bannerbannerbanner
Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции

Галина Кузнецова
Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции

Чехов сейчас же перебивал:

– А скажите, вы где селедки покупаете? Я вам скажу, где надо покупать: у А., у него жирные, нежные… – переводил разговор. Как ему кто-нибудь о его произведениях – он о селедках. Не любил.

18 июня

«Олесь» напечатан, и в печати понравился мне. Получился огромный фельетон в 720 строк. Я очень рада, хотя именно сегодня была занята трудной главой нового рассказа, чтобы почувствовать вполне эту радость. Пишу рассказ о Константинополе: описывается русская кельнерша, ее жизнь, город с его красотой и нищетой и то, как она, незаметно для себя, затягивается этой жизнью вокруг нее. Пишу свободней и тверже, чем «Олеся», потому что воображение стало гибче и мне точно открылись неисследованные страны. Живу только писанием; как машина встаю, утром пишу, потом завтрак, лежу, немного гуляю и опять сажусь писать до вечера… И все время думаю о том, о чем пишу, живу только в этом мире, который описываю. И.А. делает то же, но он пишет медленнее, чем я, и еще не вошел, как следует быть, в работу.

24 июня

Были вчетвером (с Борисом Зайцевым)[53] на провансальском спектакле «Мирей» Мистраля, поставленном под открытым небом, под платанами, на главной эспланаде.

Несмотря на наивность и бедность постановки – хорошо. Я очень отвыкла от театра, особенно от оперы, и было непривычно грустно и приятно. Хорошо было и солнце, освещавшее листву платанов, и лица актеров, и провансальские мелодии, и провансальские тамбурины и дудки, на которых играли «дядьки» в белых, подпоясанных красными поясами костюмах, и голубоватые горы вдали, и женщины в арлезианских уборах, проходившие, обнявшись, по эспланаде, на фоне этих гор, и черепичные крыши старого города, ярко освещенные солнцем и как будто слушающие издали наивную и вечную историю любовников, разлучаемых отцом. И.А. не высидел до конца – пошел домой писать. Он вообще уже отсутствует из общей жизни. Зато Зайцев, живущий здесь третий день и с видимым удовольствием глядящий на все и на всех, был очень доволен и остался с нами до конца. Он мне приятен. Илюши дома нет, он поехал к Мережковским.

4 июля

В субботу 30-го уехал Илюша. Накануне отъезда он позвал меня на верхнюю террасу сада и сказал, что, если мне что-либо понадобится в жизни, я могу обратиться к нему и он сделает все, что будет в силах. Затем дал несколько советов: от каждой получки откладывать часть, чтобы не быть в зависимом положении, посылать эти деньги ему, а он будет обменивать их на фунты. Говорил о работе над собой, о борьбе с мыслями, о развитии, о чтении, о работе над своими способностями. Сказал, что я должна смотреть на свою жизнь здесь как на передышку.

Я была очень тронута. Меня поразило, что ко мне так добр этот почти чужой человек, к которому не только я, но и И.А. относится с уважением. Вообще, я еще ни разу по-настоящему о нем не писала, а сколько он уже помог мне в духовном отношении! Сколько раз я напоминала себе о нем, о его выдержке, силе воли, твердости, мужественности в одиночестве, упорстве в работе, и это напоминание помогало мне жить. Он уехал, провожаемый всеми с сожалением. Теперь часто думаю о нем и о его словах и хочу, чтобы он не ошибся в своих надеждах на меня.

28-го кончила рассказ. Окончив, выбросила из него две главы (почти десять больших страниц), и то он получился огромный – полтора печатных листа. Назвала в конце концов «Золотой рог», прошлое заглавие было чересчур изысканно. Думаю послать его Демидову.

18 июля

Необычайно жарко. С утра до утра, как в духовой печи. Особенно тяжелы ночи. Случилось так, что моя комната – над кухней и стена отапливается. В соединении с 37° в тени это невообразимо. Я стала бояться ночи, своей комнаты, того жаркого, лилового, неподвижного, на все лады тихо звенящего, что за окном. Нервы расстроены, сердце слабо, вся в поту беспрестанно и не знаю, куда девать себя, как забыть себя. Со всеми тяжело, хочется куда-нибудь заползти и спрятаться, навсегда, насовсем…

20 июля

Не знаю, когда это прекратится. Жара небывалая. С утра ложусь на верхней террасе под фигу с книжкой. Пытаюсь читать, писать стихи, читаю Эредиа, Луиса, Бодлера. Ночи проходят по-прежнему ужасно. Ничто меня не радует – разве листья, деревья, да и то как сквозь сон.

Вчера сидели с И.А. вечером в саду. Разговаривали.

– Ну, мучиться, и надо мучиться, – говорил он. – Все мучаются. Терпеть надо…

Сегодня В.Н. и Зайцев ездили в Канны, а я все после обеда печатала «Арсеньева». Замучился И.А. с «покойником». Не знаю почему, но мне кажется, что была допущена ошибка в построении. Это повторение с покойником меня мучает. Я осторожно пыталась сказать об этом. Но он, кажется, и сам видит это.

27 июля

Собираются тучи. Душно. Капитан уехал на три дня в Ментону, т. е. шляться. Зайцев послезавтра уезжает в Париж. За время его жизни здесь поняла, какой он приятный собеседник. В нем есть некая «приятная умеренность», говоря его стилем. У нас часто бывали интересные разговоры, и я заметила, что он стал считаться со мной.

Лето жаркое, я давно не пишу и чувствую с грустью некое томление. И.А. мучается с началом третьей книги, Рощин диктует мне иногда рассказы для газеты с такой философией, что я начинаю с отчаянием думать о бесполезно потраченном времени. Он как-то читал нам свой большой рассказ, который рассчитывает послать в «Записки», – и, боже, что там накручено! И фамилия героя – Антропов!

Я стала опять писать стихи и, кажется, недурные, по крайней мере, окружающие хвалят, даже молчаливый и скупой на похвалы Зайцев, – но все же чувствую себя слабо и грустно. Купаться ездим часто. Я много читаю, по-французски особенно. Иногда за столом бывают большие разговоры о прочитанном, и я очень горячусь. Стараюсь себя воспитывать, учусь сдержанности.

7 августа

И.А. теперь часто от нечего делать дразнит капитана то за столом, то заглядывая к нему в комнату в замочную скважину и уверяя, что он там сидит и сам с собой разговаривает, плюясь и ворча, как старик. Когда гуляли как-то вечером наверху, он указал ему на полуразвалившийся забитый домик над шоссе и, шутя, стал предлагать снять эту хижину и назвать ее «Овечий Эрмитаж».

Капитан от этого хохочет до слез, приседает, и в голосе у него является что-то мальчишеское, когда он без устали твердит сквозь смешливые всхлипыванья: «Вот ей-богу… да, ей-богу… Вот всегда, ей-богу…» Дальше у него не идет. И.А. очень весел и этим забавляется. Его «образумливания» капитана следовало бы записать – так они интересны.

22 августа

Столько раз собиралась записать поподробнее о течении нашей жизни – обо всех и о себе, – и никогда на это не находится времени. А между тем лето уже кончается, скоро – сентябрь и с ним – изменение жизни. Возможно, что И.А. поедет в Сербию, на съезд писателей, и тогда это выбьет всех нас из колеи. Живем мы очень однообразно, много тише, чем в прошлом году. И.А. долго бесплодно мучился над началом третьей книги «Арсеньева», исхудал и был очень грустен, но в конце концов сдвинулся с места, и теперь половина книги уже написана. Третья книга опять очень хороша, но мне чего-то жаль в маленьком Арсеньеве, который уже стал юношей, почти беспрестанно влюбленным и не могущим смотреть без замирания сердца на голые ноги склонившихся над бельем баб и девок…

Вообще И.А. не тот, что был раньше. Перемена эта трудно уловима, но я знаю, что она в отсутствии той молодой, веселой отваги, которая была в нем год-два назад и так пленяла. Он внутренне притих, глаза у него часто стали смотреть грустно… «Ничто так не старит, как забота», – часто поговаривает он. Но все же он часто шутит, даже танцует по комнате, делает гримасы перед зеркалом, изображая кого-нибудь (и всегда изумительно талантливо), дразнит капитана так, что тот приседает от смеха. Капитан тоже присмирел в это лето, не так часто ругает кого-то в пространство, аккуратно каждое утро уходит писать в сад под фигу, меньше ждет писем, не бросается к почтальону, меньше спорит с В.Н. (хотя все-таки спорит), глядит покорнее. Все же по-прежнему любит поездки и иногда, когда есть деньги, заваливается куда-то на два-три дня на велосипеде: «в контрольную поездку», как дразнит его И.А. Возвращается «на голенищах» тоже, по словам И.А., всегда почему-то немного виновато, а мы все его дружно расспрашиваем и поддразниваем.

В.Н. по-прежнему сидит постоянно за машинкой, не гуляет, бледна, и я часто чувствую сквозь стены как бы какое-то болезненное веянье. Это отражается на мне тяжкой тоской – я замечала несколько раз, что хуже себя чувствую, когда она в дурном состоянии, и веселею, когда оно делается легче. Иногда это меня пугает.

Сама я живу не очень хорошо. По-прежнему «безутешно грежу жизнью». По-прежнему сомневаюсь в себе, тоскую, браню себя за лень, хотя все время как будто что-то делаю. В это лето мне стало уже казаться, что моя первая молодость прошла…

Я давно ничего не пишу прозой и как-то привяла. Должно быть, жаркое лето меня обессилило. Правда, я пишу еще время от времени стихи, но они меня мало радуют. Единственное настоящее дело – подготовила книгу стихов И.А., перепечатала две трети, а главное – затеяла это, без затеи же это бы никогда не сдвинулось с места. Перепечатывая стихи, многое узнала, увидела в них то, чего прежде не видела. Есть стихи изумительные, которые никто по-настоящему не оценил. Мы много говорим с И.А. об отдельных стихотворениях. Думаю, что могла бы написать о его поэзии большую статью, если бы не страх ответственности и не моя слабая воля… Как трудно, например, засадить себя за писание! Я уж выдумала ходить с тетрадью наверх в рощу, где есть дубы и мирты, и от них прохладная влажная тень. Там ложусь, слушаю, как листья шумят, – оливки очень красивы на синеве неба и долины, но не шумят, а шум – душа дерева – и наслаждаюсь прохладой, запахом, густотой лиственного покрова, отдаленным сходством его с русскими рощами и лесами. Напоминает иногда немного и Богемию, особенно то, что я хожу в лес с тетрадью, как делала когда-то в ее лесах, записывая стихи, которые сначала говорила громко, бредя куда глаза глядят среди красных сосновых стволов с далеко шумящими вершинами… Но там я была окрылена своими стихами. Здесь пишу их грустно, как-то смиренно. И.А. говорит, что это взрослость. Да, может быть.

 

27 августа

Вчера, в воскресенье, были в Горж-дю-Лу. Было очень хорошо, но И.А. зевал и утверждал, что будет дождь, а он в смысле предсказаний погоды лучше барометра. В ущелье прошли далеко над потоком, и я вспоминала, как была там первый раз «туристкой» три года назад. Потом мы ночевали в Грассе в отеле, и мне и в голову не приходило, когда я смотрела утром в окно, заслоненное горой, что в этом городе я буду скоро постоянно жить.

Небо над ущельем было водянисто-голубое, чистое, нежное. Под скалами – апельсиновые сады, дальше виноградники, яблони с красными уже яблоками, фиги. А дальше совсем дико, ежевика цепляется за ноги, и длиннолистые округлые деревья, напоминающие наши приречные вербы, наклоняют к воде длинные тонкие ветки. Сидели над потоком, ели виноград, фугасеты[54]; капитан из-за своего обычного молодечества лазил по отвесным голым камням к потоку, мочил ноги. И.А. его поддразнивал. Через час в ущелье стало скучно, огромные стены гор заслоняли солнце, да и вообще уже стало хмуриться. Когда мы вышли из ущелья на мост, предсказание И.А. стало сбываться – небо затянуло серыми тучами, вершины гор стали дымиться. Пошли пешком по шоссе, по направлению к дому. Шли и спорили, главным образом, конечно, В.Н. с капитаном, на тему о том, достаточно ли было содержание офицеров в России лет двадцать назад. Капитан утверждал, что оттого и шли в офицеры, что соблазняла обеспеченность, а В.Н., наоборот, доказывала, что ее брат, офицер, нуждался и жил с трудом. И.А. поддерживал капитана, бранил Куприна за «Поединок», говоря, что того, что там написано, не было: краски безбожно сгущены. Я больше слушала, т. к. двадцать лет назад была совсем ребенком. Автобус нагнал нас только за Баром. Готовили обед дома сами, т. к. прислуга по случаю праздника была отпущена. За обедом разгорелся другой спор, в котором уже В.Н. и я были против И.А., поддерживаемого капитаном. Спорили о повести одной молодой писательницы, которую И.А. при Илюше очень хвалил, а теперь отрицал это и говорил, что «надо понимать оттенок» и что говорилось это в относительном смысле. Я разгорячилась, забывая, что к И.А. обычные мерки неприменимы и что надо помнить о его беспрестанных противоречиях, нисколько, однако, не исключающих основного тона. Так, о Чехове, о котором он говорил как-то восхищенно, как о величайшем оптимисте, в другой раз, не так давно, он говорил совершенно противоположно, порицая его как пессимиста, неправильно изображавшего русскую провинциальную жизнь, и находя непростым и нелюбезным его отношение к людям, восхищавшимся его произведениями. Впрочем, вечером мы с ним вполне помирились. Сегодня он пишет статью для «Последних новостей» о Толстом. Толстой неизменно живет с нами в наших беседах, в нашей обычной жизни.

2 сентября

Вчера и позавчера был сербский профессор Белич, ночевал. Говорили, кажется, восемь часов подряд вечером и пять – утром. Он говорил о съезде писателей в Белграде, о предполагаемом журнале, о книгоиздательстве. Приглашал И.А. быть редактором журнала с Мережковским и Струве[55]. Соединение противоестественное и заранее обрекающее журнал на гибель, и И.А. разумно отказался. Да и не о том он теперь должен думать… Выяснилось, что съезд не имеет ничего общего с сербами и затеян русскими. Значит, И.А. может без зазрения совести не ехать, а побывать в Белграде его приглашают зимой. Говорили об этом отдельно. Возможно, что поедем туда все вместе вместо Парижа в январе. Посещение Белича и такие долгие разговоры всех утомили и выбили из колеи. Р. уехал на остров, хотя денег у него нет – он мрачен, т. к. надеялся на что-то от Белича, чего и сам объяснить не может. И.А. читает лежа, В.Н. пишет. Погода переменчивая, холодная.

За завтраком были одни и говорили о нужности для эмигрантов-писателей второго толстого журнала. И.А. и я возражали В.Н., которая находит, что, раз дают деньги, надо делать журнал. Мы же, вспоминая весенние «редакторские заседания» с Илюшей во время прогулок и отсутствие материала даже для «Современных записок», говорили, что создавать другой журнал значит разбивать силы, размельчать материал и губить уже имеющийся и хорошо поставленный журнал и вообще пускаться в плаванье, обреченное на гибель.

3 сентября

Письмо от Демидова. Пишет, что задерживает «Золотой рог» для того, чтобы выговорить мне у Волкова (издателя) франк за строчку, что уже сделано, и теперь я получу за рассказ по новой расценке. Обрадовало меня это больше духовно, т. к. указывает на хорошее отношение ко мне в редакции.

Звонила из Ниццы Тэффи. Пригласила нас завтракать в среду, когда И.А. собирался ехать туда для разговоров с Беличем.

Прохладно. Тучи, но море яркое. Я все читаю Чехова и о Чехове. Когда он стал заниматься литературой серьезно и появились первые признаки его славы, мать сказала о нем: «Ну, теперь потеряла я моего Антошу…»

5 сентября

Сегодня первая половина моего рассказа в «Последних новостях». И.А. вечером в саду сказал: «А я сегодня много думал… Бог дал вам хороший, редкий по нынешним временам талант. Надо постараться его не прогулять. Надо очень поработать…»

7 сентября

Выехали из дома с утра, чтобы попасть в Ниццу к завтраку. В городе купили газеты, и всю дорогу в автобусе я читала первую половину своего рассказа.

Стоя затем у окна, уже у Биота, и глядя на море, стеклянно зеленое, белой пеной всходившее на белый полукруг берега, я думала о том, что такие дни мы потом обычно называем в жизни счастливыми. И в самом деле: прелестное морское утро, вдали – рассыпавшийся под голубоватыми глыбами гор белый город в голубом тумане над нежнейшим в мире морем, радостное сознанье своей молодости, того, что в этот день тобой написанное читают в разных концах мира, а впереди – встреча с интересными людьми, завтрак в хорошем ресторане, остроумная беседа… Так я и сказала И.А., облокотившемуся рядом со мной на перила окна, и он подтвердил: «Еще бы! Конечно, это счастье. И надо ценить его!» Насколько это было возможно для меня – я это сознавала и ценила. Мир был в этот день для меня другой, чем всегда, и я смотрела на него с радостным бесстрашием.

Завтракали мы на берегу моря в известном рыбном ресторане Рено.

Тэффи, встретившаяся с нами так, точно вчера расстались, была изящно одета в чесучовый костюм, вышитый впереди синей словенской вышивкой крестом. Ели буйабес и куропаток. И.А. был не так весел, как всегда в таких случаях. (Он любит Тэффи.) В три часа он ушел на свидание к Беличу, а через полчаса пошла по своим делам и я. С наслаждением прошла по горячей пустой набережной, отдыхая от людей и напряжения разговора. Как хорошо послеполуденное море!

В пять часов я нашла всех в зале поплавка Негреско. Был, кроме прежних, Белич с женой и тремя дочерьми – типичными славянками. Ели мороженое и говорили друг другу любезности. Видно было, что И.А. устал. Возвращались на закате. И.А. говорил мало, а в автобусе затих и сидел, закрыв глаза. Молчала и я, только В.Н. говорила без умолку – усталость у нее выражается так.

На бульваре в Ницце, в идущей навстречу худой светловолосой женщине с бледным лицом и нарисованными, изломанными, мучительно тонкими бровями, узнала актрису Соловцовского театра, Янову. Вспыхнуло в душе то, что было давно-давно…

Она – на сцене, в каких-то необыкновенных, вычурных, сложных туалетах, она на Крещатике, в прекрасный весенний день, в большой шляпе с поднятым впереди краем, под прозрачной светлой вуалью, прижавшей ей слегка ресницы, взгляд ее сквозь эту вуаль… Цикламены, которые посылали ей мы с моим женихом, живущим у ее родственников, которые и просили его послать ей цветы ко дню Ангела, а главное, та зима, воздух той зимы, снег, Киев, радостное возбуждение во всем моем существе – ведь мне шел восемнадцатый год, я была невестой, я была влюблена в какую-то будущую, ожидающую меня жизнь…

Не спала ночь. Читала «Испанские письма» Лакретеля. Замечательно, как часто люди, мучимые какой-нибудь тайной болью, нападают на книги, в которых говорится как раз об их боли.

И.А. нездоров, мы в тревоге, может быть, даже и преувеличенной. У меня сердце замирает от тоскливого страха, но я стараюсь разговаривать с ним весело, твердо. Раздражаюсь на В.Н., которая пугает его беспрестанными советами лечь, не ходить, не делать того или другого, говорит с ним преувеличенно торжественно-нежным тоном. Он от этого начинает думать, что болен серьезно, и чувствует себя хуже. У него ведь все от внушения.

11 сентября

Вчера был доктор Серов и успокоил нас. У И.А. расширена печень, и от этого он раздражителен, а сердце немного ослаблено, но ничего серьезного нет.

«Золотой рог» понимается вкривь и вкось. Одни думают, что я это одобряю и пишу как приманку, другие ругают меня «за русскую женщину», которую я развенчала (Илья Сургучев), третьи находят, что «Олесь» был лучше, четвертые – что это начало романа, который надо продолжать (Борис Лазаревский). Я уж не знаю, рада я или не рада тому, что он написан. Хотя чему удивляться? Ведь я это предвидела.

14 сентября

Сидели с Тэффи на поплавке у моря. Между прочим она говорила:

– Есть два сорта людей: одни все дают, другие все берут. Когда я знакомлюсь с человеком, всегда жду, что он скажет. Скажет: «Дайте ваш портрет», или «Дайте вашу ленту», или еще что-нибудь, или сам сейчас же принесет что-нибудь… Ну, хоть старинную монету. Первые – эгоисты, но зато интереснее. Вторые – все отдадут, раскроются – и дальше неинтересно.

Опять письмо от Сургучева. Видимо, смягчен моим вежливым ответом на его грубость, но все еще толкает локтем. Пишет, что не следует писать все, что видишь, что надо «претворять воду в вино», что я ходила около отличной темы, но не нащупала, где ее соль. Все же пишет, что у меня «сочная, почти мужская одаренность», хотя тема и не удалась мне.

15 сентября

Начала писать об актрисе. Есть что-то новое в процессе. Довольно уверенно.

Дождь, тучи, похоже на осень. Вспомнилась прошлогодняя зима. Как переживу эту? Рощин скучает, В.Н. грустна, боится за брата, которому в России должны делать операцию, ходит бледная, непричесанная, вялая. Вял и И.А. Он как-то изменился, и мне часто бывает грустно глядеть на него. В доме тоска. Единственное отвлечение – писание. Точно сама себе рассказываешь разные истории и от этого забываешь остальное. Денег опять нет. Я как-то не почувствовала в этот раз, что получила деньги, да еще такую большую сумму – 1200 фр. Заплатила за машинку, послала Илюше.

17 сентября

Открыла ставни – Вера Николаевна ходит по саду со стаканом в руке, она теперь пьет Гран-гри. Сошла вниз и после кофе походила с ней по саду. Утро тихое, мирное, синева нежная, хотя и много облаков. Мы ходили и говорили о Рощине – тема у нас неисчерпаемая. В.Н. постоянно с ним спорит и уже безнадежно старается доказать ему, что нельзя жить так, как он, нельзя требовать всегда только похвал за написанное и говорить, что не переносишь противоречия. Теперь вышла его книга, В.Н. прочла ее, и вот первый повод к разговорам. Но с ним трудно. Он и правда слушает только себя и считает себя вполне законченным писателем.

В доме сейчас тоже нервность по поводу издания стихов И.А., переписки с Белградом, со знакомыми, на все лады извещающими о том о сем, касающемся издательства, журнала, Белича – словом, всех благ, ожидаемых от Сербии. В конце концов выходит то, о чем в первые трезвые моменты говорили И.А. и Ходасевич. Журнал и вся эта история с Сербией является тем клубком кишок, на которые бросаются чайки и с визгом начинают драть его во все стороны. А на деле – никому ничего. Мережковских все дружно бранят. Каждый день со всех концов письма с возмущениями по поводу их поведения на съезде, по поводу того, другого, пятого, десятого… Хуже всего, что И.А. волнуется, а не следовало бы. Махнуть бы рукой на все это и жить спокойно. О В.Н. и говорить нечего. Она белеет и краснеет двадцать раз в минуту при всяком разговоре об издании книги И.А. О боже, какой, в сущности, невыносимо нервный дом!

 

Сегодня получила от Илюши письмо. Пока все раздирают себе грудь, он спокоен, выжидает. Издательство идет прекрасно. Он посылает мне деньги, дает дружеские советы. Вот человек из всех самый выдержанный. И как мне это в нем нравится! А ведь нервен он побольше нас. Помнить, помнить надо то, что он говорил мне, не забывать твердить про себя: «Господи, благослови мой малый труд!»

23 сентября

Некий Леонид Зуров[56] вчера прислал И.А. книжку «Кадет». Читать ее взялась первая я. Способный человек. И близко все, о чем он пишет.

25 сентября

Приехала кузина В.Н. Маня Брюан. Целый день по этому поводу суета, ходят по всем комнатам, даже И.А. не так упорно сидит у себя. Наблюдаю Маню из своего угла. Кажется, основное ее качество – спокойная уверенность в том, что мир вращается вокруг нее. Но есть для меня что-то жуткое в ее неумении прожить сутки без декорации, в просто обставленной комнате, не забавляя себя натаскиваньем в нее ковров, безделушек, ваз, цветов. Точно без этого немыслимо переночевать в отеле. Я сама люблю все красивое, но в ней это доходит до смешного.

Они занятны рядом с И.А. Каждый эгоцентричен, и они невольно сталкиваются в этом, хотя бы это выражалось в куске курицы, или кисти винограда, или в самом удобном кресле. Она так же, как и он, любит все самое лучшее и считает, что оно сотворено для нее. И вот тут интересно, как он бранит в ней то, что есть в нем самом, и почти боится посягательства на свою тарелку, свою комнату…

Она приехала на своем автомобиле с шофером, бывшим русским офицером. Собирается поездить по окрестностям.

1 октября

Вчера были именины В.Н. Утром мы с капитаном ходили на базар за туберозами и фруктами. Я убирала столовую, расставляла цветы. Завтрак был торжественный, обед – тоже. Были две курицы, сардины, груши, виноград. Маня надела по этому поводу розовое легкое платье в оборочках и была особенно торжественна. Впрочем, она всегда почти в ровно-спокойном торжественном настроении, что хорошо действует на других, веселит, усмиряет все недоразумения.

После завтрака ездили на ее автомобиле в Сен-Поль. Она правила, мы сидели сзади, В.Н. – с ней рядом. Сен-Поль понравился мне меньше, чем я ждала. Были в церкви, кюре показывал картины, дубовые скамьи в редкой резьбе, статуэтки XIII–XIV веков, между ними – «черную мадонну», которую, по его словам, приезжают специально смотреть из Парижа. В городке лучше всего большие каштаны с уже порыжевшими листьями и черные кипарисы на кладбище, в которое переходит городок. День был серо-голубой, мирный, осенний.

9 октября

Читаю Полнера «Толстой и его жена». Много мыслей по этому поводу. Нет, не все тут так, как я думала. Ей тоже было тяжело, хотя с некоторых пор она вдруг так меняется, точно ее подменили.

И.А. говорит часто: «У здорового человека не может быть недовольства собой, жизнью, заглядыванья в будущее… А если это есть – беги и принимай валерьяну!»

А как же Толстой?

Пробую писать. Написала рассказ «Ночлег», но что-то идет не так, как бы хотелось. То торопливость, то лень одолевает. Хочется чего-то нового, большого, затрагивающего, свежего.

Зато «Арсеньева» мы с И.А. кончали как-то приподнято, так что у меня горели щеки, щемило сердце… Он диктовал последние две главы, и оба мы были в праздничном счастливом подъеме.

О третьей книге «Арсеньева» и Вишняк, и Илюша отозвались восторженно, что, кажется, подняло И.А., почти уже подумывающего о том, чтобы покончить с «Арсеньевым».

И.А. как-то сказал о читателе: «Замечательно, что каждый читатель считает долгом чему-то научить писателя, указывать ему на его недостатки, и при этом всегда сверху вниз…»

20 октября

Мережковские вернулись помолодевшие, гордые успехом и почестями. Все в Белграде разделили по-своему: и журнал уже колеблется, и Струве не редактор, – а он уже писал И.А., просил рассказ в первый номер, – и во главе издательства поставлен почему-то X., муж подруги В.Н., по ее словам, не имеющий ничего общего с литературой.

И.А. разволновался. Вчера даже стал говорить, что в Сербию ехать не стоит, что Белич – неверный человек, что лучше всего отправиться в Алжир.

21 октября

В сумерки И.А. вошел ко мне и дал свои «Окаянные дни». Как тяжел этот дневник! Как ни будь он прав – тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Кротко сказала что-то по этому поводу – рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это, – я же была во время всего этого девчонкой, и мой ужас и ненависть тех дней исчезли, сменились глубокой печалью.

22 октября

Разговор с И.А. у него в кабинете. В окнах – красная горная заря, мохнатые лиловые тучи. Он ходит по комнате, смотря под ноги, и говорит об «Арсеньеве»:

– Сегодня весь день напряженно думал… В сотый раз говорю – дальше писать нельзя! Жизнь человеческую написать нельзя! Если бы передохнуть год-два, может быть, и смог бы продолжать… а так… нет… Или в четвертую книгу, схематично, вместить всю остальную жизнь. Первые семнадцать лет – три книги, потом сорок лет – в одной – неравномерно… Знаю. Да что делать?

Как давно уже он мучается этим! Уже перед третьей книгой говорил то же. А теперь уж и не знаю, что будет…

В «Последних новостях» мои стихи. Немного обрадовалась, но как-то формально. Все это бледно в сравнении с той непрестанной работой мысли, что происходит во мне в течение этого года. И больше для какого-то внешнего успокоения, подавания знака о себе: я, мол, живу… не забывайте обо мне…

29 октября

Остров. Какой-то цейлонский пейзаж – озеро, деревья, заросли. Непрестанный шум моря за соснами, непроходимые кустарники букса. Великолепный золотой, потом пурпурный закат, делавший снеговые вершины дальних Альп темно-розовыми. Запах глубокой воды, малахитовый цвет ее. Утром отправила фельетон «Конец Мопассана». Сидя на террасе ресторана и глядя на закат, говорили о том, что солнце заходило так же при Мопассане, при Башкирцевой и, еще раньше, в дали веков, при Александре Македонском. Говорили о «людях смерти», к которым И.А. причисляет себя.

Дома – книга от Ирины Одоевцевой с милой дружеской надписью и письмо от Илюши. Добрые вести. Книга стихов И.А. пойдет. Он предлагает оставаться в Грассе на январь.

1 ноября

Отослали прислугу – новая придет только в субботу, и три дня в доме работаем все понемногу. Не обходится, конечно, без раздражения, споров, недовольства. Да что делать?

Вчера были одни днем с капитаном в доме, и было тихо, как в могиле. Шел дождь, не переставая; черные перья пальм особенно мрачно закрывали горизонт, серое дымное небо медленно плыло над оливками. Было ужасно грустно. Это прекраснейшее в солнечные дни место в непогоду делается чуть ли не самым мрачным на свете. Я пыталась продолжать повесть о Праге, утомилась, замучилась и бросила. Потом мы часа два готовили на кухне с капитаном ужин. Он таскал из погреба дрова, промочил ноги, бранился. Растапливали плиту, жарили картофель.

Я (видя, что ему неприятно носить дрова) мирно: А ведь когда-нибудь будем вспоминать эту зимовку, эти вечера в кухне…

Он: Да. И, главное, будем вспоминать как нечто приятное; вот ведь какие штучки проделываются человеческой памятью.

Я (стараясь поправить дело): Да ведь это свойственно человеческой памяти…

Прерывая наш разговор, распахивается входная дверь, кто-то сует зонтик в угол, потом темная масса пролетает вверх по лестнице, и раздается отчаянный гневный рев:

– Черт знает что… Жалеть тридцать франков на автомобиль и лечь из-за этого в могилу… Я же ей говорил…

Затем вбегает В.Н., взволнованная, запыхавшаяся. И.А., со страшным шумом раздеваясь наверху:

– Капитан! Ко мне! Галя! Растирайте ее… Растирайте… Возьмите одеколону. Ноги до колен мокрые. Растирайте скорее! Да где она? Еще внизу? Вера! Вера!

Поднимается невообразимая суета и беготня. В.Н. со смехом рассказывает, что на дворе «мистический ливень», что перейти через дорогу невозможно, что они бежали, как сумасшедшие… Я стаскиваю с нее мокрые чулки, растираю ноги. И.А. все кричит и бушует у себя. Рощин растирает его. В конце выясняется, что он так волнуется оттого, что считает, что простуда реже поражает людей в нервном, приподнятом состоянии.

– В мои годы воспаление легких – это смерть…

Мы спускаемся и едим картофель, сгоревший почти в уголь, пока мы были наверху. Во время обеда выпивается значительное количество коньяку, к чему пристревает и капитан: «Я тоже промочил ноги…»

53Б.К. Зайцев.
54Провансальские белые хлебцы.
55П.Б. Струве.
56Л.Ф. Зуров.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru