bannerbannerbanner
Трем девушкам кануть

Галина Щербакова
Трем девушкам кануть

Полная версия

– Пусть Михайло придет, – слабым голосом попросил Юрай, мучаясь не столько от боли, сколько от перевязанности горла – намотала медицина, как на чурку, не сглотнешь, не охнешь…

– Во! – обрадовался милиционер. – Показательны наши знакомые. Михайло тоже в больнице – хоть вы и дома. Лежит побитый и уволенный с работы за попытку изнасилования.

– Господи! – прохрипел Юрай. – Он что – спятил?

– Зачем же? – почему-то обиделся милиционер. – Совсем наоборот. Вполне здоровый в уме…

– А почему в больнице?

– Справедливо накостыляли ему товарищи рабочие…

Милиционер еще и еще пенял маме. Кончилось тем, что она отдала ему остатки колючей проволоки.

– Отдаю без разрешения хозяйки, – строго говорила мама. – Это ведь не мое.

– Правильно, что отдаете, – сказал милиционер, ловко катя перед собой бобину. – Ведь это все ворованное, оно никому не принадлежит. Ни мне, ни вам…

Юрай не рассказал своим женщинам о «видении ширинки». Лежа в занавешенной от мух комнате, он пытался дорисовать «образ штанов». Нет, никаких деталей, кроме ощущения замызганности, не всплыло. Но и это ощущение шло от самой пуговицы, примитивной, пришитой крест-накрест, вырванной с кусочком ткани…

И другое… Человек продолжает ходить без пуговицы на эдаком месте. Он что, слабоумный? Или до такой степени рассеянный? Но как можно быть рассеянным в таком месте? Значит, на это место наплевать? Он старый, этот человек, вот что… Для него это место главной нагрузки уже не несет. Тут, конечно, сложнее, – что считать главным, а что дополнительным. Но! Но! Распахнутая ширинка должна принадлежать человеку совсем старому, которому на все наплевать.

Оставалось определить возраст старости. Если с точки зрения мамы, то у нее сорокалетние – мальчики, а пятидесятилетние – вполне молодые люди. «В шестьдесят начинается возраст ума, – говорит мама. – Мне совсем близко». Стариками мама называла тех, кто перешагнул семидесятипятилетие. Юрай посмеивался над маминой градацией. Ему, в его тридцать два, сорокалетние казались уже пожилыми, а пятидесятилетних он просто не видел. Они скрывались где-то за горизонтом.

Одним словом… Дальше надо было быть профессионалом психологии там или сыска. Иначе не понять, почему человек без пуговицы разгуливает, вроде так и надо, а не пришьет сверху первую попавшуюся? Почему не выкинет к чертовой матери штаны, его изобличающие? Опять же… Почему он не замечает отсутствия пуговицы? Да потому, мысленно кричит Юрай, что он понятия не имеет, что ее у него нету. Понятия! Он живет себе спокойно, и все. Но как спокойно, если он дважды – дважды! – лупит Юрая по голове, но оба раза так, что Юрай очухивается? Опять живи, но помни? А тут еще этот придурок Михайло. Насиловать в наше время – время всеобщей половой грамотности и доступности – ума не то что не иметь… Хотя при чем тут ум? А если это то самое, что в песне: «Но мне плевать, мне очень хочется»? Михайло – человек простой. А главное, службу свою в милиции каким-то ограничителем в жизни не считает. Был бы он, к примеру, шофером. Тоже бы посадили… «Без разницы», – как сказал бы Михайло. Нет, чем-чем, а профессией своей круглоголовый стреножен не был и в расчет ее не брал. «А это уже дурь, – думал Юрай. – Полная дурь. Нашел, во что вляпаться».

Мама очень хотела сопроводить Юрая на перевязку, напялила свое лучшее платье и сумочку на плечо повесила.

– Мало ли. А вдруг у тебя голова закружится?

Но Юрай уперся рогами и закинул мамину сумочку на шифоньер.

– Пока достанешь – я буду далеко. Сиди и жди. Можешь ждать даже в красивом платье.

– Ты страшно охамел, живя в Москве, – обиделась мама. – Вылечивайся скорей и уезжай. Ты мне действуешь на нервы, а я хочу дожить до светлого будущего.

– Не доживешь, – засмеялся Юрай. – Сроки откладываются.

– Ах ты негодяй! – закричала мама. – Нет, чтобы утешить.

