bannerbannerbanner
полная версияЭМОЦИИ БЕССМЫСЛЕННЫ

Frustrat1on
ЭМОЦИИ БЕССМЫСЛЕННЫ

– Идем отсюда уже, – рассеянно бросил я в воздух перед собой и пошел вдоль дороги, соскальзывая по гладким и пыльным булыжникам, через шаг-другой запинаясь и шаркая по земле.

Все трое еще постояли несколько мгновений, и я уверен: их поглощал ужас в тот момент, а если бы я обернулся, – чего я больше не сделал, – то меня бы встретили три пары вдавленных в череп, страхом насквозь пробитых глаз. И все-таки, скованные и защемленные внутри себя где-то глубоко, они тоже стали медленно ступать по дороге, догоняя меня. Наверное, их тоже сжигала ненависть.

Глава пятая

Сейчас вокруг костра было темно, воздух стал черным и непрозрачным, как и должно быть ночью, и огонь больше не мог осветить и маленький его клочок; пламя потускнело: его буйные, гордо бьющие из дров языки опали, оранжево-желтый свет стал глубже и темнее, и догорали красно-черные мертвые поленья. Когда я вышел сюда, весь сбитый и сам себе чужой, с глубоко опустошенными глазами, Юст позвал меня подсесть к этому потухающему очагу, – верно, он там снова работал: думал, сочинял. Найдя, что я ему мог помешать, я бы без колебаний отказался и ушел в тот же момент, но почему-то тогда, несмотря ни на что, я остался – я почти уверен, что мои ноги бы меня не подняли: так тяжело и тупо они лежали на скамье, как окаменелые, да и всего себя я ощущал какой-то плоской выжатой тушей или обшарпанной картиной, и мир мне оттого казался безобъемным и кукольным, ненастоящим; это странное чувство, я как будто был статуэткой. Я не хотел разговаривать с Юстом о том, что произошло в деревне, и в то же время не мог об этом не думать – мысль, как мерзкая щетинистая щепка, раздражала мозг. Как-то косвенно, не напрямую я заговорил о Жене, старательно пытаясь не выдать произошедшего, и у меня вышло вытянуть Юста на беседу.

– Нет, Женя, он… Он такой парень, идейный. У него верные мысли, и единственное, что ему мешает сейчас так же правильно действовать, – вспыльчивость. Излишняя горячность и нетерпимость, у него слабая устойчивость к конфликтам. Не будь над ним контроля, так он побьет кого-нибудь до смерти! – Я дрогнул от этих слов; поменял позу, расположившись под более острым углом, и стал напряжен еще больше прежнего. – Понимаешь, ему трудно выразить свои мысли, а оппозиции и возражения его приводят сразу к агрессии. Именно поэтому сейчас мы с ним работаем вместе. Как донести его идеи до людей гуманным способом? Вот для чего я появился в этом деле: я его голос и грамота; животным крикам я придаю образность и ясность, грубому изложению – некоторую вежливость, а тяжелые кулаки заменяю доходчивыми, чересчур развернутыми – до противного – предложениями; я превращаю жестокую, кровопролитную революцию в реформу, сглаживающую все насилие и создающую реальную возможность что-то вложить в умы. Я отображаю идеи Жени в статьях, и сейчас мы почти готовы выпустить одну очень серьезную работу, весьма долгий и упорный труд. Знаешь, это точно что-то будет! Суровый, строгий и твердый язык, который, подобая стилю, не должен иметь отличительную эмоциональность, разрознен внутри себя чувственными, жаркими вставками, такая лирическая оправа скучному серому тексту. Это и не наука, но и не полная публицистика, понимаешь?

– Неужели ты одобряешь все, что он говорит?.. Он страшный человек! – воскликнул я. До сих пор перед глазами у меня стояла та деревня, забор и дедушка, а Юст так вдохновленно рассказывал об их совместной с Женей работе… Мне вдруг представилось, что Юст там был: что он тоже бил, и стоял над крапивой, и ухмылялся ядовитой улыбкой, – но это бред, это невозможно. Весь встревоженный и натянутый, как струна на скрипке, внутри я чувствовал дрожь, собравшуюся посередине, вдоль позвоночника, как ствол переплетенных нервов, – у меня тряслись даже глаза, и это мешало мне вглядываться в Юста, одномоментно ставшего для меня очень странным и подозрительным.

