bannerbannerbanner
Вечный свет

Фрэнсис Спаффорд
Вечный свет

Полная версия

Бен

– В первый раз, сынок? – спрашивает мужчина рядом с отцом. – Посади-ка его на плечи, приятель, я не против, ему так будет лучше видно.

Бен привык, что людям кажется, будто он младше, чем есть на самом деле, потому что он мелкий. Но с тех пор, когда он был настолько маленьким, чтобы его сажали на плечи, прошло уже много времени, много-много лет, поэтому он удивляется, когда отец согласно хмыкает, наклоняется и поднимает его. И вдруг вместо того, чтобы пытаться разглядеть хоть что-то сквозь темную массу пальто и курток, он оказывается в воздухе. Кепка отца упирается ему в живот, и сверху он видит тысячи таких же голов в кепках, шапках или шарфах. Покатое море выкриков, пальцев, тычущих в воздух, и сигарет, зажатых в уголках губ.

Они стоят на верхушке южной трибуны стадиона «Ден». Она представляет собой простой ступенчатый цементный склон. Здесь, на самом верху, так высоко, что видно железнодорожные пути, обрамляющие стадион с трех сторон. Поезда проходят один за другим. Лица в окнах грохочущих зеленых пассажирских вагонов похожи на белые горошинки. Лязгающие цепочки вагонов тянутся в доки или из них, увлекаемые локомотивами, хрипло откашливающими дым, как гигантские собаки. На противоположной стороне пепельные облака сливаются с постоянно висящей над рекой дымкой. Над доками, в густом, как суп, воздухе обычно виднеются подъемные краны, но недавно прошел дождь, и от влажности дымка опустилась ниже. Трава на поле снова запестрела зеленым. Мокрые крыши переливаются, отражая небо; влажный блестящий след крадется по краю рекламного стенда мыла «Санлайт». День преображается. В центре этого шумного открытого пространства преображается и Бен. Лондонский смог с такой высоты – просто подставка для ног. Над ним – удаляющийся дождь собрался изогнутой стеной, необъятной, грифельно-серой, серо-фиолетовой. Уплывающая наковальня. А в самом верху она пенится, как цветная капуста: сплошь выпуклости, вмятины и смазанные переходы – слишком замысловатые для глаз. Небо вдалеке светлеет. Полоска такая же ослепительно-белая, как летние облака. Хоть сейчас и дождливая осень.

– Закрывай его, закрывай! – радостно вопит мужчина рядом с отцом. – Вперед, Львы! Вперед, вы, сонные ублюдки! Вы что, слепые?

На зеленом прямоугольнике ярко-голубые игроки «Миллуолла» бросаются вправо. Внезапно вырывается сине-бордовая лавина «Кристал Пэлас». Ярко-голубые разбегаются, собираются и блокируют острие атаки. На острие путаница, подножка, глухой стук, падение. Двое мужчин свалились в кучу. Противоположная трибуна стонет, но мяч катится дальше, катится свободно. Он кажется крошечным. Такая крошечная точка, а все вокруг нее бегают. Кто-то пинает его влево. Все сине-бордовые приходят в движение, ярко-голубые приходят в движение, все бегут назад к левому краю, цвета сливаются и разделяются. Кружат друг вокруг друга, каждую секунду меняют направление.

– Пасуй! – орет мужчина.

Рты у всех остальных тоже открыты. Открываются и закрываются. Выкрикивают разные слова.

– Вперед, Львы… – пробует себя Бен.

– Вперед, Львы! – кричит отец и сжимает лодыжки Бена.

– Шевели задницей, Джимми! – кричит мужчина. – Джимми Константин, шевели своей задницей!

– А кто из них Джимми Константин? – спрашивает Бен.

– Восьмой номер, – отвечает отец.

– Тот, что с гребаным мячом, сынок, – говорит мужчина.

Отец поворачивает голову.

– Прости, – говорит мужчина и пожимает плечами.

– Да ничего, – отвечает отец. – Но дома мы так не говорим, сынок.

– Хорошо, пап, – начинает было Бен, но его голос тонет, – из каждой глотки на домашней трибуне вырывается оглушительное, низкое «У-у-у-у-у», словно они все превратились в одно гигантское разочарованное или злое животное. Злое, оттого что разочарованное. Возвращается мяч, от сильного удара летит высоко вверх и далеко на половину «Миллуолла».

