– Эх, то ли раньше было!.. Купить что-то из одежды или еду… А теперь что?… Четверть копейки, золотник плиточного чая… Вот и живи тут…
Другая старуха не переставая скребла себя ногтями. Но вот она не выдержала, стащила с себя одежду, несмотря на то, что вокруг были люди, и принялась искать вшей. Под платьем у неё оказалась истлевшая мужская рубаха без рукавов, которая её совсем не прикрывала. Она не обращала на это ни малейшего внимания и продолжала своё занятие. Сагадат с удивлением смотрела на вислые, высохшие груди старухи, которая среди стольких людей без смущения выставила напоказ своё тело, и не знала, что об этом думать. Вскоре внимание её привлекли два парня, которые устроились по соседству со старухами. Один из них потянулся к полке за гармонью и начал играть. Другой, усатый, лет тридцати пяти-сорока, с круглым лицом, живыми глазами, лежал рядом. Когда он снял бешмет, под ним обнаружилась русская одежда. Он, казалось, не обращал внимания на товарища, игравшего на гармони, сидел с мечтательным, отрешённым видом. Ему не было дела до окружающих. Сагадат не спускала с гармониста глаз, потому что звуки гармони живо напомнили ей аул, когда в осеннюю пору по улицам ходили молодые парни, играя на гармони и распевая песни. Ей казалось, что и теперь звучит гармонь сына Хисами, а они с дочкой муллы слушают, притаившись в чулане под окном, выходящим на улицу, чтобы их не увидела абыстай. Старинные песни сменяли одна другую, и Сагадат, заслушавшись, забыла, где находится, что вокруг неё жалкие, грубые люди, не ведающие стыда. Мысли её улетели далеко. Она пыталась разглядеть своё «будущее», едва-едва вырисовывавшееся вдали.
То она представляла себя замужем: муж, верный старым обычаям, творит намаз, не курит трубку, собой недурен; живут они в справном доме, и дети у них есть. Муж – уважаемый человек, когда он говорит, даже бородатые люди внимательно слушают его. Маленькая дочка любит играть в куклы. По утрам дети, закинув за спину ранцы, идут учиться. Оставшись дома, они с мужем неторопливо пьют чай – одна картина сменяла другую, увлекая Сагадат всё дальше и дальше. Порой она, отвлёкшись от мечтаний, замирала, уставившись в одну точку. Гармонь заиграла новую мелодию, и мысли Сагадат потекли по иному руслу.
Вместо недавнего красивого «будущего» она задумалась о теперешнем бедственном их положении. А если, не приведи Аллах, умрёт отец, умрёт мама, останется она одна-одинёшенька, и тогда… И тогда… Одна среди стольких непохожих друг на друга людей и ни одного близкого человека, и замуж выйти нельзя будет. Как можно жить с пьющим человеком? Потом будешь век проливать слёзы, оплакивать свою молодость, будешь жить впроголодь, подхватишь, чего доброго, какую-нибудь дурную болезнь, превратишься в бесстыжую женщину, вроде той курильщицы, а после станешь такой же страшной старухой, которая, сбросив на виду у всех одежду, давит вшей. От этих ужасных мыслей девушку бросало то в жар, то в холод. Тоска и страх овладели ею.
Сагадат вздрогнула и открыла глаза. Гармонист играть перестал, старухи и все, кто там был, смотрели, раскрыв рты, в одну сторону. Сагадат тоже перевела туда взгляд и увидела двоих людей, направлявшихся к ним. Мужчина в потрёпанной одежде – на одной ноге резиновая галоша, на другой кожаный кавуш – тащил под руку бьющегося в ознобе человека в ветхом казакине поверх рубахи. Человек этот был весь в крови, один глаз полностью заплыл. Он, видимо, замёрз, потому что зубы его громко стучали. Хотя мужчина держал его, человек заваливался то влево, то вправо и плёлся еле-еле. Нахмурившись и ни на кого не глядя, мужчина всем своим видом показывал, что ему важно лишь дотащить бедолагу до места и уложить.
Пьяница вдруг остановился и принялся вырываться, пытаясь что-то сказать:
– Отпусти ты меня… отпусти, Шамси! Отпусти меня… я… им покажу… Валлахи, все зубы вышибу…
Тот, кого он называл Шамси, прикрикнул:
– Не болтай! Мало досталось, хочешь, чтобы и рёбра тебе пересчитали? – Пьяница пытался выдернуть руки. – А ну, шагай! Шагай, говорю, мать твою!.. Ещё-то чего тебе надо?
Пьяница тянул своё:
– Шамси, говорю, Шамси! Век помнить буду… Валлахи… Видал, как я их! – Он снова стал дёргаться: – Пусти! Пусти! Мать твою… Пусти!
Товарищ гармониста подошёл к ним:
– Не отпускай, не отпускай его! – сказал он и взял пьяного под вторую руку. – С кем он на этот раз сцепился?
Пьяница, взглянув на него, пролепетал:
– Айда, Гали! Угощу тебя!.. Напою… Выпустим им кишки… Пусти! Пусти!
Шамси залепил ему пощёчину:
– Вот тебе «пусти»! – И ударил ещё: – Вот тебе!
– Ох, мать твою… я покажу… тебе! Гали, давай свернём… ему скулу… Пойдём, угощу!
– Ладно! Ладно! Угостишь, – прикрикнул на него приятель. – Давай, Гали, помоги мне.
Они подхватили пьяницу с двух сторон, довели до койки и уложили, подсунув ему под голову одежду. Тот поворчал немного и очень скоро уснул мертвецким сном.
Сагадат, которой в жизни не приходилось видеть ничего подобного, прямо-таки остолбенела от изумления. За день она насмотрелась и наслушалась столько всего, что переполненная впечатлениями голова её отказывалась что-либо соображать. Некоторое время она ошеломлённо смотрела на родителей, в голове не было ни единой мысли. Тут огоньки в казарме стали гаснуть – люди ложились спать. Она тоже начала готовиться ко сну, – надо было творить намаз, но выйти на улицу было страшно. Лечь, не помолившись, Сагадат не могла, ведь за всю свою жизнь она не пропустила ни одного намаза. Девушке казалось, если она ляжет, не сотворив намаза, уснуть ей не удастся. Подумав, Сагадат решила попросить женщину, при которой были две старухи, чтобы та вместе с ней вышла во двор.
– Абыстай, не могли бы вы пойти со мной? – спросила она тихонько, подойдя к соседке.
Та, ни слова не говоря, пошла с ней. Вернувшись, Сагадат умылась, прочитала намаз, спросила родителей, не нужно ли им чего, и легла между ними. Она долго не могла уснуть.
В голову лезло всякое, мысли сменяли одна другую. Намаявшись, Сагадат наконец задремала. Тут ей то ли во сне, то ли наяву послышался голос – кто-то молился. Она открыла глаза. В дальнем углу печально светила лампадка. В её свете она разглядела таз, накрытый старой скатертью, возле него старый бешмет и меховую шапку. В скупом свете лампады (в ауле у них такие лампады жгут обычно осенью во время обмолота гречихи) вещи эти казались ей гречишной копной. Возле таза в одной рубахе, босиком, в коротких штанах стоял старик и негромко тянул молитву «Камат».
При виде этого человека Сагадат вдруг ощутила облегчение. Всё, что она видела сегодня, было глубоко чуждо ей. Все, кто окружал её здесь, казались Сагадат не то чтобы другими, а скорее, ненадёжными какими-то людьми. Увидев старика, она поняла, что он тоже случайно оказался среди чужих, что он – её земляк, и понять её мог бы только он один. Теперь Сагадат было не так страшно при мысли о кончине отца, она вдруг поверила, что не будет одинока. Девушка с удовольствием прислушивалась к молитве. И чем дольше слышала она этот голос, тем ближе становился ей пожилой незнакомец. После намаза старик прочёл молитву «Табарак». Завершая намаз, он долго поминал души усопших. Старик тихонько поднялся с колен, откинул скатерть и стал разглядывать содержимое таза. То был редис. Тыча пальцем в каждый овощ, он принялся считать. Покончив с этим, вытащил из кармана деньги и начал пересчитывать. Хотя Сагадат не могла видеть деньги, она догадалась, что их немного, потому что со счётом он справился очень быстро. Старик положил деньги под подушку, погасил свет и лёг. Его молитвы, которые Сагадат слушала очень внимательно, снова пробудили в ней надежду. Успокоившись, она уснула.
Снилось ей, будто отец с матерью садятся на пароход, собираются куда-то ехать. Народу очень много. Там, на пароходе, есть будто бы мулла-абзый и какие-то люди. Река, по которой плывёт пароход, очень широкая. А потом оказалось, что это не река вовсе, а пустыня. Пароход остановился. Со всех сторон его теснили пески. Народ убегал от песка. Сагадат будто бы тоже спасалась от него. А родители почему-то остались. Чем дальше продвигалась она по песку, тем больше его становилось на пути. Где-то неподалёку видна была зелёная лужайка. С великим трудом, увязая на каждом шагу, добралась она до лужайки. Какая-то невидимая сила долго не пускала её из песка на травку, потом удалось прорваться. В траве там и сям встречались грубые колючки чертополоха. И чем дальше шла она, тем колючек становилось больше. И вот уж чертополох сдавил её со всех сторон. Колючки пристают к ней и больно жалят. Сагадат проснулась.
Оказалось, мать пытается разбудить её. Сагадат тут же вспомнила свой страшный сон.
– Что случилось, эни´? – спросила, она протирая глаза.
В казарме было холодно. Ветер дул в выбитые окна, которые стучали и хлопали, издавая какой-то жуткий визг. В этом звуке Сагадат слышались слова: «Нету, нету больше счастья!..» Люди всхлипывали во сне. Было темно, ни одна лампадка не светилась.
Лишь луна, выныривая временами из облаков, слабо освещала казарму. Тени облаков ползли по стенам, которые то освещались, то снова погружались во мрак. Крыша казармы скрипела на ветру, издавая пугающие звуки, похожие на стоны. Железные щеколды, раскачиваясь, то и дело ударялись о дверь. Ветер завывал в трубах, и звук то устремлялся вверх, то опускался вниз, напоминая осенний лес с его жутким воем и бесовскими плясками. Сагадат казалось, что доски на потолке вот-вот обрушатся на них. Отец спросил печально:
– Что, страшно тебе, кызым?
Сагадат не стала огорчать его.
– Нет, эти´, – сказала она, – чего же мне бояться, когда вы рядом?
Шарип-бабай, сдерживая слёзы, повторил:
– Дочка… когда мы рядом… – и замолчал.
Через некоторое время он заговорил снова:
– Я умираю, дочка… Смерть моя привела меня сюда… Прости, дочка… Дочка… не забывай меня… Поминай в своей молитве по четвергам, дочка… Почему молчишь, дочка?… Слушайся мать. Она тебя очень любит. Не обижайся на неё за всё это… Я виноват перед тобой, дочка. Пусть Аллах пошлёт тебе счастье… Карчык[3]! Ты тоже прости меня!.. Прости… О Аллах… Я Раббем… Что же я натворил?! Куда затащил вас! – и он безутешно заплакал: – Дочка, иди сюда!.. Иди сюда, дочка! Дитя моё, доченька, не обижайся на меня… знать, судьба… наша такая… – Шарип-бабай положил руку на плечи Сагадат и стал гладить её по голове. Слёзы душили его, он не в силах был сдержать их.
Когда Шарип-бабай гладил Сагадат обессилевшей рукой, она вспомнила, как часто в детстве он гладил её по голове. Тут же на память пришла чудесная пора юности, счастливое время, проведённое в доме муллы, а сегодня отец умирает среди чужих гадких людей. От этой мысли ей стало так плохо, словно на неё опрокинули ведро ледяной воды.
– Отец… – только и смогла сказать Сагадат, слёзы хлынули у неё из глаз.
Шарип-бабай чувствовал, что дочь хочет сказать ему что-то, но слёзы мешают ей. Он снова погладил её по голове.
– Что, дитя? – сказал он.
– Отец… я прощаю тебя… – сказала Сагадат. – Молись… за меня.
Услышав такие слова, старик снова зарыдал. Он воздел руки и принялся молиться.
– И-и Раббем… дай ребёнку моему счастья! Убереги от греха!!! Дай ей сил выстоять, воздержаться от дурных поступков! Не лишай благонравия и счастья!.. – раздельно и внятно произнёс он. – О Аллах, Аллах!.. Карчык!.. Умираю… Прости… Положите меня головой к Каабе… О Аллах, Аллах, Аллах!.. Прости мои прегрешения…
После этих слов Сагадат, роняя слёзы, с большим усилием повернула отца на бок. Хусниджамал-эби тихонько присела на койку рядом с мужем. Сагадат, не зная, что делать, держала в руках холодеющую руку отца и мысленно просила Аллаха простить отцу все его грехи, послать матери здоровье, а для себя… просила счастья. Шарип-бабай, с трудом шевеля языком, проговорил: «Ля… илахе… илля… Аллахе Мухаммад… Расул… уллах». Услышав это, мать с дочерью громко заплакали, не в силах дольше сдерживаться.
То ли разбуженный их голосами, то ли проснувшись сам, старик, который творил на ночь намаз и считал редис, направился к ним. Не глядя на женщин, он сказал:
– Пусть последний свой вздох испустит под звуки Корана, – и начал читать «Ясин». Больной силился сказать что-то, но не смог. Сагадат с Хусниджамал-эби плакать перестали и только всхлипывали время от времени. Священная молитва успокоила их и внушила благодатную уверенность, что теперь всё идёт как положено. Если отец и умрёт сейчас, жизненный путь его будет завершён достойно. Сколько бы ни благодарили они старого человека, всё равно останутся у него в долгу. Старик молился, и в глазах его блестели слёзы. Они подкатывались к горлу и будто душили его. Шарип-бабай долго с беспокойством смотрел в глаза жены, потом перевёл взгляд на старика, казалось, ему нужно сказать что-то важное. Губы его делали усилие произнести какие-то слова. В конце концов он с большим трудом выдавил из себя: «Алла…»
Сагадат с матерью снова залились слезами. Сагадат, как безумная, твердила лишь одно:
– Отец мой умирает! Умирает! Родимый умирает! Он умирает! – и зарыдала в голос.
Хусниджамал-эби держала дочь за руку и тоже плакала, боясь сорваться на крик. Старик, читавший Коран, с трудом сдерживал подступившие к горлу рыдания.
Тут с лампадой в руке к ним медленно подошла женщина, которая курила табак. Она тихонько поставила лампаду в изголовье Шарипа-бабая. При свете огня побелевшие расширенные глаза отца показались Сагадат незнакомыми. Ей никогда не приходилось видеть их такими. Шарип-бабай долго не спускал глаз с жены, как бы посвящая ей последний свой взгляд. Потом перевёл их на Сагадат, потом – на женщину в рваной одежде, которая неподвижно сидела возле чтеца Корана. Из глаз у неё тоже покатились слёзы. Шарип-бабай потянулся и с усилием выдавил из себя: «Д-д-доченька». Сагадат снова взяла его руку и, не отрываясь, стала смотреть на отца… Шарип-бабай выдохнул: «Аллах-х-х», и замер. Хусниджамал-эби тоже не сводила с него глаз. Женщина стояла всё так же молча и неподвижно. Прошло несколько минут. Сагадат вдруг припала лицом к руке отца и закричала, рыдая:
– Умер!!! Отец, родимый, дорогой!!! Умер…
Хусниджамал-эби тоже заплакала. И женщина, и чтец Корана не смогли сдержать слёз. У Хусниджамал-эби прихватило сердце. Её напоили холодной водой и уложили. Сагадат неотрывно смотрела на покойного. Он словно собирался сказать ещё что-то. Слова отца: «О Аллах, убереги от греха!!! О Аллах, дай счастья!!!» – звучали в её ушах.
Через некоторое время женщина встала и принесла «Хафтияк». Она положила книгу рядом с изголовьем Шарипа-бабая. Старик принёс старую скатерть, которой вчера укрывал таз с редисом, и накинул на лицо покойного. Опершись на сундук, Сагадат задумчиво смотрела на отца, в голове у неё роем кружились мысли.
Вскоре часы пробили пять раз. В разных углах казармы зажглись огни. Тут и там народ начал подниматься. Каждый подходил и тихонько расспрашивал о случившемся. Все сочувствовали несчастным. Огни казармы сегодня светились ещё печальней прежнего. И ветер на улице, так буйствовавший ночью, притих, словно не смел нарушить покой людей в столь трудный для них день, последний день Шарипа-бабая.
Подошла и старая нищенка, которая вчера рылась в своём узелке. Юная девушка, плескавшаяся в лохани, долго стояла возле Сагадат, не зная, что сказать. Она размышляла, не отдать ли несчастным своё мыло. Подошёл даже парень, который вчера был пьян и избит. Он тихо опустился на колени и стал читать суру из Корана. Даже он казался теперь Сагадат родным человеком. Она простила ему вчерашнее непристойное поведение. Женщина, которая, готовя еду, всё время пробовала из казана, позвала Сагадат с Хусниджамал-эби к чаю. Старуха искавшая в одежде вшей, порывшись в своём барахле, извлекла несколько сухих ягод инжира и бросила в кружку Хусниджамал-эби. Сагадат она потрепала по спине. Во всех углах люди обсуждали, как похоронить Шарипа-бабая. Парень, игравший вчера на гармони, и товарищ его заказали могилу. Владелец редиса со стариком, коловшим дрова, отправились просить у баев денег на саван, ломового и кирпичи. Женщины, жившие в казарме, принялись завешивать угол занавесками, шалями, платками, чтобы было где обмыть покойного. Некоторые из них принялись греть воду и начищать кумганы. Одна из старух раздобыла где-то даже немного гвоздичного масла. Все были озабочены, серьёзны, никто не остался равнодушным.
Хусниджамал-эби, хотя и чувствовала себя неважно, всё же была на ногах и всем давала какие-то советы. Сагадат тоже всё время что-то делала. Она с благодарностью смотрела на женщин, все они казались ей сегодня очень хорошими, хотелось сделать им какой-нибудь подарок, она давала в душе зарок всю жизнь служить каждой из них верой и правдой. К обеду вернулись старики. Материю на саван им дали, однако денег добыть не удалось. Жаловались на каких-то баев (они называли их по именам), которые заставили долго ждать ответа, а потом выставили, велев прийти завтра. Сагадат слушала их с искренним удивлением… Да и как не удивляться, если низко павшие люди, потерявшие последнее, ведут себя как святой Хозыр-Ильяс, который в обличии нищего спешит на помощь, и готовы делиться последним. А баи, считающие себя образцом нравственности, гонят бедняков прочь, когда те приходят к ним с просьбой? Так кто же из них лучше?
Наконец пришло известие, что могила на кладбище готова.
Близился полдень. Надо было спешить, чтобы успеть вынести покойника на обряд отпевания, который совершался во дворе мечети. У мулл время тоже ограничено. Они ждать не будут. День короток. Надо успеть засветло предать тело земле. На кирпичи денег не было, поэтому старики решили обойтись без них. Оставалось найти где-то деньги на ломового. На сенном базаре вряд ли удастся найти его, а потому женщины и старухи казармы, собирая по копейке-по две, наскребли-таки восемьдесят копеек. Старики принялись обмывать Шарипа-бабая. После того, как с этим было покончено, его завернули в саван. Сагадат, видя, как Хусниджамал-эби и другие люди прощаются с отцом, снова расплакалась, поцеловала его в лоб, и покойного вынесли. Сагадат, глотая слёзы, проводила отца до мечети, хотя одета была слишком легко. Девушка не могла уйти – стояла на улице и наблюдала за женазой через решётку. Обряд завершился, и отца унесли. Вот он уходит от неё всё дальше, пока вовсе не исчез из виду.
С горя Сагадат плохо понимала, что происходит вокруг. Послушавшись женщин, она пошла за ними в казарму. Там пахло гвоздичным маслом. Подвернув юбки до колен, женщины старательно мыли красными от холода руками место, где обмывали отца. В казарме было тихо. Большинство мужчин пошли на похороны, другие были на работе. От бессонной ночи и переживаний у Сагадат сильно разболелась голова, к тому же во время похорон она, похоже, простудилась. Её знобило. Пришло время намаза икенде. Весь казарменный народ принялся за молитву. И это был не обычный намаз с заученным бормотанием «Фатихи» и «Ихласа», машинальным покачиванием в такт вперёд и назад. Этот намаз давал утешение, принося исстрадавшимся душам облегчение и надежду. Вот повсюду, тут и там, зашумели самовары. Густой пар, клубясь, поднимался вверх, словно раскалённые газы из жерл вулканов. Всюду позвякивали чашки. Их готовили для мужчин, которые должны были вернуться с кладбища. В душах людей, словно осадок в замутнённой воде, постепенно оседали всколыхнувшиеся за день переживания и волнения.
С похорон вернулись продрогшие и проголодавшиеся мужчины. С жадностью уминая еду, они рассказали, что могила случайно оказалась в очень хорошем месте кладбища, принадлежащем богачам Бикметовым. Муэдзину и кладбищенскому сторожу досталось за то, что отдали могилу чужому. К чаю позвали и Сагадат с мамой, но Хусниджамал-эби после стольких волнений и слёз почувствовала себя хуже и задремала. Сагадат от приглашения не отказалась.
Смерть, хлопоты, связанные с ней, странным образом сплотили людей, ютившихся в казарме. Теперь многие сидели вместе и мирно пили чай. Не верилось, что ещё вчера они грызлись из-за места или казана, обзывая друг друга последними словами.
Огонь в очаге погас, вечерело. Люди, насытившись, стали расходиться, принялись за свои дела. Наступил вечер, и стало темнеть. День выдался беспокойный, люди устали и начали готовиться ко сну. Девочка, что мылась с мылом в лохани, спросив разрешения у матери, легла к Сагадат. Та зябко ёжилась, и девочка укрыла её своим бешметом.
Из всех углов послышались тихие голоса, читавшие суры Корана. Позже всех, как и вчера, молитву завершил старик, владелец редисок. Он опять долго читал Коран, потом задул огонь и лёг. Стало тихо. Не звучала гармонь, не слышна была ругань, даже ветер не злобствовал сегодня, грозя опрокинуть мир, свирепо громыхая окнами и крышей. Ночью девочка несколько раз кутала Сагадат, спрашивая: «Тебе не холодно?» и наконец уснула. Хусниджамал-эби стонала во сне. Прислушиваясь к грустным звукам, убаюканная тишиной Сагадат тоже погрузилась в сон. Утром она проснулась с головной болью, тело горело. Больная Хусниджамал-эби лежала, как всегда, тихо. Попив со старухами чаю, Сагадат почувствовала облегчение, но к вечеру ей стало хуже. Следующую ночь она провела в бреду, а утром не смогла подняться. Мать и дочь обе оказались серьёзно больны. Не было у них, кроме Аллаха, никого, во всём белом свете ни единой родной души, ни крошки еды. Мало того, что семья Шарипа-бабая оказалась в жалкой казарме, согревавшейся лишь человеческим теплом, несчастные женщины были совершенно заброшены, нищи, лишены всякой помощи. Надеяться им было не на кого, впереди ждала лишь голодная и холодная смерть, как того бедолагу-кота, которого выбросили в лесу в трескучий мороз за то, что пачкал в доме. Кот перепортил много вещей и был наказан, но расправились с ним не такие, как он, существа, а люди – те, что называют себя венцом природы; люди, которые могли бы проявить такие прекрасные качества, как великодушие и милосердие, ведь Всевышний наделил их ими. А за что терпели муки немощная старушка и девочка, лишившаяся единственного своего заступника, милая Сагадат с её добрым и отзывчивым сердцем? Как же могли допустить те, что живут свободно и богато, считающие себя высоконравственными, чтобы эти двое оказались на обочине жизни и были обречены на погибель? Этого я не могу понять! Нет, не могу!
Болезнь Сагадат день ото дня становилась серьёзней.
У Хусниджамал-эби резкого ухудшения не наблюдалось, но силы её таяли из-за потери мужа, из-за болезни Сагадат, а также из-за отсутствия должного ухода. Всё это происходило на глазах обитателей казармы. Старая нищенка поила больных настоем душицы, курильщица следила за чистотой постели, и девочка, что мылась с мылом, не отходила от Сагадат, сидела около неё целыми днями. Старик приносил им редис, старуха, рывшаяся в своей одежде, нередко извлекала из вороха тряпья нечто наподобие яблока или высохшую черносливину, а иногда давала кусочек балиша или паштета, правда, прежде чем получить такое угощение, надо было выслушать подробный рассказ о том, какая служанка в доме какого бая подала его. Парень, игравший на гармони, писал на дне тарелки какие-то молитвы, потом смывал их и давал выпить, а любительница пробовать суп из казана, случись ей снова приготовить что-нибудь, кормила Сагадат и Хусниджамал-эби горяченьким. В общем, хоть никто на свете о них и не вспоминал, обитатели казармы без присмотра не оставляли и старались хоть как-то облегчить положение больных. Женщины заменяли им сестёр милосердия, а мужчины докторов. В помощи не отказывал никто.
Мать с дочкой продолжали болеть. Хусниджамал-эби с каждым днём становилось всё хуже. Сагадат по вечерам металась в жару и бредила в забытьи. День шёл за днём, улучшения не было. Обе уже не могли есть, и надежда на их выздоровление таяла. Каждую ночь старухи и женщины дежурили возле больных и были готовы к тому, что обе вот-вот умрут, будили временами старика, чтобы почитал им отходную суру из Корана. Но они не умирали, и легче им не становилось. Шёл седьмой день со дня смерти Шарипа-бабая. В казарме тихо отметили его, почитав в память об усопшем Коран. Хусниджамал-эби осознавала, какой это день, слушала молитвы, которые читал старик, и даже поднесла вместе со всеми ладони к лицу, зато Сагадат была в тяжёлом забытьи, тело её горело. Временами она вскакивала и кричала: «Защити от дурного! Дай силы выстоять!! Дай мне счастья!!» Тут же звала кого-то: «Адаш-абыстай, адаш-абыстай!» («тёзка»). Потом гнала кого-то прочь, как видно, собаку: «Пашул, пашул!!» и в страхе жалась к стене. Временами громко пела: «Не плачь, родная! Такая уж у нас судьба!» Потом принималась перечислять имена джигитов, о которых, как видно, думала. Кричала, ругала кого-то.
Девочке, сидевшей рядом, велела открыть крышку подпола и выпустить джигита. Приказывала достать из-под одеяла и повесить новое неношеное платье, принималась рыдать о расшитом жемчугом калфаке и серой шали, которые у неё якобы украли, то видела себя в каком-то саду, где рвала цветы, то ей казалось, что её обнимает очень красивый джигит и было видно, как ей хорошо в его объятиях. Потом, обессилев, лежала тихо-тихо.
Какой дивный мир! Зелёные луга, извилистые речки, где-то вдали слышатся звуки колотушек, отбеливающих холсты, и тут же будто дополняют их трели соловья. Тепло, странное, блаженное тепло разливается по всему телу, ей очень хорошо. Отец привычно попыхивает трубкой, но она совсем не чувствует неприятного запаха. Тут же дочка муллы. На душе такая радость, Сагадат счастлива, ничто не омрачает её блаженства. Никогда в жизни не испытывала она такой неги, словно попала в иной сказочно-прекрасный мир, какого нет на всём свете. Утром она осознала, что очень больна, что отца на обычном месте нет, – видно, ушёл куда-то или не вернулся ещё из мечети. Мысли в воспалённой её голове путались, события прошлого переплетались с настоящим.
Девятый день прошёл, а она всё не приходила в сознание. Перед мысленным её взором возникли какие-то люди в белых одеждах и гонялись за Сагадат и её матерью по лесу. Сагадат звала на помощь отца: «Эти! Эти!» Мать уже поймали, а тут явились полицейские и хотят схватить их за то, что не уплатили за квартиру, и уж уводят мать. Сагадат с криком набросилась на них, дралась изо всех сил и уж одолела, но тут, похоже, земля поглотила её, она увидела себя посреди непроницаемой черноты. Нет ни лучика света и людей никого – от страха всё её тело дрожало, и она кричала: «Спаси меня! Дай мне счастья!» И снова очнулась в тёплом, светлом прекрасном мире, снова блаженство и покой снизошли на неё. Утром Сагадат открывала глаза, горячий пар туманил её взор. Над головой торопливо сооружали полог. Непонятно, зачем. Ведь совсем недавно уже был такой. Когда же это?… Точно такой полог, а из-за него доносился знакомый запах, напоминавший Сагадат о чём-то очень грустном. Потом она опять уносилась в мир сладких грёз. Снова открывала глаза и видела что-то длинное и белое. Может, холст, расстеленный в ауле на снегу? Непонятно, что. И снова погружалась в иной мир, падала в чёрную яму и кричала.
Так в беспамятстве, не в силах отличить день от ночи, встретила она тринадцатый день болезни. Снова бродила в чудесном, полном блаженства мире, летала, окуналась в воду. Потом вдруг открыла глаза и выдохнула: «Уф!» Женщины, старухи окружали её. Возле головы сидела знакомая девочка. Слабый огонёк лампадки проливал печальный свет. Из всех углов казармы доносились сопение и храп спящих.
Женщины и старухи жалобно глядели на неё. Сагадат, не сразу догадавшись, где она, обвела их взглядом, желая вспомнить, кто это. «Слава Аллаху, пропотела», – услышала она и почувствовала себя с головы до ног в воде. Память медленно возвращалась к ней, и она вспомнила, как они приехали в Казань, как их выгнали из квартиры, но казарму вспомнить никак не могла. При скудном свете лампады она, не узнавая, разглядывала столбы, подпиравшие своды, и они казались ей огромным многоголовым существом. Она вспомнила о смерти отца, вспомнила грезившиеся ей прекрасные сады и джигитов, в объятиях которых ей было так хорошо. А что потом? Она не знала. Но вот в памяти возникли люди в длинных белых одеждах, полицейские, и тут она вспомнила о матери. «Где она?» – подумала Сагадат, и вдруг непонятно как, но её поразила догадка, что Хусниджамал-эби больше нет. Она ещё раз заглянула в опечаленные глаза женщин, хотела сказать что-то, уж пошевелила губами, но тут же забыла о своём намерении. Кто-то спросил знакомым голосом: «Сагадат, ты пить не хочешь?» Она подняла глаза, сказала: «Хочу», – и приняла из их рук чашку с водой. Попив, она чуть-чуть расслабилась, и уже в следующую минуту снова погрузилась в забытьё.
Она вернулась в тот дивный край. Грохочет гром, сверкнула молния, полил дождь. Сагадат на улице, промокла насквозь. Но вот и солнышко, и уж снова блещет летний день! Зелёная травка. Сколько разных бабочек, как много птиц поют, свистят и щёлкают. Какое счастье! Вот Шарип-бабай говорит: «О Аллах, дай нам сил! О Аллах, дай счастья!» И Хусниджамал-эби с Шарипом-бабаем пошли и скрылись вон там, за тёмным лесом. Адаш-абыстай увидела это и обняла Сагадат, назвав её по имени. На возглас: «Сагадат!» – она проснулась. Посмотрела по сторонам и всех узнала. Глаза девочки, которая провела рядом с ней много бессонных ночей, покраснели. Посмотрела на место, где лежала мать. Её там не было. Сагадат вспомнила запах гвоздики, нечто белое, длинное, показавшееся ей расстеленным на снегу куском холста, и поняла: то была её мать, завёрнутая в саван. Она взглянула на девочку и спросила: «Эни умерла, да?» У той вместо ответа потекли из глаз слёзы. Она наклонилась к Сагадат и поцеловала её в мокрый лоб.
Слёзы девочки, её поцелуй тронули Сагадат так, что она готова была пожертвовать ради неё всем, даже жизнью. Это были не просто слёзы, не просто поцелуй, а нечто большее, исходившее от чистого сердца, из глубины невинной души. То было выражением искренней готовности делать для Сагадат всё, что в её силах, и глубоким сочувствием большому горю. У Сагадат навернулись на глаза слёзы. Она взяла руку девочки и крепко пожала, глядя на неё с благодарностью. Хотела сказать что-то, не смогла – по щекам покатились слёзы. Девочка всё поняла, слова для этого были не нужны. Она видела, как благодарна ей Сагадат и поклялалсь в душе по возможности не разлучаться с ней. В то мгновение раскрылись лучшие черты обеих девушек, они нашли друг в друге верных, любящих подруг. Когда подобное случается между мужчиной и женщиной, это непременно влечёт за собой вспышку яркой, сильной любви, на короткое или продолжительное время. Между двумя мужчинами или двумя женщинами такое единение порождает вечную дружбу, которой не бывает конца. Как правило, такие пары не разлучаются и становятся друг для друга надёжной опорой. Девушка, тонувшая в реке и случайно спасённая, придя в себя, узнаёт, кто её спаситель, и протягивает джигиту руку, что равносильно клятве в вечной любви. Изувеченный сын падишаха, брошенный в лесу, влюбляется в крестьянскую девушку, которая выхаживает его, приведя к себе в дом. Всё это происходит оттого, что людям свойственно испытывать нежную привязанность к ближнему, когда в нём обнаруживаются редкие человеческие черты. Они верят, что встретили лучшего человека на свете.