Сделав свои дела, Юрай пошел искать в больнице Михаила. Приготовился к долгому поиску, к препирательствам с медициной, а нашел, можно сказать, в ближайшей палате. Вид у круглоголового был еще тот, но что совсем убило Юрая, так это утка, наполненная кровавой мочой почти доверху. И начинать надо было с этого – вынести утку. Пока то да се, старик с соседней кровати попросил:

– Унеси и мое добро, сынок. Со вчерашнего утра стоит.

В общем, расчистил Юрай больничные конюшни, попереворачивал залежалых, напоил страждущих, все это время ни слова не сказал Михайло, а смотрел на Юрая. А когда тот, наконец, сел на краешек кровати, заговорил:

– Я тебя хотел выгнать к чертовой матери, а ты стал дерьмо и ссаки выносить, и получается, что ты хороший, а я – то, что ты выносил.

– А почему ты меня хотел выгнать?

– Привет! А кто меня подставил? Пушкин Александр Сергеевич? Я что? Не с твоей подачи влез в историю, которая мне на дух не нужна?

– При чем тут моя история?

– При чем? – Михайло дернулся, но боль скрутила его так, что Юрай, не зная, что можно и нужно сделать, стал гладить милиционера, а тот закричал, потому что притрагивания его избитое тело не терпело.

– Господи! – едва выдохнул Юрай. – Господи!

– Слушай, – тихо начал Михайло. – Я пошел к многодетной. Как ты просил… А они, оказывается, только-только уехали… Не догостились, а раз-раз и смылись. Ну, думаю, хороший человек от милиции не бежит… Разворачиваю, значит, свой планшет, достаю ручку, чтоб все у матери расспросить, и как кого зовут, и куда уехали… Она ведь все причитала, что на внучиков своих не нагляделась, что зятя, как бешеная собака покусала, рванулся с места, даже не дождался, чтоб детские штаны повысыхали. Сырое в чемоданы повпихивали. И я, значит, жду, пока она выскажется словами, из нее просто прет обида и возмущение. И тут – др-р-р… Милицейский мотоцикл. Такая? Такая… Ваша семья попала в автомобильную катастрофу. Женщина так закричала, Юрай, что у меня до сих пор что-то с ушами. В общем, на их «рафик» налетел пьяный шофер, «рафик» перевернулся, вся многодетная семья в больнице. Хуже всех нашему подозреваемому, он на опасном месте был, а когда на них летел пьяный, то он, чтоб детей прикрыть, просто грудь вперед выставил. Ну, женщина побежала, конечно, в больницу… Я с коллегами то да сё. Выяснил. Зовут этого мужика Олег. Только «Ол» сходится. Я в милиции у них потолкался. Ребятам рассказал про свой интерес, про то, что ты нащупал. Сидели, трепались. Они мне: «Ну, ты – сыщик-одиночка». Потом пошли все вместе в столовку. Они в исполкомовскую ходят. Там тоже все эту историю с «рафиком» обсуждали, пьяницу кляли.

Я толкался у них до ночи, дождался какой-никакой информации из больницы. Твою знакомую с пятью детишками отправили домой, йодом посмазывали, и тю-тю… Двое ребятишек поломали руки-ноги, а с Олегом этим вообще еще неизвестно. Ему досталось круто. Ну, и я поехал домой. В общем, до общежития добрался поздно, часов в одиннадцать. Открываю дверь комнаты, сосед мой в отпуске, зажигаю свет, а в кровати у меня девка, в чем мать родила, лыбится. «Я, – говорит, – уже от холода мурашкой пошла, а тебя где-то черти носят». И прыг на меня. Руками, ногами обхватила, языком в рот лезет. Я живой? Живой! У меня же в мыслях ничего плохого. У нас этих девок – вагон с тележкой, так и переходят из комнаты в комнату. Эту, правда, не видел. Но какая разница, если голая и уже на тебе? Я ей как-то намекнул, мол, не ошиблась ли она адресом, а она всеми местами тычется и говорит, что ни за что, я ей нужен и никто больше. «Ты ж Михаил?» – «Михаил». – «Котик ты мой, значит! Пёсик». Я говорю: «Ну, подожди, я хоть амуницию скину». Она говорит: «Обувь только! Мне, – говорит, – в форме сильней хочется». Юрай! Все было, как у людей, а потом она стала орать как резаная. Я тебе про уши уже говорил? Их мне еще та тетка криком своим заложила… А тут такой ор! И не просто она кричит, а голым своим телом об мои значки норовит поцарапаться. Я ее отталкиваю, а она моими ногтями себя скребет. Я же уже все понял, затыкаю ей рот, а она кусаться. Я понимаю, что вляпался. Я ж, Юрай, кончил. В ней же моя сперма! Ты понимаешь, что я тогда почувствовал? Ну, на крик, естественно, народ. И ломиться не надо было – дверь открыта. Я, значит, в форме. Она ни в чем лежит, ноги раскинув, орет благим матом. И кровь на ней какая-то, а до крови вроде не доходило. Меня, конечно, взяли. Она такой ужас описала, что, если бы мне кто рассказал, я б на месте человека порешил. Что ее облили из окна общежития водой, она не знала, что делать, я ее пригласил обсохнуть. Что она, не задумываясь, пошла – милиция же! Знаешь, я сразу не заметил, а на самом деле на стуле висели ее мокрые бебихи. Дальше слушай. Ну, вроде я ей принес халат. И тоже правда – в ногах кровати халат мой, а он всегда в шкафу висит, потому что я им не пользуюсь. Когда? И зачем? Душа у нас в общежитии нет. Ходим в баню.

А тут, значит, якобы дал я ей халат и полез. Она, мол, хотела по-тихому, стала уговаривать, просить отпустить, но я оказался зверем. Даже штаны толком не снял. Она так и верещала: «Он животное! Животное!» Ну, они мне и дали.

Знаешь, – закончил Михайло, – я, конечно, это дело люблю. Но ни разу в жизни без добровольного согласия… Понимаешь?.. Я просто не смогу… Баба чуть в зажиме, у меня полный отпад. Но, конечно, если так… Чтоб руками и ногами тебя обхватила, то я могу не сдержаться, даже если б это была малолетка. Не устою. Это я по-честному тебе, что ж тут скрывать?

– Ты это и милиции, дурак, сказал? – спросил Юрай.

– Я объяснял свою природу, – ответил Михайло. – Это нельзя не говорить.

– Кто она?

– Она из Горловска. Курьерша в исполкоме. В этом-то всё и горе. Начальство близко. Защитники.

– Имя у нее есть? Фамилия?

– Ольга Кравцова. Восемнадцать лет.

– В суд на самосуд подашь? За это, – сказал Юрай, толкнув ногой в кровянистых следах утку.

– Мне сказали: подам – будет хуже. Так, мол, только из милиции турнут. А если я буду возникать, то она тоже заявит.

– А так не заявляет?

 

– Вроде стесняется огласки и мамы боится.

– И это все вот так запросто, по желанию? Открыть дело, закрыть? Не существует каких-то объективных показателей?

– О чем ты говоришь? – ответил Михайло. – Ну кто это добровольно повесит на себя дело, если его можно не начинать?

– Ну а если б ты на самом деле девчонку трахнул, пользуясь тем, что в форме?

– Милиция уговорила бы девчонку не возникать. Могли, конечно, быть настырные родители, приятели… Тогда некуда деваться… Тогда горишь синим пламенем. Но это уже плохой вариант. Его надо предотвращать.

– Значит, ты просто вылетаешь из милиции.

– Уже вылетел. И из города, между прочим. У меня тут никого. Я чужой… Так что ни одна собака обо мне не тявкнет.

– А если с потрохами будет плохо? Куда пожалуешься?

– Господу Богу, Юрай! Господу Богу. Это, конечно, дерьмовый вариант, и пока у меня хреново, я сам чувствую. И лекарств никаких нету. Так вот и лежу.

Врач на все упреки ответил Юраю, что была б его воля, он бы такого больного оставил подыхать под забором. Лекарств не даем? Правильно, не даем. Потому что нету. А были бы – дали бы другому. У них вон лежат и откопанные из завалов шахты, и отравленные метаном, и вытащенные из автомобильных катастроф. Да мало ли хороших больных, для которых нет лекарств, чтоб думать о насильнике в погонах?

– У меня нет слов, – сказал Юрай. – А ваши бы положить на мелодию.

– Не острите мне тут! – заорал врач. – Собутыльник? Или кто? Тоже ведь в побоях? И мы вас тут перевязывай! А бинты у нас есть? А йод? Вы его с собой принесли? Вы за него заплатили?

Буквально схватившись за голову, Юрай бежал от врача. Надо было ехать в Горловск и выяснять, как дела у Алены и детей. И Оле Кравцовой хотелось посмотреть в личико. И карелу Олегу тоже. Слава богу, что он хоть идет по разряду «хороших больных». А шофер тот, алкаш? Кто он? С чего это его развернуло на «рафик»?

Юрай еще раз вынес утки за больными, мокрым полотенцем стер у Михаила кровь на ногах, вымолил у сестры для него таблетку анальгина. Шел и думал, что надо как-то уговорить тетку не бросать круглоголового и поддержать в больнице. А потом ему, Юраю, как главному источнику всех несчастий, надо будет помочь парню найти на этой земле кусочек места для себя. Юрай был так убит и расстроен, что не видел никакой другой возможности, как забрать Михайлу к себе в Москву и пристроить в каких-нибудь Люберцах. Ну вот… Еще одно доказательство нехитрой Юраевой отмычки. Не мог Михайла совершить страшный грех, ибо не было этого в его голове. А в чьей-то, совсем ему неизвестной голове была мысль-идея вывести круглоголового из игры, и не как-нибудь, а с позором и поношением. Дорогая для сокрытия любого преступления окантовка – чужой позор и чужое поношение. Умный человек придумал и ловко осуществил.

Юрай не заметил, что дорога из больницы пролегла мимо дома, где жила уже покойная мисс Менд и где так бездарно, без толку провел он свое любительское расследование. Ведь, по существу, на толк хватило одного визита Михайлы. Это он нашел открытку из Москвы, он раскопал эти странные имена: Олдос, Лодя, Ирма. А карела, между прочим, звали Олег… Он же, Юрай, имеет в активе больную голову, покуроченную колючкой шею и пуговицу от солдатской ширинки. Которая, вот она, в кармане.

Юрай шел мимо аккуратного штакетника, который изучил еще раньше, он шел в сопровождении звона в голове и уже точно знал, что большая часть тайны всей этой трагической истории тут, но никому до этого нет дела. А есть дело, но нет ни права, ни возможности проникнуть в эту тайну дальше. Вот он пройдет сейчас мимо – и прощай, мисс Менд, прощай!

– Заходи, – услышал он голос.

Хозяин, аккуратно причесанный, в свежей рубашке с замятинами от утюга, в чесучовых коротковатых штанах, открывал Юраю ворота.

– Сегодня девять дней, – сказал он. – Никто и не вспомнил. Заходи хоть ты, помянем.

На дощатом столике стояли пыльная бутыль домашнего вина и граненый стакан. Хозяин уже, видать, прикладывался, потому что ступал по земле старательно, как миноискатель. Сейчас он пошел в дом за посудой для Юрая. На гвоздочке бельевого столба висели сизо-грязные рабочие брюки и замызганная рубаха. Юрай оценил, что поминал покойницу хозяин в чистом.

Тот вернулся из дома с тонким стаканом и с тарелкой огурцов, помидоров и грубо нарезанным черным хлебом.

– Я не закусываю, а ты не знаю, – сказал он, ставя все на стол. – По правилу нужна, конечно, водка. Так где ж ее теперь поймаешь? Пью свое…

– Ничего, – ответил Юрай. – Главное, как говорится, было б под что сказать – царство ей небесное.

– Не чокаемся, – напомнил хозяин. – И до дна. – Вино оказалось прекрасным. Лучше всякого там «Кинзмараули» или «Твиши». Нежное, ароматное, тонкое.

– Хоть на конкурс, – воскликнул Юрай и увидел, как злобно и совершенно не к месту полыхнули глаза хозяина.

– Ни одна сволочь, ни одна!.. Я думал, тот приедет. Теперь, когда ее закопали и никто не ворошит дело, выпить можно или как? Она ж, голубка, сейчас еще на земле, она ж возле нас крутится и криком плачет, что мы ее забыли, она ж еще в человеческом образе, не в небесном. Вот ты – как? Специально или мимо шел?

– Специально мимо шел, – ответил Юрай. – Хотя, честно, про девять дней – забыл… Но шел и прощался… Я думал, что времени прошло больше.

Юрая потрясло это – «она, голубка». У него даже в сердце защемило. Он тут ломился в дом, ковырял дверь ножом, трясся на полу со свечкой, а этот странный человек со свежепомытой шеей сказал – «голубка». И все этим словом у Юрая расфокусировал. Юрай ведь как? Он ведь собирался щупом, щупом…

«А не вы ли, товарищ хозяин вкусного вина, шандарахнули меня ненароком по башке?»

Тонкий щуп – ничего не скажешь.

– Болит голова? – спросил хозяин.

– Болит. А что?

– А то, что я так и не знаю, чего ты искал в комнате?

– Так, значит, вы меня, – удовлетворенно сказал Юрай. – А я козу искал, чтоб на ней подъехать.

– А кто ж еще? Ты ж в мой дом вломился?

– И отнесли вы? В яму?

– И отнес… А что с тобой было еще делать? Не в милицию же…

– Именно в нее! Именно! Я же ночью, как вор…

– Ты не вор… Ты виноватого ищешь. Я сразу это понял… Но он не тут… Тебе по другому следу надо идти.

– По этому? – Юрай положил на стол пуговицу.

Хозяин взял ее в руки, крутил туда-сюда заскорузлыми пальцами, потом снял с гвоздочка свои штаны и разложил их прямо на столе. На ширинке, вместо пуговицы, торчали нитки.

– Вишь как! – усмехнулся хозяин. – Один к одному…

– Я, конечно, тогда задремал на солнце, – сказал Юрай. – Но ширинку эту помню… Как вы шли со стороны солнца.

– Ты сонный тогда был, вялый. С тобой хоть что можно было делать…

– Но зачем? – закричал Юрай. – Где ж логика? Если я не там ищу? Значит – там?!

– Эх, ты! – покачал головой хозяин. – Эх, ты! Я тебя убил? Убил? А два раза мог. Запросто. И любой суд меня бы оправдал… Потому что ты лез в чужой дом, а я тебя застукал…

– Все равно непонятно, зачем второй раз двинули, уже в моем дворе…

– Со зла, – просто ответил хозяин. – Я вас всех, молодых, на дух… Ничего довести до конца не можете. Вам по шее, вы и усрались…

– Но! Но! – обиделся Юрай. – Вы про себя расскажите… Про пуговицу… Чего это она в той комнате была? Зачем вы ее там посеяли?

– Очень трудный вопрос, – горько засмеялся хозяин. – Не сообразить сразу… Давай еще выпьем, и я расскажу.

Юрай второй стакан выпил с еще большим удовольствием и тут же понял: зря.

Вино было коварным. Застучало в висках, и ноги налились так, что Юрай встал и начал подпрыгивать, чтоб разогнать тяжесть и мертвость ступней.

– Сиди смирно, – прикрикнул хозяин. – Слушать можешь? Головой соображаешь?

– Да, – промямлил Юрай. – Если ты мне ничего не подмешал… Как я понял за последнее время, мы народ вполне мак-бе-то-ни-анский.

– Мы народ – сволочь, – сказал хозяин. – А других слов я не знаю… Слушай…

…Отгородку, в которой жила Маня… я ее Маней звал… мы сделали для моей матери. Моя жена с ней только что не дралась, и я поставил в большой комнате фанерную стеночку и прорубил отдельную дверь, чтоб ходить в уборную… Мать моя была старуха богатая, у нее ковры лежали с таким ворсом, что будь здоров. Она обложилась этими коврами и жила себе, как в шкатулке какой, – прямо кум королю и сват министру. Потом умерла – царство небесное – своей, хорошей смертью, освободилась комнатенка, а мы вроде с Зиной без нее уже и привыкли. Вот и пустили жиличку. И тут выяснилось – она там у себя шагает по половице, – ковры же мы забрали, – а на нашей половине половица скрипит и гнется. Она спать ложится, а у нас стеночка выгибается. Причем такой казус. Ей нас не так слышно, ну там радио или громкий разговор, а нам все… Абсолютно. Я жене говорю: одинокая, не страшно, а начнут к ней ходить – откажем. Вот тут и началась моя мука. Я стал слушать… Все… Как она идет по полу голой ступней, как в тапках… Как она сидит на диване, как прилегла и как легла по-настоящему… Я все читал по половицам, я нарочно половики выкинул, сказал, что у меня от них эта… как его?.. аллергия… Так меня затянуло, хоть караул кричи. Ну и стал я, значит, ждать, когда она с работы придет, потому что мне не только слышать, мне уже и видеть ее хотелось… И все остальное… С супружницей моей у меня давно отношения, как с сестрой… Она и смолоду это дело не любила, а когда вышла на пенсию, прямо сказала: «Я теперь на пенсии. У меня все вышло на пенсию». Ну и черт с тобой, подумал, я как-то тоже поотвык от этого дела… Мужик я не гулящий… Это спроси, кого хочешь… А тут у меня такой начался задор, что я даже святую воду пил. Вроде как от желудка, а на самом деле от другого… Ну и скажу тебе… Маня это унюхала и сказала мне прямо, когда моя очередной раз уехала к родичам: «Иваныч!» – Она меня так звала, Иваныч. Я и есть Иваныч. Иван Иванович в смысле… Так вот она говорит: «Иваныч! Ты ж сгоришь так. Это же вредно… Приходи, окажу посильную помощь…» Я ушам не поверил, решил, что она про что-то другое, а я не могу смекитить, про что… Ну… В общем… Случилось… И я, старый пень, ветеран войны и труда, понял, что ничего у меня в жизни лучше Мани не было. Я не скажу, что она меня любила… Нет… Она сразу сказала: «Иваныч! В голову меня не бери… Ты мне никто… Ты старик, которого жалко. Если у меня кто объявится, я ведь замуж хочу, то ты уйдешь и не пикнешь». Я ей обещал. Все обещал. Даже дом обещал отписать, я уверен, что жена моя умрет раньше. А потом однажды ночью приехал к ней мужик… И я всю ночь слушал и слушал… Она нам так сказала: «Женатик… Бегает… Но то, что мне надо… Обещает разойтись… Поэтому мы пока по-тихому…» Знал бы ты это «по-тихому»! Я его выслеживал, это было. Но он тоже Штирлиц. Машины у него всегда разные, то такси, то хлебовозка, то из прачечной. И ставил он ее всегда в разных местах, а сам в ворота стучит, если заперто, засовом: бряц, бряц. Я так решил. Мужик, партбилетом прижатый. Ну, сейчас вроде билетов нету, но ты можешь за это поручиться, что нет совсем? Что они свой порядок тайно не блюдут? Он даже ночью в темных очках. Одно время был с бородой, потом раз – сбрил. Одно время курил, потом бросил. Мне его имя было противно – Лодя. Спросил как-то у Мани: «Он кто по нации? Что это за Лодя такой? По-каковски? Фамилия у него есть?» Маня мне так нежно, нежно, но железно: «Иваныч! Иваныч! А о чем мы с тобой договаривались, а?» Стала покупать мебель в комиссионке. «Хельгу», кресла. Пол от этого осел. Отстал от стенки. Прямо ладонь можно просунуть. Потом засобиралась Манечка в Москву. Причем психовала не знаю как. На мою накричала, а до этого «тетя Зина, тетя Зина!». Меня просто матом обложила, когда я всего-ничего спросил, надолго ли? Уехала на неделю. Приехала – лица на ней нет. Как с креста снятая. Я думаю, явится Лодя – оживит. А Лоди нет и нет. И она о нем ни слова. Неужели – обрадовался я – разбили горшок? Только в самый свой последний день с утра сказала: «Иваныч! Не закрывай ворота наглухо, ладно?» А мне так ее было почему-то жалко, что я даже обрадовался, что эта сволочь, Лодя, приедет. А вечером у нее началась эта чертова колика. У нее уже было раньше. Я как-то с нее белье стирал – так ее рвало. Мне моя говорит: «Какой же ты не брезгливый. Мне даже посмотреть на это противно, а ты руками возишься…»

И в этот раз я и тазик выносил, и грелку менял… Потом после «Скорой» она задремала. Мы тоже уснули. Я, правда, в этой комнате, где все слышно, мало ли что, думаю… И правда… Половица по самой середине осела – ночник у меня горел – значит, кто-то вошел. Слышу – зашептали. Все про здоровье. Он ей: «Ладно, ладно, ты лучше спи. Я завтра приеду». Ну, еще там разное… Про любовь, про то, что все для него, что на все готова, и прочая любовная дребедень. Они ведь тоже ушлые, они про слышимость знали, щель в полу видели, так что как там их не разбирало, а лишнего не болтали. В этот раз он смылся очень быстро. Я еще удивился, видишь же, что больная, ну посиди, посторожи. Неужели тебе только одно надо? А мог бы ей и подстирать, у нас водопровод на улице, а у Мани все полотенца грязные были в углу свалены. Но – нет! Пошуршали, пошуршали – и он исчез. А я, как дурак, лежу с открытыми глазами. Думаю… А ведь через ворота он не шел… Собака у меня дурная, но тявкнуть бы тявкнула и цепью бы гремнула… И тогда я вышел во двор.

 

Ворота закрыты, как я сделал в двенадцать ночи. Ты ж понимаешь, если бы Зина закрыла, это б иначе было. Но я сразу не придал этому значения. Манино окошко не светится, ладно, думаю, спи, дурочка. Пойду проверю, закрыл ли он за собой дверь в дом. Открыта. Не настежь, а так, как мы дверь прикрываем, когда хотим, чтоб не хлопнула. И тогда я к ней вошел. Верхняя мысль – замочу полотенца дождевой водой. У меня ее запас, целая вагонетка за уборной. Вошел – нехорошо пахнет в комнате, болезнью, болью, кислятиной. Я тихонько подошел к дивану – спит. Ну, я так думаю, спит, а ведь вижу все только при свете уличного фонаря, он косяком туда попадает. И тут такое на меня нашло! И ненависть, и любовь, и разобрало меня по мужской части, и обида, и страх, что Зина проснется и пойдет меня искать. Это ж, не дай бог, что было бы! Мне бы уйти на улицу, там опомниться, а я ж торчу в этой кислоте. Она мне уже вроде и нравится. Ну, я сел рядом и – было так, парень, было – стал ее целовать. И другое тоже пришло, мне только хотелось, чтоб она чуть-чуть проснулась, я же не больной, не ненормальный, чтоб пользоваться спящей… Трясу ее, сам трясусь… А она головенкой туда-сюда, туда-сюда и ни в какую. Я ее даже по щекам хлестанул – без разницы. Ну и кончилось у меня все, стыд на меня нашел, она, думаю, только-только угомонилась после боли, после этого чертова Лоди, а тут я со штанами, подлюка, вожусь, как какой малолетка. Прикрыл ее, взял грязное и ушел. Иду по двору к вагонетке и жить мне не хочется, потому что я сам себе такой противный, ничего в себе, кроме дерьма, не вижу. Не дай бог никому такое, парень. Это хуже смерти, когда ты сам себе уже не человек. И вот тут я учуял – что-то во дворе не так. Мне ведь после затхлости в комнате воздух во дворе сладким показался, а тут улавливаю – кто-то поломал ветки. В разломе свежая ветка сильно пахнет. Я решил – пацанва. Шла по переулку и хулиганила. Смотрю дальше – и ветки покурочены, и разлом в заборе. Я сразу понял – Лодя. Шел он вором. Меня всего аж заколотило, ну, думаю, сволочь… Завтра же откажу Мане, пусть уматывается. Мне даже легко стало, я как бы из собственного дерьма выход нашел. Ну, я ветки за гвоздочек зацепил, чтоб не так заметно, белье в кадку бросил уже без мысли стирать. Пусть, мол, сама. А лучше пусть Лодя. Он придет, я его, суку, заставлю и забор починить, и белье постирать.

А утром – сам знаешь… И никому я ничего не сказал, потому что – получалось – я был с нею последний. Зина говорит, смотрите, она ж таблеток наглоталась. И я понял, что если б я к ней «неотложку» тогда вызвал… Но – скажи – как бы я объяснил свое появление там? Другая мысль… Страшная мысль, парень… А если это Лодя ей что-то дал? Но как я докажу, если я его не видел, а только слышал шепот. А если это не он? Как докажу? Опять же… Я был последним… В том-то все и дело… А тут, на похоронах, возник ты… Может, ты тогда ночью у нее был?

– Не был я, – ответил Юрий.

– Знаю. Я узнавал. Ты приехал в день похорон. И не твоей тяжестью гнулась половица. Знаешь, когда живешь подслушиванием, многое примечаешь. Ты легче и весом, и шагом. Лодя тот с виду не грузный, а в ступне тяжел. Под ним земля гнется, а под тобой нет. Значит, не ты тогда был… Хотя разлом указывал на тебя, Лодя мог зайти правильным ходом. Моя беда, что я псом жил у стенки. Про это ж никто не знал. Теперь знаешь ты… Но и тебя наш двор манил, я это сразу понял. Что-то тебе надо было узнать. Ну, я и сторожил. Я ждал Лодю, тебя – не знаю кого. Но знал, кто-то придет. Разлом не заделывал нарочно. Ты сдрейфил сразу. Вошел в комнату и сдрейфил.

– Было, – признался Юрай.

– Пришлось тебя отнести в ямку. Но я все думал, что ты искал? Что?

– Кто такой Лодя? Куда делся альбом с фотографиями?

– Ну, если б я знал, что такое случится, я б его выследил… А так я даже не смотрел на него внимательно… Я себя боялся… Своей ревности…

– Неужели не спрашивали, где, кем работал? Кто он? Пролетарий? Инженер? Чиновник?

– Сейчас это не поймешь… Точно не пролетарий. Точно не инженер. Денег у него было больше для того и для другого.

– Торговый работник?

– Может быть… Вполне… Но у тех у всех морды, а этот без явной наглости. Поскромнее, что ли… И потом, парень! Этому ж роману месяца два – не больше. С ее поездки в дом отдыха. Значит, был он тут раза три-четыре. И все темной ночью. Зина моя, когда это началось, губки поджала, сказала Мане, что это нам не подходит, в смысле ночные гости. Но Маня ее уболтала. Это, говорит, на чуть-чуть, осенью я съеду, мы поженимся. У него развод же в суде. Ну, моя и рассочувствовалась… Маня дала ей книжку почитать… И еще одну… Ну… Для красоты… От старости. Моя дура пару раз ходила с налепленными на морду огурцами… Я ей сказал: не смеши людей. На том и кончилось…

– Но какой смысл? Какой смысл, если это убийство? Кому это могло быть надо?

– Только Лоде, если он раздумал жениться. Только ему. Ты не забывай. Маня – детдомовка. Она сама его могла убить, если что…

– Ну, вы скажете! Убить!

– У нее что-то в жизни было. Она мне, когда к себе допускала, сказала: «Это во мне детдомовская жалостливость взыграла. Но ты не думай… Я и убить могу… Детдом – он всему учит. Кто детдом пройдет – у того предела нет. Будешь лишнее приставать, – это она мне как бы смехом, – так придушу, что никто не вычислит». Я ей говорю: «Не бойся. Мы договорились. Я тебе помехой в жизни не буду». Она меня так обняла, так обняла и сказала: «Спасибо, дядя, на добром слове». Я тогда на «дядю» обиделся, не дядей я хотел быть, но я ж слово дал, в этом тоже была моя гордость, что когда-нибудь слово сдержу, а сам сдохну. И она тогда поймет, что не надо было от меня никого искать. Я бы и от Зинаиды своей ушел без всего, помани она меня… Знаешь, я даже о войне мечтал… Лодю на фронт возьмут, а я уж из возраста вышел… Такая вот я сволочь…

– Зачем толкнули меня в моем дворе?

– От злости… Лежит такой спокойненький, перевязанный… И вообще… Вроде так и надо, жил человек, и нету. Ну, разберитесь!.. Ну, сделайте что-нибудь…

– Вон у вас сколько фактов, а вы их только сейчас говорите. А к вам милиционер приходил, расспрашивал.

– Так он же нас двоих пытал, с Зиной. Я за ним во двор вышел. Говорю намеком: «Непростая история. Кумекать надо…» А он мне: «Не бери, дядька, в голову… Молодежь теперь легче мрет, чем вы, старики… Организм у нас ослабленный нечистотами воздуха».

– А разлом ему показали?

– Показал. А он мне: «Так у тебя и шифер тут лежит. Ты его считал?» Знаешь, я посчитал. И что ты думаешь? Двух шиферин не хватает. И так заметно… Еще копотью и грязью стопочка не покрылась. Хотя сообрази – два шифера это мало, хоть для чего… Но тем не менее факт… Нету… Увели…

– Пошли посмотрим все при ясном дне, – предложил Юрай и встал на затекшие и какие-то пьяные ноги. – Вино у вас замечательное, но неправильное. Верх ясный, а низ в отпаде. Какой же смысл?

Так и шел по двору, привыкая к собственным ногам и весу тела.

Шифер лежал возле вагонетки. Взять его тихо и вынести в разлом было бы непростым делом. Тут надо знать – и как удобней его охватить и где пригнуться под веткой. Вор все это знал, хотя и оставил следы в траве. В одном месте след был особенно ясный, попала нога в глину, скользнула по ней.

– Шифер отнесен куда-то близко, – заметил Юрай. – Это, по-моему, соседское дело.

– Я соседей уважаю и такого про них в голову не возьму, – гордо сказал Иваныч.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru