bannerbannerbanner
Импровизатор

Ганс Христиан Андерсен
Импровизатор

Полная версия

Глава III
Поездка в Геркуланум и Помпею. Вечер на везувии

На следующее утро Федериго явился за мною. Маретти тоже уселся с нами в экипаж; с моря тянул свежий ветерок; мы поехали берегом.

– Дым-то как валит из Везувия! – сказал Федериго, указывая на гору. – То-то зрелище ждет нас вечером!

– Не такой еще дым валил в семьдесят девятом году по Рождеству Христову, – сказал Маретти. – Тогда над всей окрестностью стояло густое облако! Тогда-то и были залиты лавой оба города, в которые мы теперь едем.

Сейчас за предместьем Неаполя начинаются города Сан-Джиовани, Портичи и Резина, которые, собственно, можно принять и за один город, так тесно они примыкают один к другому. Не успел я опомниться, как мы уже были у цели нашей поездки. Остановились мы у одного из домов в Резине. Под этим городом лежит другой, Геркуланум. Лава и пепел погребли его под собою в несколько часов; о существовании его забыли, и над ним возник новый город. Мы зашли в первый же дом; во дворе находился глубокий колодезь; в глубину его вела витая лестница.

– Видите, синьоры? – сказал Маретти. – Колодезь этот выкопан в сто семьдесят втором году по приказанию принца Эльбефского. Но едва углубились в землю на несколько футов, нашли статуи, и дальнейшие раскопки были воспрещены. И – mirable distu – в течение тридцати лет никто не принимался за эту работу, пока не явился Карл Испанский и не велел копать глубже. Тогда-то и отрыли эту роскошную мраморную лестницу, которую видно отсюда.

Дневной свет проникал в колодезь и освещал ступени лестницы – вернее, скамьи большого амфитеатра. Проводник наш дал каждому из нас по зажженной свечке; мы спустились вглубь и остановились на ступенях, где тысячу семьсот лет тому назад сиживала огромная толпа смеявшихся и ликовавших зрителей.

Маленькая, низенькая дверь вела в длинный, просторный проход; мы спустились в оркестр, осмотрели помещения для музыкантов, уборные и самую сцену. Все поражало своими грандиозными размерами, хотя мы и могли видеть зараз лишь небольшую освещенную часть пространства. Пустынно и мрачно было вокруг, а над головами нашими кипела жизнь. Подобно духам исчезнувших поколений, которые, по народному поверью, появляются и бродят по нашей земле, бродили теперь по древнему городу мы, словно привидения нашего времени. Меня скоро потянуло на свет Божий; мы вышли, и я с наслаждением вдохнул в себя свежий воздух. Затем мы повернули по улице направо и опять наткнулись на взрытую площадь, но меньших размеров. Тут мы увидели целую улицу, застроенную небольшими домиками; стены тесных, узких комнат были окрашены в яркие голубые и красные цвета. Вот все, что осталось от целого города; более величественное зрелище ожидало нас в Помпее. Резина осталась позади нас, и теперь кругом расстилалось застывшее неровными буграми море из черной как смоль лавы. Но здесь уже было возведено много новых зданий, зеленели небольшие виноградники; только маленькая полуразрушенная церковь напоминала еще о погребенной под лавою местности.

– Я сам был свидетелем ее гибели! – сказал Маретти. – Я был тогда еще ребенком, но никогда не забуду этого ужасного дня. Этот черный шлак лился тогда с горы на Торре дель Греко раскаленным потоком. Отец мой – beati sunt mortui! – сам рвал для меня спелый виноград тут, где теперь одна черная, твердая, как камень, кора; в этой церкви ярко сияли тогда свечи, а на стенах горело зарево извержения. Виноградник залило лавой, но церковь уцелела в этом огненном море, словно Ноев ковчег.

Я всегда воображал, что Помпея лежит под землей, как и Геркуланум, но оказалось, что я ошибался. Она смотрит на виноградники и на голубое море с горы. Мы поднялись по крутой тропинке и достигли полуразрушенного вала из темно-серой золы; зеленые растения и кусты хлопчатника пытались кое-где одеть его наготу. Пройдя мимо часовых, мы вошли в предместье Помпеи.

– Вы, верно, читали письма к Тациту? – спросил Маретти. – Читали Плиния Младшего? Сейчас вы увидите комментарии к его труду, каких не может дать вам никто!

Мы пошли по длинной улице Гробниц; тут памятник на памятнике. Перед двумя из них стояли круглые скамьи с красивой резьбой. На них отдыхали когда-то помпейцы и помпеянки, любуясь цветущей природой вокруг и суетой, кипевшей на проезжей дороге и в гавани. Затем по обеим сторонам потянулись ряды домов, все с лавочками; они казались мне человеческими скелетами, устремившими на нас свои пустые глазницы.

Кругом были видны следы землетрясения, которое постигло город еще до разрушения. Видно было, что многие дома только строились, когда их залило огненной лавой; на земле лежали недоконченные мраморные карнизы, а рядом с ними терракотовые модели их.

Наконец мы добрались и до стен города. К ним вели широкие ступени, как в амфитеатре; перед нами развернулась длинная, узкая улица, вымощенная, как и неаполитанские, широкими плитами лавы, говорившей о еще более раннем извержении, нежели разрушившее Помпею. На мостовой виднелись глубокие колеи от колес, на домах можно еще было прочесть имена их владельцев; кое-где уцелели даже вывески; одна из них гласила, что в этом домике изготовлялись мозаичные изделия. Все комнатки были маленькие, свет падал сверху, через отверстие в потолке или в дверях. Четырехугольные дворики, обнесенные портиками, были так малы, что в них помещалась только какая-нибудь цветочная грядка или бассейн с фонтаном. Зато и дворик и все полы были изукрашены чудной мозаикой. Стены были пестро раскрашены в белый, голубой и красный цвета. На пурпурном фоне порхали танцовщицы, гении и другие причудливые воздушные образы, такие яркие и живые, словно они были нарисованы только вчера. Федериго и Маретти вступили в жаркую беседу о дивной композиции и яркости красок рисунков, которые так удивительно сохранились, и, прежде чем я успел опомниться, оба с головой ушли в десятитомный каталог античных памятников Байярди. Они, как и многие, забыли поэтическую действительность ради критических комментариев к ней; сама Помпея была забыта ради сухих исследований ее. Я же, не посвященный в эти ученые мистерии, чувствовал себя среди этой поэтической обстановки как дома; здесь столетия как бы сливались для меня в годы, годы в минуты. Скорбь моя утихла, душа вновь обрела покой и прониклась восторгом.

Мы остановились перед домом Саллюстия.

– Саллюстий! – воскликнул Маретти, снимая шляпу. – Corpus sine animo! Душа отлетела, но и мертвому телу воздают почтение!

Всю переднюю стену занимала большая картина «Диана и Актеон». Любуясь ею, мы вдруг услышали радостные восклицания: рабочие отрыли великолепный стол из белоснежного каррарского мрамора; вместо ножек служили два превосходных мраморных сфинкса. Но еще больше поразили меня отрытые тут же пожелтевшие человеческие кости и ясно сохранившийся в пепле отпечаток прекрасной женской груди.

Мы перешли через форум в храм Юпитера; солнце освещало белые мраморные колонны; за ними виднелся Везувий. Из кратера валил густой черный дым; от огненной же лавы, вытекавшей из бокового отверстия, подымались белоснежные клубы пара.

Осмотрели мы и амфитеатр и посидели на ступенях, служивших скамьями. Сцена со своими колоннами, каменная задняя стена с главной выходной дверью – все выглядело так, как будто здесь вчера еще только давалось представление. Но давным-давно из оркестра не раздавалось никаких звуков, давным-давно никакой Росциус не ожидал рукоплесканий от ликующей толпы; все было мертво; дышала жизнью только природа вокруг. Густые зеленые виноградники, проезжая дорога в Салерно и рисовавшиеся вдали резкими контурами на светлом фоне неба темно-голубые горы – все образовывало сцену, на которой роль хора в трагедии исполняла сама Помпея, певшая о могуществе ангела смерти. И я видел его пред собою словно воочию: грозно простирал он над городами и местечками свои крылья из черного пепла и огненной лавы.

Мы решили взойти на Везувий только вечером, когда сочетание огненного блеска лавы с кротким сиянием луны производит особый эффект. В Резине мы наняли ослов и стали взбираться на гору. Дорога шла сначала мимо виноградников и одиноких домиков, но затем растительность изменилась, пошли чахлые кусты и какие-то сухие тростникообразные стебли. Дул сильный холодный ветер, но вечер все-таки выдался прекрасный. Солнце садилось раскаленным шаром, небо сияло золотом, море было синего цвета, а острова казались голубоватыми облачками. Глазам моим представлялся чисто волшебный мир. Очертания Неаполя таяли во мраке; вдали виднелись горы со снежными вершинами, сиявшими, словно альпийские глетчеры, а направо, близехонько от нас, струилась из Везувия огненная лава.

Вот мы выехали на равнину, покрытую черной лавой; нигде ни дороги, ни тропинки. Ослы наши, прежде чем твердо ступить на почву, осторожно пробовали ее ногами. Таким образом, мы поднимались очень медленно, пока не достигли той части горы, которая выдается уступом над этим мертвым, окаменелым морем. Тут мы пустились по узенькой тропинке, на которой пробивались только сухие тростникообразные стебли, и вскоре увидели хижину пустынника. Около нее, вокруг разведенного костра, расположились солдаты, распивавшие «Lacrimae Christi». Из них набирался конвой для туристов, необходимый на случай нападения разбойников. Зажгли факелы, резкий порыв ветра налетел на огни, точно собираясь потушить их и разметать по ветру все искры до единой. При этом неровном, дрожащем свете мы и отправились в темноте по узенькой тропинке, проложенной между нагроможденными кусками лавы; по обеим сторонам тропинки шли глубокие обрывы. Наконец перед нами выросла, словно новая гора, черная вершина из пепла; тут пришлось слезть с ослов и взбираться пешком, оставив животных под присмотром мальчишек-погонщиков. Проводник наш шел впереди с факелом, мы за ним, но не по прямой линии: подъем был крутой, мы увязали в мягкой золе по колени, и из-под ног наших то и дело сыпались камни и обломки лавы. Сделав два шага вперед, мы соскальзывали на шаг вниз, ежеминутно падали, ноги у нас как будто были налиты свинцом.

 

– Courage! – покрикивал наш проводник. – Скоро будем наверху!

Но вершина, казалось, была все так же далека от нас. Ожидание и любопытство окрыляли меня; наконец, после часового подъема, мы достигли вершины; я – первый.

Перед нами расстилалась большая площадь, беспорядочно загроможденная глыбами застывшей лавы. Посреди же возвышался еще целый холм из пепла, с конусообразным углублением-кратером. В вышине, словно какой-то огненный плод, висела луна. Она взошла уже давно, но мы-то увидели ее только теперь, да и то на одну минуту. Затем из кратера вдруг повалил густой черный дым, кругом воцарилась непроглядная тьма, из недр горы раздались глухие громовые раскаты, почва заколебалась под нашими ногами, мы должны были крепко ухватиться друг за друга, чтобы не упасть, и вот раздался такой грохот, что с ним не мог бы сравниться и залп из ста орудий. Столб дыма раздвоился, и из кратера взвился огненный столб высотою чуть не в милю. В белом пламени мелькали, словно кровавые рубины, раскаленные камни; они взлетали в воздух точно ракеты и, казалось, сыпались нам прямо на головы. Но они или падали назад в кратер, или градом катились вниз по пепельному склону его. «Всемогущий Боже!» – простонал я, едва смея дышать.

– Везувий сегодня разгулялся! – сказал проводник и сделал нам знак следовать за ним дальше. Я было думал, что нашему странствованию конец, но проводник указал рукою вперед, в ту сторону, где на горизонте пылало зарево и на огненном фоне вырисовывались гигантские черные тени. Это были другие туристы. Чтобы обойти отделявший нас от них огненный поток лавы, мы обогнули гору и стали взбираться на нее с восточной стороны. Извержение не позволяло нам подойти к самому кратеру, но мы решили приблизиться к тому месту, откуда вытекал, словно ручей, свежий поток лавы, и, оставив кратер слева, пошли напрямик по равнине, перелезая через огромные глыбы. Ни дороги, ни даже тропинки! Благодаря бледному свету луны и красноватому отблеску факелов, каждая тень, каждая трещина на неровном грунте казалась нам пропастью. Вновь раздались глухие подземные раскаты, опять воцарился непроницаемый мрак, и засверкало новое извержение. Медленно, цепляясь ногами и руками, карабкались мы к нашей цели, но скоро почувствовали, что все, до чего мы ни дотрагивались, пышет жаром. Перед нами лежала более ровная площадка, покрытая еще не совсем успевшей застыть лавой, извергнутой всего двое суток тому назад. Под влиянием воздуха успел почернеть и затвердеть только самый верхний слой ее, и образовалась корка, но толщина ее не превышала пол-аршина, под нею же текла расплавленная лава. Огненное море только подернулось сверху тонкой, пленкой, как озеро зимой льдом. Через это-то море нам и надо было перейти. По ту сторону его опять громоздились неровные глыбы, на которых стояли туристы-иностранцы и смотрели вниз на поток лавы. Мы гуськом потянулись за проводником; горячая кора жгла наши подошвы; во многих местах лава прорвала ее, и в эти трещины виднелась расплавленная огненная масса. Провались под нами кора, мы бы погрузились в море пламени. Мы шагали осторожно и все-таки возможно быстро – ноги так и жгло. Железо, остывая, чернеет, но, стоит прикоснуться к нему – мгновенно раскаляется опять; то же самое происходило и здесь; как на снегу от ног человека остаются черные следы, так здесь за нами оставались дымящиеся. Никто из нас не произносил ни слова. Пускаясь в путь, мы и не представляли себе такой опасности. Навстречу нам попался англичанин, возвращавшийся со своим проводником обратно.

– Нет ли между вами англичан? – спросил он, поравнявшись с нами.

– Итальянцы и один датчанин! – ответил я.

– A Diavolo! – тем и окончилась наша беседа.

Мы достигли огромных глыб, на которых стояли иностранцы, и тоже вскарабкались; перед нами вниз по склону горы медленно лился свежий поток лавы, словно струя огненной гущи или расплавленного металла, вытекающего из горнила. Поток этот разливался внизу на огромное пространство. Ни словами, ни красками не передать грозного величия этой картины. Самый воздух над потоком был как будто пропитан серою и огнем; кверху подымались густые клубы дыма, освещенные кровавым отблеском лавы, вокруг же все тонуло во мраке. В подземной глубине раздавался грохот, а над нашими головами взвивался столб огня, в котором мелькали раскаленные камни. Никогда еще не чувствовал я так близко присутствия Бога. Сознание Его силы и величие наполнили мою душу; окружающее пламя как будто выжгло из нее все слабости; она окрепла, прониклась мужеством и развернула свои мощные крылья. «Великий Боже! Я буду Твоим апостолом! Я буду воспевать среди% мирового хаоса Твое имя, Твою силу, Твое величие! И песнь моя зазвучит громче славословия монаха-отшельника! Я поэт! Даруй же мне силу, сохрани во мне чистую душу, какою должен обладать жрец природы и служитель Твой!» Я сложил руки, и мысли мои вместе с пламенем и облаками дыма вознеслись к Тому, Чьи чудеса и величие внушали мне такое благоговение.

Мы сошли с высоких глыб, и вдруг, всего в нескольких шагах от нас, большой обломок застывшей лавы с треском провалился сквозь верхнюю корку; из трещины брызнули тучи искр и вырвались облака пара. Я не дрогнул: я ощущал близость Бога, и в душе моей не было места страху. Из маленьких кратеров горы летели искры, из большого каждую минуту извергались новые потоки лавы. В воздухе слышался свист, словно над нами проносились несметные стаи птиц. Федериго был в таком же восторге, как и я. Спуск с горы по мягкому пеплу как нельзя более соответствовал нашему душевному настроению. Мы как будто неслись по воздуху, скользили, бежали и падали на пепел, мягкий, как только что выпавший снег. Всего десять минут понадобилось нам, чтобы пройти то расстояние, на которое при подъеме был потрачен целый час. Ветер улегся; у хижины пустынника дожидались нас ослы, а в хижине сидел наш ученый, который отказался от утомительного восхождения на гору. Меня же оно словно возродило к новой жизни, и взор мой все обращался назад, лава светилась издали колоссальными огненными звездами; от лучей месяца было светло как днем. Мы направились вдоль залива, любуясь двумя длинными – голубоватой и красноватой – полосами, дрожавшими на его зеркальной поверхности; это отражались в воде лучи луны и лавы. Дух мой обрел силу, понятия и мысли – необыкновенную ясность; со мною, если позволено будет сравнить ничтожное с великим, произошло то же, что с Боккаччо, посетившим могилу Вергилия: впечатления данного места и обстановки наложили свою печать на всю мою умственную деятельность в будущем. Боккаччо заплакал на могиле великого поэта, и мир обрел нового; грозное величие Везувия уничтожило во мне чувства малодушия и сомнения, заставило меня воспрянуть духом; вот почему этот день так крепко и запечатлелся в моей памяти, вот почему я так подробно и описал свое восхождение на вулкан, стараясь показать, как все эти впечатления отразились в моей душе.

Маретти пригласил нас к себе; на мгновение я как-то смутился и испугался при мысли опять увидеться с Сантой после того, что произошло в последний раз, но чувство это было побеждено общим моим душевным настроением. Санта дружески протянула мне руку, налила нам в бокалы вина, была так весела и проста, что я, наконец, стал упрекать себя за свое резкое осуждение ее. Это мои мысли были нечисты, оттого-то я и принял ее сердечное участие, высказанное, правда, с увлечением южанки, за порыв чувственной страсти. И я старался загладить свою вину шутками и дружески-непринужденным обращением. Во взгляде Санты я прочел, что она поняла меня и питает ко мне те же истинно сестринские участие и любовь.

Супруги Маретти еще ни разу не слыхали моей импровизации и попросили меня доставить им это удовольствие. Я воспел наше восхождение на Везувий, и меня наградили восторженными рукоплесканиями. То, что Аннунциата выражала молча одним своим взором, выливалось красноречивым потоком из уст Санты, и красноречие еще возвышало ее красоту; выразительные взгляды ее глубоко западали мне в душу.

Глава IV
Неожиданная встреча. Мой дебют в театре Сан-Карло

Я решился выступить публично, и день ото дня решение мое крепло. В доме Маретти и во всех других семействах, с которыми я успел познакомиться здесь, везде, где я ни выступал импровизатором, меня награждали шумными похвалами. Успех мой проливал утешительный бальзам на мою больную душу; я был счастлив и признателен Провидению. Но никто, прочитав мои мысли, не назвал бы огня, горевшего в моих глазах, огнем тщеславия; нет, это было пламя чистой радости. Вместе с тем все эти похвалы как будто и пугали меня немножко: я боялся, что был недостоин или что не всегда буду достоин их. Между тем я глубоко чувствовал и смело выскажу это, хотя дело и касается так близко меня самого, что похвалы и одобрение – лучшая школа для хорошо направленной души и что, напротив, строгость и несправедливые порицания угнетают или ожесточают ее. Все это я знаю по собственному опыту. Маретти был ко мне чрезвычайно внимателен, выходил ради меня из сферы исключительно интересовавших его предметов и знакомил меня с разными лицами, которые могли быть мне полезными на избранном мною новом поприще. Санта также была со мною бесконечно мила и любезна, но меня все-таки что-то отталкивало от нее, и я являлся к ней всегда или с Федериго, или в такое время, когда знал, что у нее гости. Я боялся повторения последней сцены. И все же я часто заглядывался на нее, когда думал, что она этого не замечает, и невольно любовался ею. Со мной происходило то, что вообще нередко случается с людьми: стоит подразнить человека, уверяя его, что он влюблен в такую-то особу, и он, хотя до сих пор и не думал о ней, не замечал ее, невольно начинает приглядываться к ней, желая узнать, что же в ней такого особенного, благодаря чему он должен был остановить на ней свой выбор. Простое любопытство мало-помалу переходит в чувство особого интереса, а это зачастую и в любовь. Мое чувство к Санте ограничивалось пока только интересом; это было что-то вроде чувственного созерцания, какого я не знавал раньше; тем не менее оно смущало и пугало меня, а вместе с тем и удерживало от сближения с нею.

Я прожил в Неаполе целых два месяца, прежде чем дебют мой был, наконец, назначен в ближайшее воскресенье. Я должен был выступить под именем Ченчи в большом театре Сан-Карло; настоящей своей фамилии я выставить на афише не решился. Я нетерпеливо ждал дня дебюта, который должен был положить основание моей будущей славе, но вместе с тем испытывал и какой-то болезненный, лихорадочный трепет. Федериго успокаивал меня, сваливая все на влияние воздуха, – и он сам, и почти все окружающие испытывали подобное же возбуждение. Везувий уж очень расходился, извержение следовало за извержением, и потоки лавы угрожали даже Торре-дель-Аннунциата[24]. По вечерам слышались глухие громовые раскаты, пепел так и летал в воздухе и густыми слоями садился на цветы и деревья; вершина вулкана вся была окутана черными грозовыми тучами; при каждом извержении из них сверкали зигзагами ослепительные молнии. Санте тоже нездоровилось.

– Это лихорадка! – говорила она; глаза ее горели, лицо было бледно. Она очень досадовала на свое нездоровье, говоря, что ей непременно хочется присутствовать на моем дебюте. – Ну, да я все-таки буду в театре, хотя бы потом и пришлось поплатиться еще сильнейшей лихорадкой! – прибавляла она. – Надо жертвовать для друзей даже жизнью, даром что они не ценят этого!

Я то рыскал по гуляньям, по кофейням и разным театрам, то искал успокоения в церкви перед образом Мадонны, исповедовался перед Нею во всех своих греховных помыслах и просил Ее подать мне мужество и силу последовать своему призванию. «Bella ragazza!»[25] – нашептывал мне голос искусителя, и щеки мои загорались огнем, но я старался не слушать этого голоса. Между духом и плотью завязывалась борьба; я чувствовал, что во мне совершается какой-то переворот, и ждал, что к воскресенью возбуждение мое достигнет высшей своей точки. «Надо нам побывать с тобою в игорном доме! – не раз говаривал мне Федериго. – Поэту надобно знать и испытать все!» Но нам все как-то не удавалось побывать там вместе, одному же мне идти туда казалось неловко. Да, прав, пожалуй, был. Бернардо, говоря, что воспитание у доброй Доменики и монастырская жизнь в Иезуитской коллегии разбавили мою кровь козьим молоком и сделали из меня какого-то труса. Мне в самом деле недоставало решительности и твердости характера. Между тем мне нужно было ближе познакомиться с светом, а не избегать его, раз я хочу быть поэтом! Вот эти-то мысли и бродили у меня в голове, когда я поздним вечером направлялся к игорному дому. «Я пойду туда именно потому, что боюсь! – сказал я себе самому. – Играть же мне нет надобности. Федериго и другие мои друзья, наверно, похвалили бы меня за мое благоразумие!» Какое, однако, слабое существо человек! Сердце мое билось, словно я шел на дурное дело, хотя рассудок и успокаивал меня. У входа стояли швейцары, лестница была великолепно освещена, в передней толпились слуги, которые взяли у меня шляпу и трость, распахнули передо мною двери, и я увидел целую анфиладу ярко освещенных комнат. Народу было много – и мужчин, и дам. Я не хотел обнаружить своей робости и быстро прошел в первую залу; никто не обратил на меня внимания. По всей зале были расставлены столы для игроков, перед которыми лежали целые кучи золота. За одним столом сидела пожилая дама, видно, бывшая когда-то красавицей, разрумяненная и разряженная в пух и прах; глаза ее так и пожирали кучи золота, а костлявые руки крепко впились в карты. Молодые, красивые девушки непринужденно болтали с мужчинами. Все эти красавицы были дщери соблазна; и старуха с алчным взором когда-то, как и они, покоряла сердца, а теперь одерживала победы только на зеленом поле.

 

В одной из зал поменьше стоял стол с красными и зелеными кружками; я видел, как ставили на эти кружки по одной или по несколько монет, как пускали шарик, и, если он останавливался на избранном игроком цвете, счастливец получал двойную ставку. Серебро и золото перекатывались с одного конца стола на другой с быстротой молнии. Я вынул из кармана серебряную монету и бросил на стол; она угодила на красный кружок; человек, стоявший возле, поглядел на меня, словно спрашивая, оставить ли ее там, куда она упала. Я невольно кивнул головой; шарик покатился, и я выиграл вдвое против того, что поставил. Я смутился и не взял денег; они остались на том же месте, шарик пустили еще раз, потом еще и еще. Мне везло, я все выигрывал; кровь во мне заиграла, но я продолжал рисковать только выигранными деньгами. Скоро передо мною лежала целая куча серебра, а на противоположной ставке сверкали луидоры. Я выпил залпом стакан вина – в горле у меня пересохло. Двойная куча золота и серебра все росла, но вот шарик пустили еще раз, и крупье хладнокровно сгреб весь мой выигрыш. Золотой сон мой развеялся, и я проснулся, перестал играть, потеряв, в сущности, лишь первую ставку. Утешая себя этим, я перешел в следующую залу. Одна из молодых женщин обратила на себя мое внимание сходством с Аннунциатой; она была только выше ростом и полнее последней. Мой пристальный взгляд не ускользнул от нее, она подошла ко мне и, показывая на один из маленьких столиков, предложила сыграть с нею партию. Но я извинился и вернулся в первую залу; красавица проводила меня взглядом. В задней комнате группа молодых людей играла на бильярде; они поснимали с себя сюртуки, несмотря на то что в игре участвовали и дамы. Меня это удивило; я и забыл о царствовавшей здесь свободе. У дверей, спиной ко мне, стоял рослый, стройный молодой человек. Он приставил к шару кий и сделал такой мастерский удар, что вокруг раздались рукоплескания. Дама, привлекшая мое внимание, дружески кивнула ему и, вероятно, сказала что-нибудь забавное. Он обернулся и поцеловал ее в щеку; она шутя ударила его по плечу. Сердце мое затрепетало – это был Бернардо! У меня не хватило духа подойти к нему поближе, а между тем мне необходимо было убедиться, он ли это. Я прошел вдоль стены к открытой двери в большую полуосвещенную залу, чтобы оттуда присмотреться к молодому человеку, не привлекая к себе его внимания. В этой полутемной зале, слабо освещенной красными и белыми фонариками, был устроен искусственный сад с беседками из раскрашенных жестяных листьев, апельсиновыми деревцами в кадках и чучелами пестрых попугаев на ветках. Из-за зелени раздавались тихие, мягкие звуки гармониума, наигрывавшего прелестные мелодии, лившиеся прямо в душу. Из полуотворенной двери на галерею веяло прохладою. Я едва успел оглядеться, как в сад вбежал Бернардо; я машинально укрылся в ближайшую беседку; он заглянул туда, смеясь, кивнул мне головой, словно увидал знакомого, шмыгнул в следующую беседку и, бросившись на диван, принялся напевать вполголоса какой-то мотив. Тысячи чувств волновали мою душу. Он здесь! Так близко от меня! Я дрожал всем телом и принужден был сесть. Благоухание цветов, тихие звуки музыки, полумрак, даже мягкий эластичный диван – все это вместе перенесло меня в какой-то волшебный мир; да, только там я и мог надеяться встретиться с Бернардо! Вдруг в мою беседку впорхнула та самая красавица, на которую я обратил внимание; я взволновался еще больше, но в эту минуту Бернардо возвысил голос, она узнала его и убежала к нему. Раздался звук поцелуя… Меня так и кольнуло в сердце!..

И этого-то вероломного, легкомысленного человека предпочла мне Аннунциата! А он мог так скоро забыть ее и оскверняет свои уста, прикасаясь ими к образу красоты, запятнанному пороком! Я выбежал из комнаты и из самого дома. Сердце мое сжималось от гнева и боли; я успокоился лишь под утро.

Но вот настал и день моего публичного дебюта в театре Сан-Карло. Никогда еще я так искренно не молился Мадонне и всем святым, как в это утро. Я побывал у обедни, причастился и почувствовал себя подкрепленным и очищенным святым таинством. Одна только мысль нарушала мое спокойствие, столь нужное мне теперь: что, если и Аннунциата здесь, что, если Бернардо приехал с нею? Но Федериго справился и узнал, что ее не было в городе; зато Бернардо, согласно газетным известиям о приезжающих, находился здесь уже четыре дня. У Санты лихорадка все продолжалась, но я знал, что она будет в театре. Афиши, извещавшие о моем дебюте, были уже вывешены; Федериго развлекал меня рассказами; Везувий извергал огонь и пепел сильнее обыкновенного; все как будто волновалось вместе со мною.

Я должен был выступить по окончании оперы «Севильский цирюльник», но экипаж за мною послали гораздо раньше, едва опера началась. Если бы в эту минуту в карету рядом со мною села парка, готовясь перерезать своими ножницами нить моей жизни, я бы, кажется, сказал ей: «Режь скорее!» «Боже, устрой все к лучшему!» – вот о чем я молился дорогой.

В фойе артистов я встретил певцов и актеров труппы, нескольких любителей искусства и одного импровизатора, профессора французского языка, Сантини. Я был хорошо знаком с ним через Маретти. Завязался непринужденный разговор, все смеялись, шутили. Участвовавшие в опере приходили и уходили, словно на балу, – они чувствовали себя на сцене как дома.

– Уж мы зададим вам тему! – сказал Сантини. – Такой орех, что и не разгрызть! Но ничего, сойдет! Я помню, как я дрожал, выступая в первый раз. Однако все обошлось благополучно. Я, конечно, прибегнул к кое-каким маленьким уловкам: выучил наизусть несколько небольших стишков на темы о любви, о старине, о красоте Италии, о поэзии и об искусстве, которые всегда можно применить к делу, а кроме того, у меня были в запасе и два-три цельных стихотворения. – Я стал уверять его, что и не подумал о таких приготовлениях. – Да, да, так всегда говорят! – ответил он, смеясь. – Ну, ну, ладно! Мы знаем, что вы человек умный и выйдете из испытания с честью.

Опера кончилась; я стоял один посреди пустой сцены.

– Эшафот воздвигнут! – сказал, улыбаясь, режиссер и подал знак машинисту. Занавес взвился.

Я видел перед собою только какую-то черную бездну и с трудом различил лишь несколько ближайших голов возле самого оркестра да в крайних ложах; из этой бездны меня обдавало густым, теплым воздухом. Я чувствовал в себе мужество, которое удивляло меня самого. Правда, я был сильно взволнован, но так и следовало: для восприятия идей и впечатлений нужна известная нервная чуткость, гибкость души. Как зимою во время самых жестоких морозов воздух бывает всего чище и яснее, так и в этом случае душевное напряжение обусловливало ясность мыслей. Все мои духовные способности пробудились, я был как нельзя более расположен импровизировать.

24Маленький городок между Неаполем и Помпеей. – Примеч. перев.
25Прекрасная девушка!
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru