«Страдания мои близки к концу! Да будет благословенна Мадонна за все радости, которые она даровала мне в жизни, и за все страдания! Я умираю! Еще один вздох, и все будет кончено. Мне сказали, что красивейшая, благороднейшая девушка в Венеции твоя невеста. Будьте счастливы! Это последнее желание умирающей! Кроме этой девушки, я не знаю никого в свете, кому бы я могла вручить для передачи тебе эти строки, мое последнее прости. И сердце говорит мне, что она придет ко мне! Благородное женское сердце не откажет умирающей в последнем утешении. Она придет ко мне! Будь счастлив, Антонио! Моя последняя молитва на земле и первая на небе – за тебя и за нее, которая будет для тебя тем, чем не могла быть я! Душа моя была заражена тщеславием; свет испортил ее своими похвалами. Быть может, ты никогда не был бы счастлив со мною! Иначе бы Мадонна и не разлучила нас! Прощай! Прощай! Я чувствую такое спокойствие в сердце, боль прошла, смерть приближается! Молись за меня вместе с Марией!
Аннунциата».
Глубокое горе безмолвно. Пораженный, сломленный им, сидел я, не сводя глаз с письма, омоченного моими слезами. Аннунциата любила меня! Она была тем невидимым добрым гением, который помог мне пробраться в Неаполь! И письма были от нее, а не от Санты! Аннунциата была больна, ввергнута в нищету и бедствия, а теперь умерла, наверно, умерла! В конверте лежала также записочка: «Я еду в Неаполь» с моей подписью, переданная Аннунциате Фульвией, и распечатанное письмо от Бернардо, в котором он прощался с Аннунциатой и возвещал о своем намерении поступить на иностранную службу. Аннунциата посылала мне все это через Марию, называла Марию моей невестой! Пустые слухи дошли и до Аннунциаты, и она поверила им, призвала Марию к себе. Что она сказала ей? Я вспомнил, с каким страхом приступила Мария к разговору со мною. Итак, и она теперь знала, что говорят о нас с нею в Венеции! У меня не хватало духу заговорить с нею после этого, а между тем надо было – она ведь была добрым гением Аннунциаты и моим.
Я сел в гондолу и скоро вернулся в комнату, где сидели за рукоделием Роза и Мария. Мария, видимо, была смущена. Я не смел сказать ни слова о том, что наполняло теперь все мои мысли, и рассеянно отвечал на вопросы Розы. Горе давило меня. Вдруг Роза взяла меня за руку и сказала:
– У вас, видно, большое горе! Доверьтесь нам! Если мы не сумеем утешить вас, так хоть погорюем с вами, как истинные друзья.
– Вы знаете все! – воскликнул я в порыве отчаяния.
– Мария, может быть, но я ничего не знаю! – ответила старушка.
– Роза! – умоляюще произнесла Мария и схватила тетку за руку.
– Нет, от вас я не могу иметь тайн! – сказал я. – Я расскажу вам все. Это облегчит мое горе! – И я рассказал им о своем бедном детстве, об Аннунциате, о бегстве в Неаполь, но, заметив, что Мария слушает меня, сложив руки, как, бывало, Фламиния и еще одно существо, я замолчал. У меня не хватило духа заговорить в ее присутствии о Ларе и о видении в пещере, да это и не относилось к истории Аннунциаты, поэтому я прямо перешел к моей встрече с Аннунциатой в Венеции и нашему последнему свиданию. Мария закрыла лицо руками и заплакала. Роза молчала.
– Вот уж не думала-то, не подозревала ничего такого! – сказала она наконец. – Мария получила письмо из госпиталя сестер милосердия; какая-то умирающая заклинала ее прийти к ней. Я поехала с нею, но к умирающей Мария должна была войти одна; я оставалась с сестрами.
– Я видела Аннунциату! – сказала Мария. – И вы получили то, что она просила меня передать вам.
– А что она сказала при этом? – спросил я.
– «Отдайте это Антонио, импровизатору, но так, чтобы никто не видел!» Она говорила о вас как любящая сестра, как чистая благородная душа!.. Я видела на ее губах кровь… Она закрыла глаза при мне!.. – Тут Мария опять заплакала. Я молча поцеловал руку кроткой, милой девушки в знак благодарности за ее доброту к умершей, потом простился с Розой и пошел в церковь помолиться за упокой Аннунциаты.
Никогда и нигде еще меня не окружали таким вниманием и заботами, как с того дня в семье Подесты. Я стал для Розы и Марии как бы братом; они старались удовлетворить малейшему моему желанию; заботливость их обо мне и любовь проявлялись даже в мелочах.
Я посетил могилу Аннунциаты. Кладбище со своими высокими стенами походило на плавающий ковчег; это был остров мертвых, окруженный водою. Передо мною расстилалась зеленая лужайка, усеянная черными крестами. Я отыскал могилу. Надпись на кресте – одно слово: «Аннунциата». Крест был украшен свежим, красивым венком из зеленых лавровых ветвей; верно, его прислали Роза с Марией. Я потом поблагодарил их обеих. Как прекрасна была Мария, как походила она на олицетворение богини красоты – Лару, особенно когда опускала глаза! И мне невольно казалось, как это ни было неправдоподобно, что Лара и Мария одно лицо.
В это время я получил письмо от Фабиани. Я уже четвертый месяц проживал в Венеции; это удивляло его; ему казалось, что мне следовало посетить Милан или Геную, а не сидеть на одном месте. Впрочем, он предоставлял это моему собственному усмотрению. Но что же, в самом деле, удерживало меня в Венеции, в этом городе печали, каким он представился мне сразу, в городе, где разбилась вконец лучшая мечта моей жизни? Правда, здесь я нашел двух добрых сестер, Розу и Марию, и верного друга, Поджио, каких мне не найти уже нигде; но ведь когда-нибудь да нам придется расстаться! И все здесь только растравляет мою печаль. Нет, прочь, прочь отсюда! Надо поскорее подготовить к предстоящей разлуке Розу и Марию. В тот же вечер я сидел с ними в большой зале с балконом, выходившим на канал. Мария велела слуге зажечь лампу, но Роза нашла, что приятнее посидеть при свете луны. Апельсиновые деревья на балконе струили сладкий аромат.
– Спой, Мария! – сказала Роза. – Спой ту красивую песню о пещере Троглодитов! Пусть Антонио послушает!
Мария запела удивительно нежным и мягким голосом тихую колыбельную песню. Текст и мелодия поразительно соответствовали друг другу, ласкали слух и уносили сердце и душу в страну красоты, баюкали их на прозрачных, как эфир, волнах.
– Эта песня как будто проникнута каким-то внутренним светом, дышит чем-то неземным! – сказала Роза.
– Таким проявляется бестелесный дух! – сказал я.
– Таким представляется прекрасный Божий мир слепому! – вздохнула Мария.
– Ну, а разве не таким является он прозревшему? – спросила Роза.
– Не таким, и все-таки еще прекраснее! – ответила Мария. Роза рассказала мне то, что я уже слышал от Поджио – о слепоте и исцелении Марии благодаря операции ее дяди. Мария вспоминала о дяде с любовью и благодарностью и с детской простотой рассказала мне, каким представлялся ей прежде весь свет, теплое солнышко, люди, широкие листья кактусов и огромные храмы.
– В Греции их больше, чем здесь! – вдруг заметила она и приостановилась на минуту. – Я представляла себе цвета и краски в виде звуков! – продолжала она затем. – Мне говорили, что фиалки голубого цвета, море и небо тоже, и запах фиалок говорил мне, как прекрасны море и небо. Когда телесный взор мертв, духовный тем зорче. Слепой верит в духовный мир. Все, что он видит, открывается ему только посредством этого мира.
Я вспомнил о Ларе в венке из голубых фиалок; аромат апельсиновых деревьев также переносил меня в Пестум, где среди развалин храмов росли фиалки и красные левкои. Мы заговорили о величественной красоте природы, о море и горах, и Розе опять взгрустнулось при мысли о Неаполе. Тут я сказал им, что скоро уезжаю из Венеции.
– Вы покидаете нас? – грустно сказала Роза. – Вот уж не ждала-то!
– И вы больше не вернетесь в Венецию? – спросила Мария. – Не вернетесь к вашим друзьям?
– Конечно, непременно! – ответил я и, хотя это вовсе не входило в мои планы, стал уверять их, что, возвращаясь из Милана в Рим, проеду через Венецию. Но я и сам не верил тому, что говорил, и, отправившись на могилу Аннунциаты, взял на память листочек из венка, как будто уже не рассчитывал когда-либо вернуться сюда. Действительно, я пришел сюда в последний раз. Могила скрывала в себе лишь прах; в моем же сердце жила память о прекрасном существе, а обитавший в нем дух находился теперь на небе у Мадонны! Могила Аннунциаты да маленькая гостиная, где я прощался с Марией и Розой, одни видели мои слезы и горе.
– Пошли вам Бог женщину, которая бы вознаградила вас за вашу сердечную утрату! – сказала мне Роза. – Приведите ее ко мне в объятия! Я знаю, что полюблю ее, как вы научили меня любить Аннунциату.
– Вернитесь к нам счастливым! – сказала Мария, печально подавая мне руку, которую я поцеловал. Подеста поднял бокал с пенящимся шампанским, а Поджио спел веселую напутственную песнь, в которой говорилось о вертящемся колесе счастья и пении птиц на воле. Затем он сел со мною в гондолу, чтобы проводить меня до Фузины. Дамы махали с балкона платками. «Кто знает, какие совершатся события, прежде чем я снова увижусь с ними?» Поджио во время пути был оживлен и весел, как школьник, но веселость его, видимо, была напускная. Он крепко обнял меня и взял с меня слово почаще переписываться с ним.
– Смотри же, поскорее сообщи мне о своей прекрасной невесте, да не забудь о закладе! – прибавил он.
– До шуток ли теперь! – сказал я. – Ты ведь знаешь мое решение! – И мы расстались.
Карета покатилась. Я увидел зеленые берега Бренты, поросшие плакучими ивами, прекрасные виллы и далекие горы. К вечеру я прибыл в Падую. Первое, что приветствовало меня здесь, были облитые лунным сиянием семь горделивых куполов церкви святого Антония. На улицах царило большое оживление, но я чувствовал себя здесь таким одиноким, всем чужим. Утром, при свете солнца, город показался мне еще неприветливее. «Дальше, дальше! Путешествие рассеет мою скорбь!» – думал я и покатил дальше.
Кругом расстилалась зеленая равнина, покрытая сочной зеленью, как Понтийские болота. Над канавами склонялись, словно белые водяные каскады, плакучие ивы, всюду виднелись часовенки с образами Мадонны; некоторые уже совсем потускнели и выцвели от времени, и самые часовни готовы были разрушиться. Но попадались и новые, только что отстроенные часовни, украшенные новыми образами. Я заметил, что наш веттурино снимал шляпу лишь перед новыми, а старых, выцветших образов как будто не замечал. Меня это сильно поразило. Может быть, впрочем, я придавал этому обстоятельству большее значение, нежели следовало. «Даже святыня, изображение самой Божией Матери, предается забвению и уничижению за утрату земной свежести и привлекательности!» – с горечью думал я.
Побывав в Виченце, где искусство Палладио не осветило моего сердца ни единым светлым лучом, я прибыл, наконец, в Верону, первый город, который мне понравился. Амфитеатр перенес меня в Рим, напомнив Колизей: он был прекрасной копией с римского Колизея, но сохранился лучше, так как его не касалась разрушающая рука варваров. Обширные галереи были превращены в товарные склады, а посреди арены стоял сколоченный из досок балаган, в котором давала представления какая-то заезжая оперная труппа. Я пошел туда вечером. Веронцы сидели на тех же самых ступенях амфитеатра, где сиживали их предки. Давали «La Generentola». Это была та же самая труппа, к которой недавно принадлежала Аннунциата. Главную партию пела Аврелия. Жалкое было зрелище. Балаганчик совсем терялся среди этой исполинской арены. Контрабас заглушал прочие немногочисленные инструменты в оркестре. А публика неистово аплодировала и вызывала Аврелию! Я поспешил уйти. На улице стояла тишина; ночь была лунная; от величественного здания падала гигантская тень.
Мне рассказали историю вражды Монтекки и Капулетти, разлучившей двух влюбленных, которых затем соединила смерть, и показали мне дворец Капулетти, где Ромео впервые увидел Юлию на балу. Теперь дворец был превращен в постоялый двор. Я поднялся по лестнице, по которой прокрадывался некогда навстречу любви и смерти молодой Ромео. Большая бальная зала еще сохранилась, но фрески на стенах выцвели; большие окна были еще целы, но всюду лежали кучи сора и грязи, вдоль стен тянулись бочки с известью, а по углам валялись сбруя и разные хозяйственные орудия. И здесь-то некогда кружились под звуки сладостной музыки знатнейшие веронцы, здесь-то Ромео и Юлия пережили короткий миг упоения любовью! Да, вот где я еще глубже проникнулся сознанием ничтожества и тщеты всякого земного блеска, почувствовал, что Фламиния избрала благую участь, что и Аннунциата, наконец, удостоилась того же! Мои дорогие умершие были теперь счастливы! Сердце мое ускоренно билось, меня снедало какое-то лихорадочное беспокойство, и я нигде не находил себе покоя. «В Милан! Там ты найдешь приют!» – подумал я и поехал в Милан. Прибыл я туда почти через месяц после моего отъезда из Венеции. Нет, в Венеции было гораздо лучше. Там я чувствовал себя как дома, а здесь я был одинок и даже не желал заводить знакомств, не воспользовался ни одним из данных мне рекомендательных писем.
Огромный шестиярусный театр со своими зияющими, как пещеры, ложами и огромной залой, которая едва ли часто бывает полна, производил впечатление пустыни и в то же время как будто давил меня. Я был там всего раз; давалась опера Доницетти «Торквато Тассо». Примадонну, любимицу публики, вызывали без конца; она выходила, сияя улыбкой, но я смотрел на нее с глубоким сожалением и желал ей умереть в этот момент высшего своего торжества. Кто знает, что ждет ее в будущем? Пусть лучше теперь свет оплакивает ее, нежели она потом утраченное благоволение света! В балете участвовали и прелестные дети, но мое сердце обливалось кровью при виде их красоты. Больше я и не заглядывал в La Scala.
Один бродил я по тенистым улицам большого города, один сидел в своей комнате и работал над трагедией «Леонардо да Винчи». Здесь ведь он жил, здесь я видел его бессмертную «Вечерю». История его несчастной любви так походила на мою: его возлюбленная тоже удалилась в монастырь! И я думал о Фламинии, об Аннунциате и писал, писал под диктовку сердца. Но мне сильно недоставало Поджио, Марии и Розы. Мое больное сердце так нуждалось в их любви и заботах. Я написал в Венецию, но ответа не получил. Даже Поджио не сдержал своего слова писать мне, не забывать друга! И он оказался таким же, как все так называемые друзья! Я ежедневно посещал Миланский собор, эту дивную мраморную глыбу, словно вырубленную из Каррарских скал. В первый раз я увидел его вечером, при свете луны. Ослепительно белая верхняя часть собора ярко вырисовывалась на голубом небе. Отовсюду, куда ни взглянешь, из каждого угла, из каждой ниши выступали мраморные изваяния. Внутренность собора ослепляла даже больше, чем внутренность собора святого Петра. Этот таинственный полумрак, лучи света, пробиравшиеся через разноцветные стекла окон, переносили меня в какой-то неземной мир. Да, вот воистину храм Божий! Я прожил в Милане целый месяц и тогда только собрался в первый раз взглянуть на него с высоты собора. Солнце горело на его ослепительно белой крыше, на которой, словно на обширной мраморной площади, возвышались, будто отдельные церкви и капеллы, башни собора. Глубоко-глубоко внизу раскинулся Милан, а вокруг взору моему открывались все новые и новые статуи, которых не видно было снизу, с улицы. Я достиг самой высшей точки и остановился у мощной статуи Христа, венчающей все здание. На севере виднелись высокие темные Альпы, на юге низкие бледно-голубые Апеннины, а между теми и другими расстилалась безграничная зеленая равнина. Я обратил взор на восток, где лежала Венеция. По направлению к ней тянулась в поднебесье длинной лентой стая перелетных птиц. Я вспомнил оставленных мною там дорогих мне людей: Поджио, Розу, Марию, и мною овладела такая тоска! Мне вспомнился рассказ, слышанный мною в детстве, когда я с матушкой, Мариучией и Анджелиной возвращался с прогулки на озеро Неми. Анджелина рассказывала нам о бедной Терезе из Олевано, которая изводилась с тоски по Джузеппе, ушедшем на север за горы; старая Фульвия положила в горшок разных трав и поставила снадобье на огонь; оно закипело, и Джузеппе охватила такая тоска по родине, что он без оглядки, без отдыха, не останавливаясь нигде ни днем, ни ночью, заспешил домой, где кипело снадобье из трав с локонами волос его и Терезы. Я тоже чувствовал неодолимое беспокойство и странную тоску, но то не была тоска по родине – Венеция ведь не была моею родиной! Мне стало настолько не по себе, что я поспешил спуститься вниз. Дома я нашел письмо от Поджио. Наконец-то! Оказывалось, что он уже писал мне раз, но письмо не дошло до меня. В Венеции было по-прежнему весело, только Мария была серьезно больна; боялись даже за ее жизнь, но теперь опасность миновала, и девушка поправлялась, хотя еще и не выходила из дома. Затем Поджио шутливо спрашивал меня, не пленился ли я какой-нибудь красавицей в Милане, и напоминал о закладе. Письмо дышало таким беззаботным весельем, что, как ни мало вообще соответствовало моему душевному настроению, все-таки обрадовало меня. Я как будто увидел перед собою самого милого, живого, веселого Поджио! «Вот вам и людские толки! – думал я. – Говорят, что он таит в сердце глубокое горе, что веселость его напускная, а он таков и есть по натуре! Говорят, что Мария моя невеста, а я и не думаю любить ее! Я скучаю по ней, как и по Розе, а ведь не говорят же, что я влюблен в Розу. Ах, скорее бы назад в Венецию! Тут я не выдержу!» Но потом я опять осмеивал себя за свое странное влечение. Чтобы рассеяться, я вышел из ворот на площадь д'Арми к триумфальной арке Наполеона, или Порта Чемпиони, как ее называют. Тут кипела работа. Я вошел в калитку низкого забора, окружавшего великолепное сооружение; на земле стояли два новых мраморных коня; кругом были разбросаны мраморные глыбы и колонны. Какой-то приезжий стоял и записывал в книжку то, что рассказывал ему гид. На вид ему было лет тридцать. Я прошел мимо него и заметил у него на груди два неаполитанских ордена. Вот он поднял глаза на арку, и я узнал его. Это был Бернардо. Он тоже увидел меня, кинулся ко мне, обнял меня и весело воскликнул:
– Антонио! Давненько не видались! И простились-то мы с шумом и треском! Но ведь мы все еще друзья, надеюсь?
Кровь застыла у меня в жилах.
– Бернардо! – воскликнул я. – Вот где довелось нам встретиться, на севере, под самыми Альпами!.
– Я так даже с самых Альп! С глетчеров! Видел там, на холодных горах, край света! – И он рассказал мне, что путешествовал все лето по Швейцарии. Немецкие офицеры, состоявшие на неаполитанской службе, столько нарассказали ему о величии Швейцарии, что он взял да и порхнул на пароходе из Неаполя в Геную, а оттуда и дальше, побывал в долине Шамуни и даже взбирался на Монблан и на Юнгфрау, на «la bella ragazza», как он назвал ее. – И прехолодная эта красавица! – добавил он. Мы пошли вместе к новому амфитеатру, затем назад, в город. Он рассказал мне, что едет теперь в Геную, к своей невесте, что собирается остепениться и жениться, звал меня на свадьбу, а потом лукаво шепнул мне на ухо: – А что ж ты молчишь о моей ручной птичке, о нашей певичке и обо всех прочих историях! Теперь ты сам узнал, что юному сердцу не обойтись без них. Впрочем, узнай о них моя невеста, у нее, пожалуй, разболелась бы голова, а это было бы жаль, я так люблю ее! – Я не мог решиться заговорить с ним об Аннунциате; я чувствовал, что он никогда не любил ее так, как я. – Поедем со мной! – продолжал он. – В Генуе много красавиц, и ты ведь теперь стал старше и умнее, знаешь в них толк! Неаполь просветил тебя! Не правда ли? Через три дня я отправляюсь туда. Едем со мною!
– Но я уезжаю завтра утром! – невольно вырвалось у меня, хотя я и не думал еще уезжать. Но теперь слово было сказано.
– Куда? – спросил Бернардо.
– В Венецию! – ответил я.
– Ну, ты должен переменить свой план! – сказал он и принялся уговаривать меня, а я, в свою очередь, так горячо стал убеждать его в том, что мне необходимо завтра же уехать в Венецию, что и сам поверил этому. Без всяких проволочек я сейчас же устроил все свои дела, как будто и в самом деле отъезд мой был решен давно.
Меня увлекал из Милана невидимый Промысел. О сне нечего было и думать, я прилег всего на какой-нибудь час, да и тот провел в каком-то лихорадочном забытьи, не то спал, не то бодрствовал. «В Венецию! В Венецию!» – раздавался в моем сердце неумолчный голос.
Я зашел к Бернардо проститься, попросил его передать мой привет его невесте и полетел туда, откуда уехал два месяца тому назад. Минутами мне казалось, что я принял отравы, разливавшейся теперь по моим жилам. Какой-то необъяснимый страх гнал меня вперед. Что-то ожидало меня в Венеции?
Вот я и опять в Фузине, вот и Венеция с ее серыми стенами, башней святого Марка и лагунами, и – мое странное беспокойство, моя тоска и страх исчезли мгновенно. Их сменило совсем иное чувство. Как бы назвать его? Мне как будто стыдно было самого себя, я был недоволен самим собою! Теперь я не понимал, что, собственно, меня тянуло сюда, чувствовал все безрассудство своих поступков, и мне казалось, что все будут спрашивать меня: «Зачем это тебя опять принесло сюда?» Я занял номер в гостинице и поспешно принялся переодеваться; я хотел сейчас же отправиться к Розе и Марии, несмотря на то что мне сильно нездоровилось. Что-то они скажут, увидя меня?
Гондола пристала к берегу. Какие только странные мысли не приходят в голову человеку! «А что, если я приехал на веселый пир? Что, если Мария невеста? Что, если готовятся сыграть свадьбу?.. Ну и что ж? Ведь я не люблю ее! Разве я не повторял этого тысячу раз и самому себе, и Поджио, и каждому, кто высказывал подобное предположение!» Вот я опять увидел перед собою зеленовато-серые стены и высокие окна палаццо Подесты, и сердце мое тоскливо забилось. Я вошел. Слуга молча распахнул передо мной двери, не выражая никакого удивления по поводу моего прихода; его как будто занимало что-то совсем другое.
– Подеста всегда дома для вас, синьор! – вот все, что он сказал мне. В большой зале стояла мертвая тишина; все занавеси были спущены. «Здесь жила Дездемона, – подумал я, – здесь она страдала, и все же Отелло страдал еще ужаснее». И с чего пришла мне на ум эта старая история! Я прошел в комнату Розы; и здесь занавеси были спущены, стоял полумрак. Я опять почувствовал тот необъяснимый страх, который преследовал меня во все время пути и гнал в Венецию. Дрожь пробежала по моему телу; пришлось ухватиться за стул, чтобы не упасть. В эту минуту вошел Подеста, обнял меня и выразил свою радость по поводу моего приезда. Я спросил о Розе и Марии, и мне показалось, что взгляд его вдруг принял серьезное выражение.
– Они уехали! – ответил он. – Они вздумали прокатиться в Падую вместе с одним знакомым семейством. Вернутся они завтра или послезавтра. – Не знаю почему, но я не поверил его словам. Может быть, причиной было все то же болезненное состояние мое, порожденное печалью и угнетенным состоянием духа, достигшее теперь своего высшего напряжения и готовое разразиться настоящей болезнью. Чем бы иначе и объяснить душевное возбуждение, понудившее меня вернуться в Венецию?
За ужином я живо почувствовал отсутствие Розы и Марии; Подеста тоже был что-то не весел, но объяснял это какой-то затянувшейся тяжбой, не представлявшей, впрочем, особенной важности.
– И Поджио тоже нигде не видать! – вздохнул он. – Все несчастья зараз, да и вы больны! Веселый вечер, нечего сказать! Может быть, вино подбодрит нас!.. Но вы бледны как смерть! – вскричал он вдруг, а я почувствовал в эту минуту, что все вокруг меня заплясало, завертелось, и затем я потерял сознание. У меня открылась нервная горячка.
Когда я пришел в себя, я увидел, что лежу в уютной полутемной комнате. Возле меня сидел Подеста. Он сказал мне, что я должен остаться у него в доме, – тогда я живо поправлюсь; Роза будет ухаживать за мною. О Марии он не упомянул.
Я лежал в полузабытьи; спустя несколько времени я услышал, что дамы вернулись и что я скоро увижу их. Я и увидел Розу; она была печальна, мне даже показалось, что она плакала. Не из-за меня же – я чувствовал себя уже гораздо лучше. Наступил вечер, и мне показалось, что в доме вдруг воцарилась какая-то зловещая тишина и в то же время началось усиленное движение. На мои вопросы отвечали уклончиво; но слух мой стал так болезненно-чуток, что я слышал не только шаги людей, расхаживавших в нижней зале под моей комнатой, но и их разговоры, и даже всплески воды в канале: то подплывали к палаццо одна за другою гондолы. И вот в то время, как все думали, что я сплю, а я только лежал в легком забытьи, я и понял из перешептываний окружающих, что Мария умерла! Поджио сообщал мне о ее болезни, но писал также, что она выздоровела. Видно, однако, болезнь возобновилась, и девушки не стало. В этот самый вечер ее хоронили, но хотели скрыть это от меня. «Так Мария умерла! Вот что означал тот страх, который гнал меня сюда, но я явился слишком поздно и уже не увижу ее больше! Теперь она переселилась в мир бесплотных духов, которому всегда принадлежала. Роза, верно, украсила ее гроб фиалками! Она так любила эти голубые, благоухающие цветочки, и теперь спит, осыпанная ими!» Я лежал неподвижно, словно мною овладел смертный сон, и слышал, как Роза благодарила за это Бога. Наконец она оставила меня; в комнате не было ни души; было темно; я вдруг почувствовал необыкновенный прилив сил. Фамильная усыпальница Подесты была в церкви дел Фрари; я это знал. Гроб с умершей, согласно обычаям, должен был простоять всю ночь перед алтарем. Я хотел видеть ее! Я встал; лихорадка моя прошла, я чувствовал себя сильнее, набросил на себя плащ и вышел… Никто не видел меня… Я сел в гондолу. Все мои мысли были заняты умершею… Церковная дверь была уже заперта; «Ave Maria» давно кончилась. Я постучался в сторожку. Сторож узнал меня, так как не раз видел меня в церкви с семейством Подесты и показывал мне могилы Тициана и Кановы.
– Вы хотите видеть умершую? – спросил он, отгадав мою мысль. – Гроб открыт и стоит перед алтарем; завтра его поставят в склеп!
– Он зажег фонарь, взял связку ключей и отпер маленькую боковую дверь. Я вошел. Гулко раздались под высокими немыми сводами мои шаги. Перед образом Мадонны горела лампада, бросавшая на окружающее бледный свет. Белые мраморные статуи на гробнице Кановы вырисовывались небесными тенями и походили на мертвецов в саванах. Перед главным алтарем горели три большие лампады. Я не ощущал ни страха, ни горя; я как будто сам уже принадлежал к этому царству мертвых, был здесь между своими. Я приблизился к алтарю. Как здесь пахло фиалками! Луч лампады падал на открытый гроб и умершую. Это была Мария! Она как будто спала. Бледная и прекрасная, как мраморное изваяние, лежала она, вся усыпанная фиалками. Черные волосы были связаны в узел; на челе красовался венок из фиалок. Эти закрытые глаза, это спокойствие, застывшее на прекрасном лице, глубоко потрясли меня: передо мною лежала Лара! Такою вот видел я ее и в храме, когда поцеловал ее в лоб. Но тогда я целовал ее живую, а теперь она была безжизненной мраморной статуей, трупом.
– Лара! – вздохнул я и упал перед гробом на колени. – Лара! Даже после смерти твои закрытые глаза, твои немые уста говорят моему сердцу! Я узнал тебя, узнал в Марии! И я хочу умереть с тобою! – Тут я разразился слезами. Они падали на лицо умершей, и я осушал их своими поцелуями. – Все покинули меня! – стонал я. – Даже ты, последняя мечта моего сердца! Душа моя не горела к тебе такой любовью, как к Аннунциате или к Фламинии, но я просто молился на тебя! Я питал к тебе ту чистую духовную любовь, какую знают одни ангелы! Я и сам не знал, что любил тебя, так чисто, далеко от всякой чувственной страсти было мое чувство! Я не понимал его сам, как же я мог решиться высказать его тебе!.. Прощай, моя последняя любовь, моя невеста! Блажен твой сон! – Я поцеловал чело умершей. – Моя духовная невеста! Я не протяну руки другой женщине! Прощай! Прощай! – Я снял с своего пальца кольцо, надел его на палец Лары и поднял глаза к небу, призывая в свидетели невидимого Бога. Вдруг я затрепетал: мне почудилось, что умершая прижала свою руку к моей. Не может быть! Я устремил на нее взор… Да, губы ее шевелились! Голова моя закружилась, волосы встали дыбом, я не мог шевельнуться от ужаса.
– Мне холодно! – прошептала умершая.
– Лара! Лара! – воскликнул я, и свет померк в моих глазах, в ушах загудели мягкие, чарующие звуки органа… Но вот чья-то рука нежно коснулась моего лба, блеснул луч света, и я опять открыл глаза.
– Антонио! – услышал я голос склонившейся надо мною Розы. На столе горела лампа, на коленях возле моей постели стояла плачущая девушка. Я узнал ее и понял, что пережил те страшные минуты не наяву, а в горячечном бреду.
– Лара! Лара! – воскликнул я. Она закрыла глаза руками. Что такое я говорил в бреду? Видение мое живо воскресло в моей памяти, и я прочел во взгляде Марии, что она слышала признание моего сердца.
– Горячка прошла! – прошептала Роза.
– Да, я чувствую себя хорошо, так хорошо! – сказал я, глядя на Марию. Она поднялась с колен и хотела выйти из комнаты.
– Не уходите! – взмолился я, протягивая к ней руки. Она осталась и подошла ко мне, краснея от волнения.
– А мне приснилось, что вы умерли! – сказал я.
– Это был горячечный бред! – ответила Роза и подала мне лекарство.
– Лара-Мария! Выслушайте меня! – сказал я. – Это уже не бред! Я чувствую, как в мою кровь вливается струя новой жизни! Мы давно знаем друг друга. Если же это не так, то вся моя жизнь – причудливый сон. Вы уже слышали мой голос, близ Пестума, близ Капри, и вы узнали его! Лара! Жизнь так коротка, отчего бы нам не подать друг другу руки и не пройти этот краткий путь вместе! – Я протянул ей руку, она прижала ее к своим губам. – Я люблю тебя, всегда любил тебя! – продолжал я, обращаясь к милой девушке, безмолвно стоявшей возле меня на коленях.
«Любовь, – говорит миф, – привела в порядок хаос, создала мир». И каждому любящему сердцу приходится вновь убедиться в этом. Во взорах Марии я черпал жизнь и здоровье. Она любила меня. Несколько дней спустя мы стояли с нею вдвоем в маленькой комнатке с балконом, где благоухали апельсиновые деревца и где она однажды пела для меня.
Но еще мягче, еще слаще звуков той песни прозвучало теперь для меня признание ее сердца! Я не ошибся: Лара и Мария были одно лицо.