– Надо было отдать, – бормочет мужчина, качая головой. – Надо было отдать. Безмозглый сукин сын. Вперед, Львы!

Мяч летит вправо, влево, вправо, влево. Бордовый сливается с ярко-голубым, ярко-голубой вспыхивает среди бордового. Волны на пляже. Прошлым летом Бен ездил в Бродстэрс с семьей тетушки Джоан, где его сажали возле рваной дорожки из водорослей на песке, укутав от холода, и он смотрел, как волны набегали, не зная усталости и никогда его не достигая. Когда мяч справа, отец, мужчина рядом с ним и все остальные втягивают воздух и задерживают дыхание. Когда он слева, они издают глубокие, низкие звуки, которые постепенно становятся все выше, выше и выше, пока «У-у-у-у-у» – волна не разбивается и не откатывается обратно. Бен тихонько присоединяется. Он чувствует, как игра сжимает ему грудь, точно гармошку. Тебе не надо ни о чем думать, все происходит само собой. Вдох, выдох, «У-у-у-у-у». Вперед, Львы!

Верхушка капустного небесного царства сейчас горит бело-золотым. Пробивается солнце. Вокруг снуют тени. На северо-западе сияет так, что в ту сторону больно смотреть.

– По флангу! – ревет мужчина.

Бордовые снова пробиваются направо, но в этот раз, когда ярко-голубые отбирают мяч, кто-то отправляет его далеко на сторону «Кристал Пэлас». Точка взмывает вверх. Она точно оставляет позади эту ревущую, неистовствующую землю и устремляется к тонущему в сиянии краю цветной капусты. Она медленно перелетает над стрелами торчащих из дымки подъемных кранов, будто перед тем, как приземлиться, у нее в распоряжении все время мира. Будто в этот раз она может и вовсе не приземлиться. Будто небо может поймать ее, и тогда игрокам «Миллуолла» и «Кристал Пэлас» придется сказать небу: «А можно нам наш мяч назад?» Вдруг точку подхватывает пробившийся луч солнца, и она превращается в жидкое золото, неистово яркое. Разум Бена ошеломленно замирает. Где-то там мяч падает, его искусно перехватывает ярко-голубой нападающий, перекатывая вправо-влево, проводит мимо защитника «Кристал Пэлас» и мощным ударом точно передает ярко-голубому восьмому номеру, который только что достиг идеальной точки, откуда он сможет под острым, почти невероятным углом послать мяч мимо вратаря в угол ворот. «О-о-о! О-О-О-О!» – кричат тысячи мужчин вокруг Бена, их голоса взволнованно взбираются вверх, к восторгу. Но у Бена перед глазами все еще горит застывшая в воздухе золотая пылинка. Она сияла так, словно кто-то проткнул мир насквозь. Он не заметил гол.

– Я люблю тебя, Джимми Константин! – орет их сосед. – Гребаный красавчик-макаронник, я тебя люблю!

– Ну, как тебе? – говорит отец, повернув голову, чтобы взглянуть на Бена. – Красотища, а?

– Что? – медленно отвечает Бен, будто спросонья. – Что, пап?

В автобусе по дороге домой отец огорченно говорит:

– «Я думал, что тебе больше понравится».

– Это было потрясающе, пап, – отвечает Бен.

T + 20: 1964

Алек

Уже перевалило за час, а Алек только-только успел вылезти из комбинезона, натянуть костюм и убежать: через погрузочную площадку, вокруг здания лондонской «Газеты» и вверх по Маршалл-стрит к «Хэр энд Хаундс». Как обычно, после металлического бряцания станков прямо под ухом воздух на улице кажется мягким и просторным. Шум машин накатывает и стихает легкими волнами, точно шум всех коробок передач и разгоняющихся автобусов слился воедино в мягкий прилив. Небо очень высокое, ветерок, который встречает его за углом молочной лавки, словно спешит рассказать ему, как огромен мир. Куда огромнее, чем наборный цех «Газеты». Он бросает быстрый взгляд на свое отражение в окне, приглаживает волосы, поправляет галстук и заходит в дорогой бар. Они уже там – курят, демонстративно сложив руки на столе, словно подчеркивая отсутствие напитков. Да, по традиции сегодня платит он, но все равно, какие же скряги.

– Мистер Хобсон! – Алек подается вперед и протягивает руку.

– А, – отвечает Хобсон, – вот и вы. Клайв, это Алек Торренс, о котором я рассказывал. Алек, это Клайв Бёрнхем из типографии «Таймс».

Хобсон здорово помог Алеку, когда умер его отец и они с матерью лишились дома. Он пристроил его в обучение, а потом замолвил за него словечко в «Газете», и вот он снова старается изо всех сил, чтобы пробить Алеку дорогу на Флит-стрит, где за смену платят больше, чем в любой местной газете. Короче говоря, заменяет ему отца, и все во имя того, что случилось между Хобсоном и его отцом задолго до войны; того, что, как и любая рабочая дружба, рождающаяся из химии ежедневного пребывания бок о бок, окутано завесой тайны. Но что бы там ни произошло, для Хобсона этого оказалось достаточно, чтобы следующие восемь лет приглядывать за мальчишкой Рэя Торренса. Скрипучий, ржавый, угловатый старикан с гнездом седых волос на голове, в костюме гробовщика, на плечах слегка припорошенном перхотью. Зовут его Хротгар, что уже впечатляет. Х-р-о-т-г-а-р. Алек набирает буквы на воображаемых клавишах, точно так же, как он, не задумываясь, набирает в голове каждое необычное имя собственное, которое ему попадается. Миссис Эрминтруда Миггз, 61 год. Подсудимый Дэфидд Клеусон. Сотрудник фирмы «Сильверштейн энд Рул, Мэнор-роуд, Хокли-ин-зе-Хоул». Каждое из них – уникальный медный каскад. Хобсон и выглядит как настоящий Хротгар. Он похож на какого-нибудь размытого второстепенного персонажа Диккенса, выглядывающего из тени на старых иллюстрациях. Но сегодня Алеку нужно понравиться Бёрнхему, а это совсем другая птица – гладкий, чуть полноватый, упакованный в один из тех костюмов с отливом, в итальянском стиле, с загаром человека, только что вернувшегося с побережья.

– Чего желаете, джентльмены? – спрашивает Алек.

– Мне стаканчик виски, благодарю, – скрипит Хобсон.

– Пинту пива и шот виски, – говорит Бёрнхем, не утруждая себя вежливыми оборотами. – И яйцо по-шотландски, если здесь подают. – Он со скучающим видом осматривает бар, давая понять, что видал и получше. Сдерживает зевоту.

– Заказать вам сэндвич, мистер Хобсон? – спрашивает Алек. – Я, пожалуй, возьму себе.

 

– Нет-нет, благодарю, – отвечает Хобсон. – Сегодня что-то не хочется. Поем попозже, дома.

Алек приносит поднос с напитками. Себе он взял пинту пива, и хорошо бы ему тем и ограничиться, ведь ему еще полдня шевелить мозгами. Не говоря уже про эту встречу.

– Садись, садись, – говорит Хобсон. – Я решил вас свести, потому что Алек очень хороший парень, очень добросовестный и надежный. Его семья входит в лондонский профсоюз уже бог знает сколько лет.

– Да, вы упоминали, – говорит Бёрнхем.

– Может, помните, его отец Рэй набирал небольшие статейки для «Джорнал». Шахматные задачки, заметки для велосипедистов, раздел с юмором.

– Простите, не припоминаю. Я сам не состою в лондонском профсоюзе, я член национального. – Провинциальные и лондонские наборщики объединились около года назад и формально составляли один профсоюз, но разграничение, существовавшее еще со времен юности королевы Виктории, так никуда и не делось, особенно в Лондоне.

– А как вам удалось подняться? – вежливо спрашивает Алек.

– «Бирмингем Пост». Но это неважно. А важно вот что. Не пойми меня неправильно, я уверен, что ты тут отлично справляешься, но у вас еженедельник, и ты привык работать спокойно и размеренно, ведь, если где-то напортачить, всегда есть время все поправить, так?

– Я не портачу, – отвечает Алек, и Хобсон бросает на него выразительный взгляд.

– Ты этого не знаешь, – говорит Бёрнхем. – Ты не можешь этого знать до тех пор, пока это не случится. Пока не наступит момент, когда после сдачи номера в печать прошло уже полчаса, тебе в спину дышит какой-нибудь говнюк из союза печатников, кто-то из начальства жужжит над ухом про переработки и задержки, а к тебе подходит ассистент и говорит: «Ой, а что-то у нас вторая полоса совсем не сходится из-за этой колонки нашего корреспондента из Хренландии с кучей потрясающих подробностей о Хренландской ситуации, о которой в жизни никто не слышал, в том числе ты сам, и которая вышла на сто пять слов длиннее, чем надо. Сократи ее, а? Выбрось оттуда ровно сто пять слов, да так, чтобы репортаж о Хренландии не превратился в полную ересь. И на это задание у тебя нет «бог знает сколько лет». У тебя вообще времени нет. Полторы минуты, что по сути то же самое. И что ты будешь делать?

Бёрнхем ухмыляется, обнажив зубы – ровные и мелкие, как будто пластмассовые.

– Думаю, я справлюсь, – отвечает Алек. – Я даже думаю, что мне понравится. Правда.

– Вот как?

– Вообще-то «у нас тут» не все спят на ходу. Не то чтобы вы переехали мост Ватерлоо и сразу попадали в сонное царство.

– Вот как? А он всегда такой языкастый? – Бёрнхем спрашивает Хобсона.

– Алек не стесняется иметь свое мнение, – отвечает Хобсон. – Но вообще он очень спокойный, если его не заводить.

Бёрнхем смеется.

– А как же мне тогда понять, как он ведет себя, если на него поднажать? Послушайте, вы представляете себе, сколько людей стремятся заполучить работу на Флит-стрит? Это же золотая жила. Это джек-пот. И вы представляете, как много значит то, что работников выбираем мы, а не начальники. Горячие головы мне не нужны.

– Это не про меня, – говорит Алек.

– Да неужели? Я тебя взвинтил за тридцать секунд.

– Я думаю, – вклинивается Хобсон, – стоит взять Клайву еще выпить.

Алек совершает рейс до бара и обратно, на ходу напоминая себе, как сильно ему нужны эти смены, и, вернувшись к столику, видит, что Хобсон каким-то образом сумел рассмешить Бёрнхема и сам смеется вместе с ним пружинящим, булькающим смехом, будто кто-то сворачивает и разворачивает грелку.

– Что такое? – спрашивает Алек.

– Да ничего, – отвечает Бёрнхем и протягивает ему блестящую пачку сигарет с фильтром, что само по себе, наверное, хороший знак. Зажигалка у него тоже блестит. Хобсон же отказывается от сигареты и сообщает, что ему нужно в уборную. Они наблюдают, как он ковыляет прочь походкой огородного пугала.

– Конечно, тот еще персонаж, – говорит Бёрнхем. – А он всегда одевается так, словно только что закончил кого-то бальзамировать?

– Почти, – отвечает Алек и тут же захлопывает рот.

Бёрнхем вздыхает.

– Мне кажется, мы не с того начали. Послушай, я тут не для того, чтобы над тобой поиздеваться. Старикан очень хорошо о тебе отзывается, это очень мило, и то, что ты ему предан, – тоже. Делает тебе честь. Но это очень большой шаг вперед, и я хочу понять, готов ли ты к нему. Как ни странно, иногда полезно, чтобы в наборной был кто-то горластый, кто сможет дать отпор, выступить, провести границы там, где они должны быть. Но тут нужен человек с холодной головой, а не тот, у кого язык с головой не дружит. Я не знаю, читал ли ты доклад Королевской комиссии. Если в двух словах, они пишут, что у нас перебор людей и мы катимся в пропасть. Пока до этого еще не дошло, но в печати сейчас работает куда больше людей, чем когда-либо, и следить стоит – вопрос щекотливый. Так вот скажи мне, что в тебе есть надежного, спокойного и непоколебимого, такого, чтобы я мог спать спокойно.

Алек не знает, что на это ответить.

– Ну, мне нужны смены. В смысле они мне правда очень нужны.

– Не пойдет, – отвечает Бёрнхем. – Посмотри на себя, ты молод. Дай тебе четыре лишних фунта, и ты их промотаешь. Выпивка, девицы, дрянная музыка и все такое.

Алек глядит на Бёрнхема и видит, что тот хочет свести к шутке все трудности, которые успели выпасть на его долю. Но, пожалуй, так надо.

– Нет, – говорит он. – Я имею в виду, я ведь женат, так?

– Ну тут уж тебе виднее, – отвечает Бёрнхем. – Так женат или нет?

– Да что б вас! Да, я женат. У меня маленький сын, еще один ребенок на подходе, и деньги мне бы очень пригодились, потому что мы живем с матерью моей Сандры, и моя мать тоже живет с нами.

– Вот оно что, – настороженно говорит Бёрнхем. Похоже, такая резкая смена настроения беседы застала его врасплох. – Ясно. И всех это немного напрягает?

– Еще бы.

Здесь ему стоило бы ввернуть какую-нибудь шутку, что-то наподобие «Международный кризис в Хренландии рядом не стоял». Бёрнхему бы понравилось такое. Алек бы словно вернул ему его же шутку, украшенную вишенкой и ленточкой, – такое все любят. Теща, свекровь, молодые супруги, стремящиеся улучить момент, чтобы заняться сексом, пока остальные трое их не слышат, это ведь так комично. Но вот что совсем не комично, так это глубочайшая, непоколебимая неприязнь, которую мать Сандры питает к нему и всему, что с ним связано. Не может он посмеиваться над тем, как угасает его мать. Чем дольше они живут в одной квартире, чем сильнее сжимается, съеживается его мать, точно она не до конца уверена, что имеет право занимать место на краешке дивана. Мать Сандры не пожелала иметь в своем драгоценном жилище ничего из их старой квартиры: ни мебели, ни книжных шкафов, которые отец сделал сам, ни книг. От всего пришлось избавиться. Или почти от всего. В сыром чулане под лестницей осталась лишь одна коробка с книгами. Когда он заглянул в нее, то увидел, что все обложки покрылись черной плесенью. «Социализм и Грибок», автор Уолтер Грибок. Уолтер Цитрин, вообще-то. Ц-и-т-р-и-н.

– Оки-доки, – говорит Бёрнхем. – Думаю, картина мне ясна. – Он замолкает, смотрит на кончик сигареты и вскидывает брови с выражением болезненной деликатности. – И ты хочешь вырваться оттуда? Хочешь свой угол, да?

Какая проницательность, думает Алек.

– Да, хочу. В следующем месяце освобождается один дом, и агент сказал, что мы можем заехать. Нам нужны три спальни, если мы не хотим друг друга… В общем, чтобы нам всем было комфортно.

Лицо Бёрнхема светлеет.

– Не нужно тебе это, – говорит он приободрившись.

– Что? – спрашивает Алек.

– Не нужно тебе это. Аренда жилья – это как игра в наперстки, – объясняет Бёрнхем, вернувшись на безопасную территорию барных разговоров. – Мысли шире, тебе надо приобрести что-то. И мой тебе совет – не здесь. Без обид. Все это викторианское дерьмо – сплошь протекающие крыши, крохотные комнатки и никакого ремонта… Да еще и цветных становится больше с каждым днем. Лучше уехать из Лондона в какое-нибудь новое местечко, чистое. Вот у нас, например, смежный дом в Уэлвине. Новенький, никакой паутины по углам, есть небольшой садик, газон, чтобы дети играли, подъездная дорожка. И готов поспорить, что я даже на электричке до работы добираюсь быстрее, чем ты. И он наш.

– Звучит отлично, – сухо отвечает Алек. – Правда, здорово, но, знаете, я родился и вырос в лондонском смоге, и я, пожалуй, предпочел бы остаться на старом месте.

– Ты не понимаешь, что теряешь, – говорит Бёрнхем.

– Судя по всему, возможность поболеть за «Лутон Таун» и стать счастливым владельцем живой изгороди, – не может сдержаться Алек.

– Наглый мелкий говнюк, – говорит Бёрнхем, но без злости. – Наглый. Мелкий. Говнюк. Как я и говорил, да? Язык бежит впереди мозгов. Ну, что ж, дело твое.

Черт, черт, черт, думает Алек.

– Послушайте, Клайв…

– Для тебя мистер Бёрнхем.

– Мистер Бёрнхем, простите. Клянусь вам, я обычно хорошо лажу с людьми. Понимаете, у малыша колики, и мы не то чтобы хорошо высыпаемся. Уверен, вы и сами помните, что это такое.

– Да, да… Знаешь, что я делаю, когда у нас такое случается? Оставляю жену разбираться с этим и иду спать в другую комнату. Досадно, что у тебя такой нет, правда?

– Touché, – отвечает Алек.

– Ту-ше? – передразнивает его Бёрнхем. Белоснежные плиточки зубов снова сияют. – Ту-ше?

– Мой отец любил «Трех мушкетеров».

– Не сомневаюсь. Ох, как бы ты вписался в «Таймс», иногда там такое нужно.

Бёрнхем смотрит на него, явно что-то обдумывая.

– Ай, да и черт с ним, – говорит он. – Попытка не пытка, но предупреждаю – не все сразу. Начнем с одной-двух смен, и если все пойдет нормально, то отлично. Но если ты не сможешь, когда надо, держать язык за зубами, вернешься обратно в эту дыру быстрее, чем сможешь сказать ту-ше. Договорились?

– Да, мистер Бёрнхем. Спасибо.

– И сразу забудь про международные новости и всякое такое. В ближайшие несколько лет тебя и близко не подпустят к полосам, которые приходится менять в последнюю минуту. Ты начнешь с придворного циркуляра, судебных отчетов, объявлений и писем. «Невеста блистала в неожиданном наряде из вишневой тафты» – в таком духе. Но даже там тебе нужно будет держать себя в руках. Во всех смыслах. Это тебе не тихое местечко, вот что я хочу сказать. И тебе придется со всем этим справляться.

– Я справлюсь.

– И не дай мне пожалеть об этом, Д’Артаньян.

– Никогда, мистер Бёрнхем. Один за всех и все за одного, мистер Бёрнхем.

– Тогда первая смена в следующий четверг, – говорит Бёрнхем, а затем, повысив голос, бросает: – Можете возвращаться, мистер Хобсон.

Хобсон выходит из-за угла, за которым тактично прятался все это время, и подагрической походкой огибает барную стойку.

– Уже договорились? – спрашивает он.

– Да, – отвечает Бёрнхем. – А теперь я, пожалуй, вернусь в цивилизацию. Спасибо за напитки, спасибо, что показали этого вашего языкастого парня.

Он осушает стакан, берет со скамейки фетровую шляпу и удаляется.

– Отлично, Алек, – говорит Хобсон. – Просто замечательно. Не так гладко, как я ожидал, но все равно замечательно. Отличный результат, я за тебя рад.

– Я вам очень обязан, мистер Хобсон, – отвечает Алек. – Сами знаете. Вы так много для меня сделали за все это время, я этого не забуду. Мне тоже пора возвращаться, надо быть на месте через десять минут. Сами скажете в «Газете», что возьмете кого-то еще?

– Да, да, но подожди-ка. Задержись на секундочку, я хочу тебе кое-что сказать.

– Что? – спрашивает Алек, предположив, что его отец, возможно, просил на такой случай передать ему какие-то слова или что-то в этом роде.

– Эм-м… – Хобсон сводит кончики длинных белых пальцев: большими подпирает выдающийся подбородок, а указательными принимается постукивать по носу. – Я хочу тебе сказать вот что…

– Я слушаю.

– Я хочу сказать, в печати тебя ждет большое будущее, и это прекрасно. Вы с Сандрой хорошо устроитесь, я помог тебе всем, чем мог. Но ты смышленый парень, и я хочу сказать, то есть я, по меньшей мере, просто должен тебя спросить: ты действительно этого хочешь?

– Хочу ли я? – переспрашивает Алек, мысленно находясь уже где-то в конце Маршалл-стрит.

– Знаю, я давно должен был спросить. И я понимаю, менять что-то сейчас было бы рискованно. Но ты еще молод. А печатные станки уже нет. Я не могу отделаться от этой мысли.

– Простите, не улавливаю, – отвечает Алек, глядя на часы.

Может, он пьян? – думает он. С одного виски вряд ли.

– Линотипы. Они не менялись, сколько я себя помню. Они старые. Они древние. И тебе придется сидеть за ними. Может статься, ты просидишь за ними всю жизнь, как я.

 

– Не самая плохая жизнь, – как можно деликатнее отвечает Алек.

– Вовсе нет! Нет! Но, господи боже, приятель, у тебя же такой умище, как у твоего отца. По крайней мере, насколько я могу судить. Ты мог бы заняться чем угодно, мог бы сделать что-то новое.

Алек едва сдерживает раздражение. Шесть лет в учениках, четыре года в «Газете» – десять лет он погружался в это дело все глубже и глубже, а старый дурак решил завести этот разговор только сейчас? Во всех его «мог бы» Алеку слышатся отголоски вымышленного мира, в котором этих десяти лет просто не было. В котором нет Сандры, нет малыша Гэри, нет уже принятых решений, пройденных путей, нет удушающей нужды, когда надо покупать продукты. Какую такую другую жизнь ему пытается нарисовать Хобсон? Теория, иллюзия, фантом, ради которых нужно отбросить все настоящее. Старый дурак. Но он не будет огрызаться на него, не будет. Не сегодня. Сегодня ему есть за что быть благодарным.

– Все прекрасно, – говорит он. – Вы же знаете, мне это все нравится.

И это правда. Вернувшись в «Газету», он включает машину, и, пока горит красная лампочка, показывающая, что типографский сплав еще не достиг точки плавления, он просматривает тексты: отчеты мирового суда, а следом за ними небольшие рекламные объявления.

– Ну что, Лен… – обращается он ко второму наборщику, который уже барабанит по клавишам.

– Что, получил работу? – спрашивает Лен.

– Да.

– Молодца, – говорит Лен умиротворенно.

Алек ждет, он знает, что вот-вот впадет в состояние, в котором будет пребывать весь остаток дня, когда минуты то бегут, то растягиваются, но часы при этом незаметно ускользают. На мгновение он вспоминает слова Хобсона и ловит себя на мысли, что просто сидит и ждет. Он внимательно вглядывается в линотип – махину размером с пианино, только сделанную не из гладкого блестящего дерева, а из множества смазанных, замысловатых, металлических деталей, выдыхающую дым и пар. И она его восхищает. Тысячи соединенных между собой частей, множество импульсов, отзывающихся на прикосновения его пальцев, и место наборщика, которое можно сравнить с троном, ни больше ни меньше. Он возведен на престол. (Зеленая лампочка.) Он король машины. Его взгляд сужается до строчки текста и клавиатуры с девятью десятками черно-сине-белых клавиш. Каждая клавиша, которую он нажимает, выталкивает бронзовую буквенную матрицу из магазина наверху, где остальные ждут, собравшись в столбики – длинные, как струны пианино. Щелчок, скрежет – и медная матрица падает на свое место в наборном отделении, которое располагается на уровне его глаз. Но, прежде чем она падает, успевает пройти короткий, но значительный отрезок времени, так что к тому моменту, когда она попадает на место, он успевает нажать следующую клавишу и отправить следующую матрицу в путь. Когда он разгоняется – левой рукой перебирая строчные, правой – выделяя заглавные, прыгая обеими в центр за знаками препинания и цифрами, – машина выдает ему матрицы с ощутимой задержкой, в безукоризненно точном порядке, но на две-три буквы отставая от его стремительных пальцев. А это значит, что если он разогнался, то не может проверить, докуда дошел, глядя на выстраивающийся перед ним медный ряд. Ему нужно держать это в уме, переключать внимание, как курсор, с-о-д-н-о-й-б-у-к-в-ы-н-а-д-р-у-г-у-ю. В конце строки шириной с колонку он прислушивается к скрежету металлического снегопада, и, когда тот заканчивается, он нажимает на кнопку окончания строки, которая приводит остальные части машины в нарастающее, возвратно-поступательное движение. Матрицы прижимаются друг к другу и фиксируются. Первый подъемник опускает их в жидкий сплав (пш-ш-ш) и вытаскивает (клац). Второй подъемник доставляет их в верхнюю часть машины и отправляет на транспортер, который отгружает их к нужному месту в магазине, и они падают, каждая в свою колонну, готовые к повторному использованию (дзинь). Но он не обращает внимания. Он уже давно набрал следующую строку, и за ней еще одну. Он замечает лишь неизменную сложную симфонию, которую исполняет работающий в полную мощь линотип. Щелк-тррр-клац-клац-кххх-пшшш-ффить-жжж-дзинь. Непрекращающийся, синкопированный ритм, в котором звуки почти всегда накладываются один на другой. За этими механическими звуками нужно неустанно следить, не теряя при этом концентрации, потому что любое отклонение или пауза может означать, что Папаша Линотип вот-вот может плюнуть тебе на ноги расплавленным металлом. Не считая этой задачи, его внимание следует за пальцами, танцующими над ОЕНАИ СТМВ – самыми крайними и самыми часто используемыми буквами на клавиатуре, а слева от него собираются первозданные, блестящие ярче серебра раскаленные металлические строки, слова, которые мгновение назад были лишь смазанным следом пишущей машинки или чернил, пока Алек, король и алхимик, не преобразил их.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru