь. Людей среди них было двое, остальные – уроды, как и большая часть моих одноклассников. Даже Кукушка, та еще мразь, заставлявшая выходить к доске Шпилевского и наслаждавшаяся его корчами.
Надежда Викторовна, с прозвищем Антрацит, выделялась особо. Она питала лютую ненависть к Шпилевскому, ко мне… да ко всем, блядь. Казалось ей просто нравится всех ненавидеть. Ебаная гнида, которая еще долго снилась мне после школы.
Погоняло Антрацит было дано ей не случайно. Цвет её волос был фиолетовый, только какой-то пожухлый, словно его жопой размазали, да так и оставили. Зяба, заебавшийся ломать голову, как описать этот цвет, обратился к Шпилевскому, и все получили новое погоняло математички.
Она работала в школе со времен распределения из педа и, когда я уходил из этого ебаного гадюшника, продолжала работать, отбивая у пиздюков страсть к математике. Её учебный процесс строился на устаревших совковых методиках, из-за чего ровным счетом нихуя не было понятно. Объясняя тему, она всегда задавала вопрос: «Всем понятно?». И если ты говорил, что нет, из её рта вырывался на волю такой поток говна, что он сносил не только тебя, но и сидящих рядом. Антрацит не стеснялась переходить на личности и обсирать дефекты учеников. Шпилевского она без стеснения называла «заикой» и «симулянтом», я был у неё «бездарем и тупицей». Уродов она не трогала, потому что Кот однажды переебал ей по спине указкой.
Не тоненькой палочкой из дешевой пластмассы, а здоровенной деревянной хуйней, которую кто-то выточил на уроках труда. Антрацит тогда высказалась, что тупее Кота может быть только говно в унитазе. Кот стерпел, а когда закончился урок и математичка отвернулась к доске, подошел, схватил указку и от души перекрестил жирную спину. Его спасло лишь то, что у математички сбилось дыхание и она упала на пол, стараясь его восстановить. Кот успел съебаться, а потом старшаки долго ржали, когда он рассказывал им о своем подвиге. Я в душе тоже отсалютовал Коту, и это был единственный раз, когда он получил от меня одобрение.
Но хуже всего приходилось тем, кто сидел на первых партах. Антрацит обладала одной мерзкой особенностью: когда она говорила – она орала. И в этот момент из её рта вылетал отборный поток слюней, заливавший всех, кому не посчастливилось оказаться поблизости.
Первые парты быстро научились прятать учебники под стол и вытаскивали их лишь тогда, когда ебанутая училка возвращалась на место или отходила к доске. Иногда она брала чей-нибудь учебник в руки, и к хозяину возвращалась книжка, которую кто-то выебал, да не раз. Новенький учебник, купленный за кровные, превращался в развалину, которую потом никому не продашь.
За её отношение к ученикам Антрацит постоянно страдала от проделок Кота и Зябы. Пойманная в подвале школы крыса подкидывалась в ящик с тетрадками. Оставленная на столе кружка к концу перемены была наполнена слюнями тех, кого Антрацит откровенно заебала. А на восьмое марта кто-то подарил ей похоронный венок. Был скандал, но шутника так и не нашли. Лишь Щенков порой мстительно посмеивался, вспоминая перекошенную рожу Надежды Викторовны, когда она увидела «подарок». В классе потом долго воняло валерьянкой.
Рыгало. Еще одна мразь из моей школьной жизни.
Анфиса Филипповна преподавала в школе физику. Преподавала так давно, что даже директор забыл, когда этот пыльный мешок с говном поступил на службу образованию. Толстожопая, дряблая, в измаранных пятнами платьях, больше похожих на халаты, она гордо курсировала меж рядами парт, заставляя учеников задыхаться от вони.
Рыгало воняла скисшей капустой, говном и ссаниной. Даже Щенков, по сравнению с ней, пах как весенний лужок на заре. А если примешать к этим ароматам запах старости, то на выходе получалось настоящее химическое оружие.
Свое погоняло Анфиса Филипповна получила из-за жуткой привычки постоянно рыгать. Она рыгала, когда молчала, рыгала, когда говорила, даже когда спала, наверняка тоже рыгала. Рыгала без стеснения, обдавая лицо сидящего содержимым своего желудка. Лёнька как-то блеванул, когда она рыгнула рядом с ним. Взял и натурально выпустил из себя тугую струю желудочного сока вперемешку с полупереваренным завтраком. А Рыгало на следующий день пришла в этом платье на работу, и мы увидели, что к коллекции пятен добавились новые, оставленные Шпилевским.
Учителем она была откровенно хуевым. Может быть раньше, когда маразм еще не посетил Рыгало, она учила детей чему-то новому и интересному. Мой класс она учила хуй знает чему, но только не физике. Объясняя новую тему, она запросто могла перескочить на политику, сериал или два часа трещать без умолку о своей семье. А на следующий урок дать контрольную и орать после нее, какие все долбоебы, раз неспособны понять простую тему.
Те, кто мог, ходили по репетиторам, а те, кто не мог, учились самостоятельно. Но один хуй получалось плохо. Лишь двое могли похвастаться четверками и пятерками по физике. Огурцова и Дэн. Если с Алёнкой и так было понятно, то Дэн получал хорошие отметки только из-за своего бати, который, не стесняясь никого, тащил Рыгало пакеты со жратвой: копченной колбасой, деревенской птицей, сыром и дорогим бухлом. Поэтому Дэн спокойно мог послать Рыгало нахуй, и ему за это ничего не было. Чаще всего он просто проебывал уроки, а я, проверяя журнал, находил, что он, оказывается, получил пятерку в этот день.
– Будешь выебываться, – сказал он как-то Коту, – я скажу Рыгале, и она сядет тебе на лицо!
Почему-то никто не сомневался, что Рыгало это сделает, если Дэн прикажет.
Тарас Григорьевич Коваль, носящий погоняло Слепой. Директор школы и, по совместительству, преподаватель русского языка и литературы.
Слепым его звали потому, что он нихуя не видел дальше своего носа. Записывая на доске очередное домашнее задание, он умудрялся вымазать нос мелом так, что казалось будто он въебал кокса. Но слепым он был странным. Кот называл его «Фальшивый Слепой».
Все потому, что у Слепого была странная любовь к красоткам нашего класса – Панковой и Лазаренко. На русском они сидели отдельно – Натаха с Дэном, а Лазаренко со мной. И вовсе не из-за большой любви. Просто русский язык я знал и интуитивно писал без ошибок. Лазаренко скатывала у меня все подчистую, а на перемене утром всегда брала тетрадь, чтобы переписать домашку.
Любовь Слепого выражалась в том, что стоило ему остановиться рядом с партой Лазаренко или Панковой, как у него начинал вставать хуй. Слепой носил свободные брюки старого образца, поэтому за процессом мог наблюдать каждый. Наташка смеялась в эти моменты и утыкалась в плечо Дэна, который, набычившись, смотрел на директора. А Лазаренко фыркала и пряталась за учебником, пока Слепой не уходил. Мне было хуже всего, потому что Олька сидела у стены, а я у прохода. И директорский хуй, начинавший восставать, постоянно оказывался в неприятной близости от моего лица.
Когда Слепой возвращался за стол, то хуй опадал, но вставал снова, когда он оказывался рядом со своими любимицами. И у Панковой, и у Лазаренко всегда были пятерки по русскому. С учетом того, что Панкова умудрялась делать ошибки в простейших словах, а её диктант словно писал табун чурок.
В остальном Слепой был обычным ебланом. Он не замечал, что в школе процветает воровство из гардероба и прочие мелочи, зато оживлялся, когда на горизонте маячил сбор денег на ремонт школы и прочая хуйня. Дэн всерьез его хотел отпиздить за странную любовь к Панковой, но Наташка сказала, что её это веселит, и Дэн нехотя оставил Слепого в покое. Однако тоже пересел со своей бабой к стене. Слепой, что удивительно, слишком близко к Дэну не подходил. Словно чувствовал, что если сделает еще шаг, то его хуй получит не той пизды, о которой он мечтает.
Но помимо уродов среди учителей, в школе были и люди. Одной из них была учительница литературы – Елена Владимировна.
Она была молоденькой выпускницей пединститута. С горящими глазами и желанием учить. А еще с хорошей фигуркой, большими глазами и красивыми, мягко очерченными губами. Когда она говорила, я мог вечность наслаждаться её голосом. А, то, как она вела свои уроки, показывало как нельзя лучше, что из нашей школы надо нахуй выгнуть всех Рыгал, Слепых и Кукушек. Елена Владимировна сумела привить любовь к литературе даже таким, как Зяба и Кот.
Они дали ей погоняло Киска и частенько сально шутили, представляя, как и в каких позах с ней бы развлеклись. Я, пожалуй, был единственным из класса, кто называл её только по имени-отчеству вне уроков.
Елена Владимировна уделяла время обязательной школьной программе, тщательно разбирала классические произведения, а потом устраивала игры: мы читали по ролям, анализировали поведение героев, постигали суть произведения, благодаря чему даже унылый Достоевский вдруг начинал играть красками.
На её уроках не летали стулья, не плевались бумажкой через разобранные ручки, уроды не доебывали лохов. Мой сраный класс по-настоящему учился: запойно и с удовольствием. А те, кто пытался выделиться сарказмом или протестом, тут же получали от Елены Владимировны достойный ответ, заставлявший класс взрываться хохотом.
Когда Глаза, на вопрос учителя «что же сделал Чацкий перед тем, как покинуть Москву в финале», ответил:
– Ну, эта… бабку топором ебнул. А потом свалил, типа…
Елена Владимировна молча встала из-за стола, подошла к тяжелой занавеске, закуталась в неё и тихо сказала, что ей надо прийти в себя в одиночестве. Ржали все, включая Глаза. И это был один из немногих случаев, когда Глаза после урока не избил смеющегося над ним Шпилевского или Щенкова. К концу года даже он неплохо знал сюжет «Горе от ума» и мог спокойно ответить, что же сделал Чацкий перед отъездом. А все из-за невероятной терпеливости и безумной энергии Елены Владимировны.
Я, пересилив застенчивость, частенько оставался после уроков на два часа, чтобы обсудить с ней очередную прочитанную книжку. Она единственная, кто не говорил мне, что фэнтези и фантастика – это хуйня. Наоборот, она, казалось, прочла все и знала даже то, что никто не знает.
Мое сердце замирало, когда мы, обсуждая Толкина, вдруг придвигались друг к другу, и я чувствовал тепло её бедра, на миг прижавшегося к моей ноге. Именно Елена Владимировна возродила во мне любовь к литературе и всячески поддерживала её, не занимаясь обсиранием, как остальные уроды.
Шпилевский на её уроках улыбался. Его никогда не вызывали к доске, предпочитая давать письменное задание. Более того, Елена Владимировна научила его читать стихи без заикания всего за пару часов, когда Лёнька оставался после уроков. Все вытаращили глаза и открыли рот, когда он однажды вышел к доске и ебанул отрывок из «Бородино» без заикания. Он сам охуел, когда ему захлопали, и охуел вдвойне, когда увидел, что ему хлопает Дэн и Глаза. А рецепт был прост: Елена Владимировна научила Шпилевского рассказывать стихи нараспев, потому что заики, когда поют, не заикаются. Это она потом объяснила мне, когда я поинтересовался, как у нее получилось сотворить чудо с Лёнькой.
К сожалению, её заставили уйти из школы под давлением «старых» учителей. Антрацит, Кукушка и Рыгало выступили в едином порыве и выебали Слепому мозг, что молодая хамка занимается на уроках хуй пойми чем и детей не учит. Елена Владимировна ушла сразу после экзаменов. Ушла тихо, и только наш класс высыпал провожать её. Ей говорили добрые слова, обнимали, и даже Зяба был угрюм и неразговорчив. На следующий день он как-то сумел пробраться в кабинет Слепого и надристал ему в ящик стола. Скандал тоже был, потому что Зяба засрал какие-то важные бумажки с подписями. Но виновного так и не нашли, да наши бы его и не сдали. Даже лохи, при всей ненависти к Зябе, в тот момент промолчали.
Елена Владимировна ушла, и литературу у нас стал вести Слепой. На уроки вернулось уныние и его стоящий хуй, когда он дефилировал между Панковой и Лазаренко. А Шпилевский частенько плакал в туалете, когда был один. Только я знал, почему он плачет. Ушел единственный человек, который не относился к нему, как к говну.
После ухода Елены Владимировны наш класс снова превратился в стадо уебанов.
Вторым человеком в нашей школе был трудовик. Арсений Игоревич.
Шаблон, что трудовик вечно пьян, подтвердился, когда мы в пятом классе впервые переступили порог мастерской. Арсений Игоревич восседал на стуле за своим занозистым столом, на столе стояла полупустая бутылка водки и пепельница. В классе воняло перегаром и сигаретами, но всем было похуй.
Арсений Игоревич бухал по одной причине. Афган, откуда ему чудом удалось выбраться. Лицо трудовика было перекошено, да и ходил он странно, постоянно прихрамывал. Все из-за ранения, как он однажды рассказал нам, сопливым пацанам, благоговейно слушавшим сухой и жесткий рассказ о войне.
Бухал он всем, что горит, из-за чего и получил погоняло Калдырь. Слепого его попойки не волновали по одной простой причине. Рукастее мужика было не сыскать. Поначалу было странно наблюдать, как его трясущиеся руки внезапно замирают, и он начинает творить. А потом к этому все привыкли.
Арсений Игоревич, порой отрыгивая выпитую на перемене водку, работал за токарным станком так, словно он убежденный трезвенник. Руки не тряслись, работа спорилась, а мы, окружив его, внимали мудрости. Каждое свое действие он подробно объяснял: зачем, как, почему. Объяснял так, что вопросов не оставалось даже у тупых Зябы и Кота.
Он учил нас не только строгать указки для учителей и лепить киянки из непросушенного дерева. В восьмом классе он начал учить нас разной бытовухе. Как самому починить розетку, как сколотить табурет, как провести проводку, как ремонтировать сантехнику.
Он был жесток и сух, но наши его уважали. Даже Глаза, который однажды полез в розетку под напряжением и получил нагоняй от Арсения Игоревича.
– Комаренко! – рявкнул он, когда Глаза тряхнуло и весь класс заржал. Он подошел, влепил Глазам хороший такой подзатыльник и добавил: – Ну шо ж ты такой долбоеб, Комаренко? Папка у тебя тоже долбоебом поди был?
– Нет, – ответил ему Глаза, но предательская улыбка трудовика заставила его заржать.
– Так не подкачай папку-то. А ну как узнает, шо сын у него долбоеб, да удавит самолично. Проверь сначала, шо отключено, а потом лезь пальцами. Понял?
– Понял, – ответил Глаза и снова полез в розетку пальцами, за что снова получил подзатыльник и полагающийся ответ.
– Нихуя ты не понял, Комаренко, – и общий ржач поставил точку в этом странном диалоге.
Да, он ругался, не стеснялся при нас пить водку из горла. Но не было случая, когда он отказал кому-то в помощи или забил на урок. Он никому не ставил двойки и вместо этого заставлял человека сделать так, как надо. Терпеливо объяснял раз за разом, иногда взрывался, крыл матом и отвешивал подзатыльники. Но никогда не опускал руки. Именно он сделал из безруких долбоебов худо-бедно рукастых людей.