– Нет, послушай, я нисколько не разделяю его жестоких слов в сторону людей, ты меня прекрасно знаешь. В отличие от многих я страшный человеколюб, в этой любви я даже слегка неадекватен. Женя беспощаден и высокомерен, он мизантроп…

– По-моему, он безумен.

– Возможно это и так, но если ты очень хорошо прислушаешься, то точно услышишь его истинные идеи – такую основную, центральную нить всех его мыслей, спрятанную за бесчеловечностью и жесткостью личности, – а они благородны и весьма продуманы. Я же говорю: ему бы только поступать так же верно, как думать, но что неправильно в его мыслях? В нем вызревает живое зерно перемен! Здесь важно лишь взять и передать миру то, что нужно. Я ведь этим и занимаюсь!

Это уже становится опасно: человек приходит в школу, считывает и выслушивает тонны информации – для чего? У нас нет самодеятельности и творческой свободы: делаешь, как требуют, выполняешь, как научили выполнять! Вскоре это станет основной причиной или, как говорят еще, движущей силой деградации. Проходит пару дней, а человек уже и не помнит, что он вычитывал и что выслушивал, потому что уже все забыл! Нам дают одну теорию, но практики нет: практика должна быть самостоятельной – самостоятельной в самом настоящем значении этого слова. И теперь ты понимаешь, что практики у нас нет! Мы лишь повторяем, а нас то и дело подправляют – строгают и округляют, стараясь сделать идеальными, придать нашему разуму правильную, если угодно, удобную форму. Нас вырезают, как тупые деревяшки! Мы не можем делать иначе, а только так, как нас научили. Мы растем простыми потребителями… Они же буквально не позволяют нам думать своими мозгами! Мы не можем оформить решение задачи как-то по-другому – только так, как написано в положении, даже если ответы сходятся и верны… Они даже определили разряд оформлению любой работы! Есть правильная и есть неправильная запись! Ты понимаешь? Оценивают не умение решить задачу, а умение правильно записать ее решение… К чему это? Не спорю, друг, для понятности и упрощения, для единения, наверное, но это слишком… Это убивает индивидуальность и всякую мысль! «Зачем изобретать велосипед?» – говорят они. Да чтобы голова работала, чтобы думать, идиоты! Но то, что мы почти ничего не выносим с этих начальных жизненных уроков, кроме мертвой теории, – это еще только половина беды. Мало того, что с голой теорией человек в жизнь вступает, как со степенью инвалидности, мало: никто этим и не думает заниматься! Напичканный информацией, но не знаниями и умениями, человек заканчивает школу. Что ему делать дальше? Разве он может знать, если по существу ничем не занимался? И вот скажи мне теперь, кем он должен хотеть стать? После всего этого множества секций и занятий, на которых он так и не получил нормального ответа на вопрос, зачем ему это?

– Да, ну…

– Умения! Человек впитал информацию, но никак ее не представил. Ему говорят, что надо делать и как надо делать, но не говорят, для чего и почему именно так; от него требуют повторять, еще на корне обрезая все желание и возможность выдумать что-нибудь свое, новое, его учат делу, но не любви к своей работе! Человек и не знает, к чему у него лежит душа, что он может получить от жизни, пойдя своим путем. Эгоисты и пессимисты теперь составляют большую часть нашего общества, а ведь когда-то мы были мечтателями… – Юст поправил свою развязанную и перекинутую через шею ленту бабочки аккуратным движением пальцев, тяжело вздохнул, точно с глубоким вдохом он глубоко что-то прозрел – в его дыхании я уловил горькое и размякшее, как гнилая рана, разочарование, – и продолжил: – Я думаю, это неправильно. Выходит, что человек, окончив школу, не может даже предположить, где ему себя искать? В последнее время нас таких стало куда больше, чем было еще хотя бы десять лет назад. А что и говорить, если до сих пор остаются люди, находящие себя лишь в старости? Это уже большая проблема. Череда, порядок, система! Но дайте человеку свободу не только мысли, но и действия, и воли – вот что нам нужно, – Юст говорил медленно и странно, запинаясь, и его тон был бесконтролен; от усталости и алкоголя его голос хрустально скрипел и звучал сумрачно, смято. – И это тебе только одна из многочисленных его мыслей. Все надлежит менять! Все к черту! Все это становится ужасно, и нам остается одна доля: стать реформаторами и революционерами и призвать к этому остальных. В противном случае, если такой порядок жизни будет сохранен и в наше время, мне страшно за будущих потомков. Подумай, что мы им оставим?

– Разрушить до основания…

– Что?

– Почему ты все посылаешь к черту? Наука, которой нас учат, так долго формировалась, и если ее снести, то человек очень скоро спустится в один трофический уровень с животными! Это ваша цель?

– Вовсе нет! О чем ты? Ты не слушал. Мы меняем не науку, а людей и их установившиеся порядки. Эти установки как недоразвитое, уродливое растение; они лишены во многом логичности, справедливости и объективности! Так разве это хорошо? В них есть, конечно, что-то продуманное и умное: свои идеи, своя правда; но зачем катить повозку, если уже можно изобрести машину? Вот о чем я тебе говорю: мы должны быть лучше и должны мир сделать лучше! Но дело в том, что речь идет о целом человечестве, наша работа – это вовсе не устройство никакого форума с вдохновляющими выступлениями, людей надо менять по-настоящему, и они сами должны себя менять. Ты понимаешь, как это сделать? Как реформировать общество? Как переделать мир? Надо начинать с себя: необходимо пересмотреть свою личность, преобразовать ее! Это все, что ты можешь, но это все, что нужно. Исправляй в себе необъективность: думай шире и будь рассудителен, поступай обдуманно и честно, взвешивай каждое свое слово, каждую догадку, каждую мысль, и тогда, может быть, ты станешь хорошим и мудрым человеком и тогда сможешь помочь миру. Люди пойдут за тобой, тебе предстоит их только направлять. Чтобы изменить мир, человек должен прежде всего измениться сам.

Время движется вперед, и если мы не возьмем наше общество и не поменяем его в корне, не сделаем лучше, то все, что натворил человек до нас, просто подорвет эту жизнь. На нас обрушатся еще более страшные испытания, чем те, которые выпадали на долю тех, кто был до нас. Придет новая технология, но бояться нельзя! Надо быть сильнее, надо быть лучше, чтобы в нужное время быть готовым.

 

Я молчал. Я ничего не говорил и не хотел даже пытаться открыть рот и воспроизвести хоть какие-нибудь звуки – я много думал и бесконечно осмыслял все, что сказал Юст. Но всего этого было так много! Слишком много, чтобы выслушать и понять за один раз. В конце концов я еще не оправился от безумия, охватившего меня так неожиданно в деревне, мое потрясение еще не прошло. Я просто молчал и смотрел на потухающие красно-черные угли, пока Юст… Да впрочем, и Юст был погружен в себя: видно, снова впал в короткую тихую меланхолию, с ним такое обычно происходит.

Словно отрезанные от всего остального мира куполом, мы просидели в абсолютной тишине минуты три, и нас не обдувал никакой ветер – мы даже озера не слышали, хотя в темноте его маленькие плески должны были раздаваться звонко. Но наконец Юст заговорил, утерев нос и глаза плавными, мягкими гребками ладоней:

– Ты думал о том, какое это чувство, когда становишься очень взрослым? Нет больше тех людей, которые знали бы ответ на любой вопрос, и не у кого спросить, где лежит твой паспорт, СНИЛС или футболка… Никто больше не будит по утрам, и больше некого благодарить за вкусный ужин или обед, ведь себе же спасибо не говорят. Наверное, это жутко волнительно. По улицам ходят только ровесники, а то и моложе, причем даже в старости ты их всех видишь юными, какими помнишь, какими они были. Как будто бы всех взрослых, каких мы помним, к каким можно было прийти за советом, из-за которых по улице ходить было спокойнее и жить было спокойнее, просто зная, что они есть, не стало… А мы теперь вместо них, на их месте… И теперь мы должны знать ответы на все вопросы, мы должны поддерживать мир в таком состоянии, чтобы ничего не рушилось, не ломалось, чтобы у всех все было хорошо, а это так сложно и тяжело… Думаю, когда это случится, это будет ужасно тревожно. Поэтому мы должны быть лучше, уже сейчас мы обязаны строить свой мир, потому что время начинает приходить – наше время начинает приходить. Старое надо сместить, надо его улучшить. Нужны умы: смелые, горячие, живые умы, которые всегда и двигали эпоху вперед.

Вот сейчас я стал понимать: эта идея наконец засветилась в моей голове, прояснилась и вдруг проникла в мою голову так быстро и в таком большом количестве, точно череп, мешавший ей войти, раскололся, и в разлом она провалилась, как тонна воды, устремившаяся из пробитой дамбы. Наконец вся эта последовательность событий, которая брала начало еще в прошлом году и продолжалась до сегодняшнего дня, – все, что произошло сегодня и что будет происходить дальше, – приобрела для меня смысл и выстроилась в упорядоченную цепочку. Самое главное, что осталось, – надо только правильно ее трактовать, понять ее так, как она задумывалась, что она несла и несет в себе до сих пор.

– Кажется, я понял! Юст, я понял! – воскликнул я, обратившись к нему. Он же сидел неподвижно, и в его хрустальных глазах отражались красные пятна углей, как в зеркале. Он был очень напряжен и предан своей вечной меланхолии, но это было неважно. Я теперь понимал, куда должен идти, к чему мне надо стремиться; еще час назад неудержимо надвигающееся «завтра» пугало меня своей неопределенностью; словно скрытое за пепельной завесой, оно представлялось мне серым, мокрым и загадочно-жутким, как еловый лес в непроглядном тумане, а сейчас же эта неподвижная завеса порвалась: свет, исходящий от нашедшейся мысли, прорубил ее тупую грязную ткань и залил собой все, что было серым, мокрым и жутким. С этого «завтра» как бы стрясли пыль.

– Это хорошо, что ты начинаешь понимать, потому что в мире и так достаточно материла, с которым придется справляться, – как-то отвлеченно, хриплым голосом ответил Юст.

– Материала? – удивленно переспросил я.

– Да, люди, способные только впитывать все, что им скажут. Их много, знаешь… Они всем недовольны, и они ничего не делают. С такими новый мир создать будет трудно. Что они могут сотворить? Вечно недовольные и ничего не делающие… Они даже с дороги-то не отойдут – мешаться будут!.. Ты не подумай, я всех люблю, всех людей, просто… Отчего я вечно такой печальный? Я думаю, думаю беспрестанно, всегда, потому что не понимаю! Мне так часто говорят, что все, творящееся сейчас вокруг, это нормально, что я невольно стал в это верить, однако я, как никто, пожалуй, осознаю абсурд и бешенство, вырождающиеся прямо сейчас в людях… Мне это не дает покоя – эти характеры, эти настроения в окружающем обществе… Я думал над тем, что ты сказал мне у берега, и пока мне нечего сказать – я просто согласен. Мне тоже все эти отношения между людьми до такой степени непонятны, что я не знаю, кто в этом виноват: сами ли люди такие мелкие дураки или это жизнь противная все подряд правит ради мерзких шуток? Все это абсурд и совершеннейшая глупость, Илья, вот только все это никак не дает мне покоя. Ведь столько всего неправильного происходит прямо сейчас! А единомышленников так мало, и так много неспособных или пока непросвещенных! Что с этим всем делать? Как же воздвигать новое, когда мы только больше разрушаем и уродуем старое? Раньше были ценности, хоть какие-то моральные и нравственные устои, опора, фундамент для людей, а сейчас нет ничего: теперь все – рынок. Раскрепощенный, бессовестный, жестокий рынок – вот наша жизнь, и бессмысленный безостановочный бег от всего и всех – доля, которая нам досталась. Мы привыкли ко всем удобствам, которыми себя когда-то окружили, и больше ничего не хотим. Мы недовольны, но мы ничего не сделаем, мы рабы, сами себя заключившие в тюрьму несчастья. Все, что нам однажды останется, – это идти по дороге, которую нам показывают, которую мы беспрекословно выберем, потому что другой не создали.

– Дорога – вот чем нам необходимо заняться, ведь так?

– Именно, дружище. Надо вырываться из этой каши, перестать в этом вариться! Пусть слабые никогда уже ничего не смогут сделать со своей судьбой, однако мы еще можем повернуть. Если ты наконец это понял, то держись этого курса, будь лучше. Нам предстоят самые великие дела.

– Да, Юст! На нас закончится этот рынок! Мы не отупеем, мы оставим умы дерзкими и свежими, свободными от серой рутины, и все изменится: мир будет другим, когда не станет дураков, которые пока что ходят по нему.

Юст вздохнул, снова очень глубоко и протяжно, таким тяжелым вздохом, через который просвечивалась грусть.

– После дураков, живущих сейчас, будут жить другие дураки. – тихо и разочарованно сказал Юст. – Люди не изменились именно в наше время, никакая чушь про поколения неуместна ни здесь, нигде: они всегда такими были, просто сейчас настало время, когда можно не скрываться, не прятаться, не таить ничего, потому что ценности уже обмельчали – скоро они и совсем пропадут, и вот тогда, когда не будет ничего, тогда человек будет свободен. Как он всегда и хотел… Только все это будет неправильно.

– Точно? Почему? – спросил вновь недоумевающе я.

– Тогда у нас пропадут религии.

– И это важно? – возразил я и вдруг вспомнил, что родители Юст верующие, и тогда мне стало неудобно и стыдно, ведь я мог его обидеть. В груди защемило.

– А как это может быть не важно? Религии, сколько их и какие ни есть, были придуманы людьми только оттого, что им всегда надо было во что-то или кого-то верить. На самом деле все, что нужно человеку, – надежда. Все истории у религий разные, но все они об одном, это потому что их основа – мораль и нравственность. Неважно, в кого или во что верить, главное верить, в этом весь смысл и идея религии, это регулятор поведения для человека, контроль за порядком и гуманностью.

– А ты во что-нибудь веришь? – с интересом спросил я, не думая о том, что этот мой вопрос мог быть неуместен.

– А я за бога всегда воспринимал саму жизнь, наверное, это было понятно по всем моим стихам. Видишь ли, она просто полна случайностями, которые вовсе не могут быть случайны: если подумать, то каждая случайность какая-то судьбоносная и что-то в себе для нас несет не просто так, – как будто бы посылает нам их специально, чтобы мы в чем-то исправились, что-то изменили в себе и своем будущем, что-то поняли. Если что-то высшее, следящее за нами, и есть, то это не живое существо – это сам мир, жизнь, бытие, то, что старше Вселенной, то, что есть за ее пределами сейчас, и то, что было до нее, что было всегда. Это что-то огромное, невообразимо гигантское, что объединяет всех и все, каждую частичку во всем – материальном, и пустом – пространстве. Не знаю, как это назвать, но именно это посылает нам случайности. Не хочу, чтобы ты понимал меня неправильно, но как произошло – значит, так и должно было произойти, нужно было так кому-то. В конце концов, раз есть счастливые, то должны быть и несчастные, которые будут за тех, у кого все хорошо, грустить; чтобы кто-то там, далеко на этой планете, получил радость, ты должен был опечалиться; чтобы кто-то что-то получил, у кого-то другого надо было отнять. Это весы, здесь есть баланс: плохое сменяется хорошим, хорошее сменяется плохим, но если пока что жизнь чего-то недодала, то это значит, что у нее припасено что-то куда более стоящее. Тебе тоже стоило бы поверить во что-то – жить легче будет. Попробуй поверить в то, что жизнь все воздает тем, кто много работает, и работай. И если сильно чего-нибудь захочешь, то так все и будет. Поверь мне. Моя вера приносит практическую пользу моей жизни. «Во что веришь, то и есть»1.

– Да, наверное… И правда никак без веры.

– Никак! Ее нельзя отнимать у души, иначе душа загниет пороками. А плохих людей и без того достаточно… Нельзя ничего из того, что может случиться, допустить.

И он прекратил говорить на какой-то момент, и тогда меня со скрежетом ударила по ушам оглушающая тишина, а вокруг снова вдруг стало так кромешно темно, словно все облили угольной краской. Действительно, эти люди вокруг будут только разрушать установленный порядок – вот она, причина, которая заставит укрепить его и сделать лучше. Пора брать дело в свои руки, пора начинать!

Вскоре угольки, эти маленькие красные пятнышки на черных, покрытых плотным слоем сажи головнях, потухли, а темнота, поглотившая несколькими часами ранее всю поляну, отступила. Мрак отходил прочь, высвобождая из своей непроглядной мантии траву, кусты и озеро; небо, своей таинственной бездонностью спрятанное во тьме, стало с востока синеть. Отраженный от него свет мягко разливался по земле, прогоняя ночь, и с минуты на минуту должно было взойти солнце. Мы с Юстом просидели все это время в тишине, буквально погребенные под тоннами мыслей, пытливо перебирая все, что навалилось в головах. И среди свалившейся надо мной кучи вопросов и ответов, которые я сам для себя отыскивал, меня вдруг поймала грусть: я подумал о том, что той прекрасной компанией, какой мы сегодня собрались, мы уже больше не соберемся никогда. Все эти люди, которые окружали меня и веселили, – их больше не будет со мной: все мы разъезжаемся, и это конец… От такой мысли на душе защипало легкой тоской, хотя все мы пока еще и были вместе, здесь, на турбазе; но я смотрел уже далеко вперед, на то, что будет, и, по существу, там не будет ничего веселого, если не будет их. Они все мне стали близки за эти десять лет, как родные, и меня охватило такое противное ощущение, словно я отрываю какую-то часть от себя. Быть может, на меня просто напала унылость – томление после целой ночи всплесков разных чувств, и все же в душе я опал. Юст тоже сидел печальный, однако в этом не было ничего удивительного – его обычное состояние: он всегда тоскует, и никому непонятно, по чему. В таком скверном состоянии мы молча дождались рассвета.

Наконец в мои глаза ударил яркий желтый блик – это протянулся первый солнечный луч. Мы встали и обошли кусты, загораживавшие восточный горизонт, и смотрели на маленький светящийся сектор – дугу, выраставшую из-за холмов по ту сторону озера. Слоистые облака, плывшие ровной гладкой полосой по небу, окрасились в теплый блекло-лимонный цвет, и на озере, по водным разрезам, делавшим его поверхность похожей на гигантскую терку, распласталось их отражение. Этот желтый приятный цвет заливал все вокруг – домики, деревья, траву, и как будто бы возвращал в них жизнь. Освещенный и видимый мир точно оживал: на лужайке что-то зашуршало, на деревьях голосисто и приятно запели птицы, и возле домиков неспешно, вяло заходили люди. Утро улыбалось нам: блески на воде и яркое небо – они были так светлы и чисты, словно поздравляли нас и, подобно родственникам, отправляли в собственный путь. И тем не менее их чересчур безоблачный и лучистый вид, слепящее великолепие, выразительность, выпуклость – все это обижало меня и навеивало только больше грусти, потому что напоминало лицемерного, говорившего с тупым и бессмысленным красноречием слишком милого человека, который старательно и неестественно раскидывается приятными словами, отчего его можно сравнить с приторным тортом, сладким и гадким.

 

– Раньше рассвет мне казался каким-то сказочным великолепием, истинным чудом, в нем было что-то завораживающие и магическое… – вдумчиво и тихо, отвлеченный от окружающего и вовлеченный полностью в себя произнес я. – А теперь я просто знаю, как и почему он происходит, и он перестал для меня быть особенным.

Юст чуть помедлил – вероятно, отрывался от груды своих мыслей, – а затем повернул голову в мою сторону, кивнул и чуть улыбнулся такой разбитой и слабой улыбкой, как у больного, и приобнял меня за спину. Я также положил руку ему на спину, и мы долго вглядывались в небо, наверное, до тех пор, пока солнце не выкатило из-за холмов желтым диском наполовину. Потом мне нужно было идти собираться, помочь отцу с матерью и умыться, и я отпустил Юста и уже развернулся, чтобы уйти, когда вдруг неожиданно даже для себя напоследок бросил:

– И как же странно, что все люди просто не могут быть хорошими?

На этот раз Юст отреагировал моментально и по-доброму рассмеялся, и его голос прозвучал мягко и тепло. Впрочем, это и не был смех – так, смешок, ласковый и не добрый, а, скорее, одобрительный: таким смешком родители обычно удивляются детской наивности.

1Афоризм из пьесы «На дне» М. Горького, действие второе. Слова принадлежат пожилому страннику Луке.
Рейтинг@Mail.ru