bannerbannerbanner
Введение в философию

Фридрих Паульсен
Введение в философию

Полная версия

Путаница начинается с Канта; его различение познания a priori и a posteriori служит ей точкой отправления. Под первым он понимает познание, которое разум может почерпать чисто из самого себя, тогда как к последнему должен привзойти опыт. Что такие a priori достоверные суждения, имеющие, однако, и объективное значение, существуют, составляет собственный предмет доказательства в двух первых больших отделах «Критики чистого разума», в эстетике и аналитике. На пороге физики встречаются, так думает Кант, именно такого рода суждения, например: количество материи неизменно, действие при передаче движения равно причине и т. д. Систематическое изложение всех познаний a priori было бы тем, что следовало бы назвать метафизикой или философией в настоящем и собственном смысле. Обстоятельство, «что это различение двоякого рода элементов нашего познания, из которых одни вполне a priori находятся в нашей власти, другие же должны быть заимствуемы из опыта, оставалось до сих пор очень неясным даже мыслителям по профессии», – это обстоятельство так долго препятствовало правильному отграничению философии от эмпирических наук[12].

Таким образом, философия в первый раз была отделена от наук по своему понятию и поставлена самостоятельно. Конечно, Кант при этом вовсе не думал, что эта априорная философия содержит настоящую сумму нашего знания и имеет причину быть высокомерной по отношению к эмпирическим наукам. Напротив, суждения «чистого естествознания» не содержат в себе, собственно, никакого познания действительности; это аксиоматические суждения, приобретающие значение и цену познания лишь тем, что ими мы обнимаем данное ощущением разнообразие; без этого последнего они остались бы пустыми схемами возможного опыта. Намерение Канта состоит именно в том, чтобы с помощью своей критики уничтожить реальную или трансцендентную метафизику, рациональную теологию, космологию и психологию Вольфа и поставить на их место просто формальную метафизику.

Но и здесь случилось то, что так часто встречается в истории: высказанные мысли имеют действия и судьбы, независимые от намерений родоначальника их. Кант против своей воли сделался отцом спекулятивной философии. Из кантовского основного положения, что формы мышления суть в то же время законы природы вообще, как совокупности явлений, развилась та философия, которая задумала вывести (путем имманентного диалектического развития понятий) весь мир, природу и историю из природы представления. Общий основной характер философий Фихте, Шеллинга, Гегеля состоит в убеждении, что путем нового метода чистого мышления, вращающегося в одних понятиях, возможно создать систему абсолютного познания действительности, независимо от опыта и эмпирических наук. «Наукоучение, – говорит Фихте, – отнюдь не спрашивает опыта и не обращает на него никакого внимания. Оно должно было бы быть истинным, если бы даже не могло существовать никакого опыта, и оно было бы a priori уверено, что всякий, возможный в будущем опыт должен был бы отвечать выставленным им законам»[13]. Точно так же во вступлении к «Grtindzuge des gegenwartigen Zeitalters» он объявляет, что «философ занимается своим делом (в данном случае конструкцией истории) исключительно a priori, не обращая внимания на какой-либо опыт, и должен быть в состоянии описать a priori все совокупное время и все возможные эпохи его».

Подобным же образом, как Фихте a priori дедуцирует историю, Шеллинг a priori конструирует природу, выражая при случае свой гнев по адресу «слепого и безыдейного способа естествоиспытания, установившегося всюду со времени порчи философии Бэконом, физики – Бойлем и Ньютоном»[14]. В Гегеле спекулятивная философия достигает своего завершения; вся действительность конструируется им из понятий; действительность и истина совпадают в его системе. Рядом стоят эмпирические науки; они собирают всякого рода знание единичного не ex principiis, из понятия, а ex datis, при помощи внешнего сведения. Истинное познание действительности есть философское; форма его – диалектическое развитие понятий – есть не что иное, как субъективное повторение объективного процесса развития идеи, т. е. самой действительности.

Никогда еще философия не говорила таким гордым языком. Покоясь вполне на самой себе, она отказала теперь от службы наукам, которыми она пользовалась прежде, как своими органами; она не нуждалась в них более, она открыла тот «королевский путь» к познанию и из самой себя воспроизвела абсолютное познание вещей. Если угодно, и здесь, значит, сохранилось старое понятие философии, как совокупности всего собственно научного познания, но с одним отличием: раньше сюда относилось и научное исследование, особенно естественно-научное, теперь же оно было исключено, как донаучный метод.

Однако цвет спекулятивной философии продолжался недолго. Начиная с тридцатых годов репутация ее быстро пала, и она – а с ней вместе и всякая философия – сделалась предметом глубочайшего презрения. Несколько причин вместе сделали ее крушение таким внезапным и разрушительным. Решительной же причиной было враждебное положение, которое она сама заняла по отношению к научному исследованию. Естествоиспытание и историческое исследование, которые сами стали очень сильно расти с двадцатых годов, все более и более отвлекали от спекулятивной философии свет и воздух, т. е. доверие и участие подрастающего поколения. И это последнее воздало теперь философии за все то пренебрежение, которым спекулятивная философия награждала при случае научное исследование: философия будто бы вовсе не наука и вообще не заслуживающая серьезного внимания вещь, а софистическая ловкость говорить о вещах вообще, с известным видом смысла и разума, фиглярское искусство производить на свет путем смешения общих понятий всякого рода темные и глубокомысленные изречения оракула – на удивление праздным людям.

Таким образом, философия очутилась в затруднительном положении. Свое старое достояние, совокупность научного познания, она отстранила, чтобы пуститься за высшим, чистым познанием а priori. Теперь это последнее вместе с диалектическим методом ускользнуло от нее между пальцев. Подобно той собаке в басне, которая, хватая тень, выпустила из зубов мясо, она осталась теперь ни с чем. Как поступила она в этом положении? Самым подходящим было бы обозначить спекулятивную философию как эпизодическое заблуждение и возвратиться к ее старому понятию. Раз должно было расстаться с притязанием на то, что она обладает особенным способом приобретать познание действительности, то тем самым требовалось возвращение к старому пониманию ее отношения к наукам.

Она не сделала этого. И за причиной ходить не далеко: у представителей ее не нашлось достаточно мужества, чтобы возвратиться к старому понятию; оно, казалось, обременяло их слишком тяжелыми, даже невыполнимыми обязательствами. Ведь объявляя философию совокупностью научного познания, они тем самым должны были бы, по-видимому, сказать, что они в своем лице обладают чем-то подобным. А кто решился бы выставить себя на посмешище, которое вызвано было бы таким утверждением?

Раньше это было иначе. Греческие философы без дальнейших рассуждений согласились бы на такое толкование их имени: в самом деле, как сказали бы Демокрит или Аристотель, они действительно обладали, или искали нечто вроде универсальной науки о вещах. И средневековые философы точно так же не отступили бы перед требованием, вытекающим из этого понятия; и Альберт, и Фома наконец, даже всякий самый молодой magister artium, только что отбывший свое biennium (в средневековых германских университетах каждый магистр после промоции должен был два года читать о философии), признал бы это понятие и сказал: во всяком случае, он думает, что, насколько это вообще возможно для человека, он настолько освоился с науками, что может назвать себя в известном смысле обладателем их. Ведь он, чтобы сделаться «учителем» (Meister), проштудировал все сочинения «философа» и теперь способен и готов объяснить любое из них, если бы таковое досталось ему по выбору ли, по очереди ли или по жребию (жеребьевка книг между читающими магистрами была довольно обыкновенна в средневековых университетах). Потому ведь он и назывался учителем искусств, что мог обучать им всем – математике и астрономии, равно как физике и метафизике, логике и риторике, этике и политике, – он сам представлял собой уменьшенную копию и подобие первого великого учителя, Аристотеля. То же самое сказал бы и доктор философии 16 и даже 18 столетия. Также и Меланхтон читал о всех науках, входивших в круг философского факультета, и большую часть из них описал в своих учебниках, бывших затем долго в ходу. Еще в прошлом столетии Христиан Вольф обучал как математике и физике, так и логике, и психологии, практической философии и государственным наукам.

И Кант едва ли бы отказался от кафедры физики или математики, астрономии или географии, если бы таковая была ему предложена; только от профессуры поэзии с обязанностью обучать латинскому и немецкому стихосложению он отказался, когда она дошла до него по очереди.

 

Нам эти вещи представляются странными и невозможными. И теперь они, конечно, невозможны. В течение последнего столетия научное исследование разветвилось и специализировалось до бесконечности. Старая professio historiarum, большей частью вместе с professio poeseos или eloquenriae, – на нашем языке филологией, – или также с professio moralium расщепились на дюжину и более специальностей. Подобным же образом, или еще сильнее, увеличилась путем деления professio старинного physicus'a. От этого последнего ожидалось немногим менее того, чтобы он мог дать сведения о всех вещах на небе и на земле. Теперь эта область распалась на увеличивающееся год от году число специальностей, и каждая специальность настолько поглощает рабочую силу одного человека, что он едва в состоянии, хотя бы до некоторой степени, следить за прогрессом исследования в ближайших пограничных областях. Перемена специальностей, как она еще в прошлом столетии часто практиковалась при повышении на лучше оплачиваемые места, конечно, нигде более не встречается.

И вот таким положением вещей пришлось философии определить свое понятие. Так как более невозможно быть философом в смысле обладателя всего научного познания, – ведь в безнадежном положении очутился бы тот, кто попытался бы подпасть под суд старинного стиха:

 
Правда, много знал вещей он,
Но зато все плохо знал, –
 

то стараются найти такое определение философии при котором можно было бы надеяться остаться философом. Первым условием является то, чтобы она не включала в себя всех наук, прежде всего не включала бы так называемых точных наук. И навстречу этой склонности философии к такому исключению идет склонность наук отрешиться от философии; быть причисленной к философским не считается особенным преимуществом науки. Физика, химия, астрономия, физиология, зоология чувствуют себя самостоятельными науками; они не хотят принадлежать к области философии, равно как не хотят этого и филология и история, находившиеся уже вне старого понятия философии. Но и политика и экономика, или политическая экономия, не причисляют уже себя к «философским» наукам. Словом, все науки, установившиеся как самостоятельные специальности, выделились из старинного союза и не принадлежат более к философии. Остались на ее долю дисциплины, которые не были до сих пор в состоянии обособиться, как самостоятельные области исследования; большей частью такие, которых вообще подозревают в неспособности сделаться настоящими науками, т. е. метафизика, этика, эстетика, логика и теория познания (гносеология), психология (которая, правда, теперь очень желала бы стать «точной» наукой и потом, вероятно, тоже не захочет оставаться философской наукой), педагогика, философия истории и все прочее, о чем в немецких университетах читаются «философские» лекции.

И вот для этой совокупности наук, которые, собственно, еще не стали таковыми, постарались подыскать объединяющее понятие и создали таким образом те упомянутые выше определения: философия есть учение о форме познания, – чтобы исключить содержание; или она есть наука о духе, – чтобы держать подальше по крайней мере естествознание; или наука о принципах, – чтобы найти себе извинение за промахи в частностях, – и всякие другие хрупкие определения, которые служат, очевидно, лишь средствами выхода из затруднительного положения.

Итак, мне кажется теперь, что философия должна снова собраться с духом и восстановить свое старое понятие: философия есть совокупность всего научного знания. Так требует этого история; благодаря тысячелетней традиции, понятие это так упрочилось, что всякое другое определение оказывается в противоречии с историей и обычным языком. Так требует этого, однако, и природа самого предмета, и об этом обстоятельстве я скажу теперь еще несколько слов.

Науки – не случайно нагроможденный агрегат, а единое целое. Подобно тому как сама действительность есть не агрегат, а единое целое, члены которого связаны между собою постоянным и всеобщим взаимодействием, так и познание этой действительности образует собою единую систему. Это не исключает расчленения, только расчленение это есть не разделение и изолирование, а именно живое отношение всех частей к целому. Это отношение проявляется практически в том факте, что каждая наука нуждается в других, как вспомогательных науках; она не может решить своей задачи изолированно. Всякая ветвь естествознания предполагает прочие: биология предполагает химию и физику, и наоборот – физика нуждается в физиологии; например, в оптике и акустике их границы переплетаются между собой. Так же точно и всякая ветвь исторического исследования предполагает прочие. Но и естественная наука и историческая не могут обойтись одна без другой. История предполагает географио, а для счисления времени – также и астрономию; языковедение соприкасается с физиологией, археология нуждается при случае в помощи геологии и геогнозии. Наоборот, естественные науки, хотя они и независимее, не могут обойтись без историко-филологического исследования. Географию причисляют теперь обыкновенно к естественным наукам, и вполне справедливо; но без исторических сведений, сообщающих об изменениях земной поверхности в исторические времена, ей недоставало бы существенного подспорья. Так и всякая наука – так как она сама существует лишь в историческом процессе развития – нуждается в воспоминании своей собственной истории, если и не для систематического изложения, то хотя бы для общего ориентирования в своем положении и значении в целом духовно-исторической жизни; стоит обратить только внимание на то, какое обширное место занимает историческая сторона в Космосе Гумбольдта. И для преподавания история науки имеет большое значение, которое теперь, правда, не везде обращает на себя должное внимание, – даже в наших университетах. Наконец напомним о том, что все науки стоят в связи с психологией и теорией познания (гносеологией) и соприкасаются между собой в этих областях. Согласно с этим, понятие единства наук есть не произвольная выдумка, а необходимая мысль: единству космоса соответствуешь идеальное единство всеобъемлющей системы знания. И для этой последней философия является теперь исторически данным именем; отнимать у этого понятия его имя или у этого имени его старое значение будет произволом.

Но – так поднимается теперь затронутое уже выше возражение – может ли тогда существовать философия? Не делается ли благодаря такому определению невозможной сама вещь? У кого хватило бы теперь смелости назвать себя именем философа? Да и сама по себе не есть ли теория мира также невозможная вещь, – по крайней мере для человеческого духа? Фалес мог еще предпринять нечто в этом роде; в начале пути смелость бывает обыкновенно больше всего. Но теперь, после того как двухтысячелетняя работа показала, как велико такое предприятие, мы сделались скромнее и рады, если там и сям какой-нибудь кусочек действительности поддается нашему познанию. На это можно ответить: без сомнения, философия, как готовая и завершенная теория мира, ни в настоящее время не существует, ни будет когда-либо достигнута. Но это не мешает истинности понятия; то же возражение можно направить и против всякой другой науки. Не существует также и астрономии, физики или физиологии, как готовых и законченных систем, или как систем, которые оставалось бы только передавать и изучать. Понятия наук – не понятия об эмпирически данных вещах, а понятия о задачах. И истинность этих понятий покоится на правильном обозначении задачи, все равно, как бы далеко ни подвинулось разрешение последней; да если бы даже оно и не началось еще вовсе, то понятие все-таки сохранило бы свое значение. Оно – так можно было сказать, применяя кантовское словоупотребление – представляет собою идею, т. е. понятие, для которого в действительности никогда не может быть дано совпадающего предмета. То же самое относится и к понятию философии: оно правильно и действительно, поскольку дана задача единства всего познания.

Точно так же мы не смутимся теперь и тем обстоятельством, что ведь никто не может объять в себе и обладать всей наукой. Конечно, никто, скажем мы; но разве существует теперь хоть одна голова, которая была бы в состоянии воспринять в себя все естествоведение или все историко-филологическое знание? И тем не менее мы говорим о филологах, историках и физиках, обозначая этим именем не обладателей науки, а исследователей в ее области. Так же точно мы употребляем теперь и имя философа: оно обозначает такого человека, который стремится к единому и универсальному познанию действительности. Так ведь и говорит полное смысла имя: (φιλόσοφος, любитель, а не обладатель знания. По известному анекдоту, Пифагор для того именно и хотел называться философом (φιλόσοφος), чтобы избежать той притязательности, которая лежит в имени мудреца (σοφός).

Философом является, следовательно, каждый научный исследователь, в котором жива идея единства всего знания; его более тесный круг исследования может лежать где угодно, в физике или психологии, в астрономии или истории. Лишь того, кто принципиально и фактически замыкается в какую-нибудь узкую область, кто не знает и не хочет знать ни о чем, кроме своих кодексов и разночтений, кроме своих кислот и оснований, – того мы не называем философом, не потому, чтобы его область исследования не принадлежала к области философии (настолько он никогда не мог бы отделаться от нее), а потому, что сам он не имеет того внутреннего склада, который делает исследователя философом. Не материя, а форма, духовное направление делает философом.

Таким образом, кажется мне, имени возвращены были бы его старинное значение и его старинная честь. Чисто теоретические цели и универсальное направление исследования – вот что отличало у греков философа от простого математика или врача. То же самое и теперь оставляет признак философа, как бы сильно ни изменился с тех пор вид научного мира: преданность чистому созерцанию и направление к общему.

Ведь это всюду слышится и в нашем обыкновенном языке; человека, как Дарвин, который с усерднейшим старанием следит за фактами, для внимания которого нет ничего слишком ничтожного, который, с другой стороны, обладает однако и пониманием обширнейших отношений и все обращает в общее целое, – такого человека мы называем философским естествоиспытателем. И в том же самом смысле В. Гумбольдта мы называем философским языковедом и историком. Кто же, напротив того, тесно замыкается в узкий круг, кто знает и хочет знать только свою специальность, того мы назовем нефилософской головой, быть может даже – ремесленником эмпирии и специальности. Если он знает свою специальность, умеет выделывать своими инструментами годный для науки материал, мы будем высоко ценить его, как полезного работника, но мы будем все-таки думать, что чего-то недостает ему, именно – более высокого, более свободного понимания вещей. При этом совершенно безразлично, в какой области он работает, занимается ли он математическими формулами или силлогистическими фигурами, работами ли о рыбах Японии или психофизическими опытами над апперцепцией. Можно даже написать историю философии, не будучи философом. Не материя, а форма делает философом.

И другая сторона значения слова также не сделалась нашему языку совершенно чуждой. Если мы замечаем за кем-нибудь сильное углубление в свои мысли и в связи с этим известное отдаление от мира и его стремлений, некоторый недостаток практической ловкости, известное равнодушие к своим средствам и положению, то мы говорим (может быть, с легким оттенком улыбки): это – настоящий философ. И, с другой стороны, нам понятно то негодование, с которым Шопенгауэр говорит об унижении философии до ремесла; скорее – так мы чувствуем – можно снизойти к химику или врачу, если он делает из своей науки золото.

В последнее время философия и в Германии возвращается к своему старому понятию. Так, В. Вундт определяет философию «как всеобщую науку, имеющую соединить добытые отдельными науками общие познания в одну стройную систему»[15]. Определение это, очевидно, имеет своим предположением единство научного познания, и Вундт не имел бы ничего против названия именем «философии» законченной системы, точно так же как и против того требования, чтобы «философ» не был по отношению к отдельным наукам простым нахлебником, а был бы по крайней мере хоть в какой-нибудь одной области их сотрудником. За это же воззрение высказались также Фехнер, Лотце и Ф. А. Ланге: сведение физических и духовно-исторических фактов в единую систему мира есть конечная цель, а основательное изучение наук – путь к ней.

 

С возвращением к старому понятно философии устраняются два заблуждения, примыкающие к ложному пониманию ее сущности: заблуждение, будто может существовать философия без науки, и другое – будто может существовать наука без философии.

Первое заблуждение смущало головы во времена спекулятивной философии. Предпринимались бесплодные и мучительные попытки соткать философскую систему из нескольких самых общих понятий, как то: субъект и объект, природа и дух, бытие и происхождение. Это заблуждение теперь почти что вымерло; может быть, встречается еще изредка остаток его в виде того мнения, что возможно будто бы особенное изучение философии без изучения наук, например, посредством занятия историей философии. Такое занятие, как бы оно ни было поучительно само по себе, неизбежно останется бесплодным и пустым, если не пополняется научными занятиями в других областях. Добропорядочный философ обращается к самим вещам. Если и невозможно везде быть самостоятельным исследователем, он все-таки должен хоть где-нибудь стоять ногами на своей собственной почве. Лишь этим приобретает он спокойную совесть, лишь этим достигает он возможности судить о научных вещах вообще, лишь благодаря этому он становится способным воспринимать мысли других и пользоваться для себя их исследованиями. Выбор области остается свободным, она может находиться или среди духовных наук, или среди естественных, или же на границе тех и других – в физиологии и психологии; как, по сторой поговорке, все дороги ведут в Рим, так и в науках все дороги ведут к философии; только нет туда путей по воздуху[16].

Более опасным является в наше время другое заблуждение: что может существовать наука без философии. Оно стоит в связи с воззрением, что философия есть особая наука, как всякая другая, только как бы менее хорошо обоснованная, воздушная наука о вещах, недоступных точному исследованию. Нет недостатка в таких людях, которые избегают соприкосновения с ней, словно это грозит опасностью притупления чувства к действительности. Физика, берегись метафизики! Насколько совет этот прав, если он предостерегает от слишком поспешного систематизирования, от бесплодного схематизирования или вмешательства метафизических истолкований в физическое объяснение явлений, настолько же он делается неправым, если хочет удержать науки от образования последних и самых общих мыслей об их области и от постановки этой последней в связь с последними результатами других наук. Это значило бы не что иное, как предоставить задачу общего построения вульгарной метафизике и вместе с тем вырвать у наук их внутреннюю побудительную силу. Ведь все науки имеют, в конце концов, свой общий корень в философии, и если они вообще отделятся от этого корня, они умрут. Чего мы желаем, в конце концов, от всякой науки, так это не объяснения того или другого единичного явления, не познания той или другой области, а познания действительности вообще. Научные исследования, или философия, были первоначально вызваны к существованию побуждением найти ответ на вопрос о природе и значении вещей вообще; необходимость разделения труда принудила их потом распасться на отдельные области исследования; но смысл этого не в том, чтобы побудить их к изолированности, а в том, чтобы изощрить их в их частной работе над разрешением совокупно-общей задачи. Теоретический интерес, составляющий жизненную силу всякой науки, состоит в ее участии в философии, в том, чем она может содействовать разрешению вопроса о природе вещей вообще.

Это будет вполне ясно, если иметь в виду не столько личное чувство отдельных исследователей, сколько совокупное историческое развитие какой-нибудь дисциплины. Что ставит в настоящее время биологию в центр естественно-научного исследования, что побуждает ее направлять свои микроскопические исследования, часто кажущиеся микрологическими, именно на низшие формы жизни? Очевидно, надежда напасть на этом пути на следы великой тайны жизни и ее развития на земле. Тысячи форм лишаев и грибов, монер и инфузорий едва ли бы заинтересовали нас так сильно сами по себе. В более тесном кругу людей может, конечно, образоваться, вроде спорта, некоторый интерес к бесконечно малому; но наука не может долго существовать этим. Или взять астрономию: с неутомимым усердием собирает она наблюдения, заносит в свои таблицы местоположения сотен тысяч звезд, вычисляет пути комет и падающих звезд, открывает новые планетоиды и космические туманы, испытывает силу света и спектр. К чему? Ради единичных фактов? Очевидно, нет, а потому, что мы надеемся этим путем глубже проникнуть в устройство и развитие мира вообще. Отпади это побуждение, перестань занимать нас этот вопрос, – наблюдения и вычисления на наших обсерваториях тоже не замедлили бы вскоре прекратиться. Единичное может иметь практико-технический интерес, как, например, в химии открытие новых соединений, теоретический же интерес, которым наука живет, как таковая, направляется к общему, представляет собой ту сторону, которой она обращена к философии.

Не иначе обстоит дело даже и в исторических науках. Хотя здесь единичное – по крайней мере ближайшее и родственное нам – имеет для нас непосредственное значение, однако конечным интересом, оживляющим все исследование, служит и здесь вопрос об «откуда» и «куда» исторической жизни вообще. Сделайся этот вопрос безразличным для нас, прекратилось бы также и историческое исследование. То же самое наступило бы и в том случае, если бы мы получили на этот вопрос вполне удовлетворяющий нас ответ; исследование прекратилось бы тогда точно также. Средние века показывают это. Они обладали философией истории, удовлетворявшей все их запросы; между творением и Страшным судом лежала вся жизнь человечества, ясно распростертая перед их глазами и, как страшная драма, расчлененная на акты событиями Священной истории. Поэтому-то именно в Средние века и не существовало исторического исследования; все существенное и достойное знания было известно, – к чему было входить в маловажное и безразличное? Мы не находимся в таком счастливо-несчастном положении и потому сделались исследователями истории; мы не пренебрегаем даже малым и ничтожным, мы подбираем всякий кусочек старого папируса или покрытой знаками черепицы: поставленный в надлежащее место, он может осветить какую-нибудь частицу древней жизни и мысли, обломок какого-нибудь исчезнувшего языка и тем самым бросить новое мерцание света на тот путь, который прошел до сих пор на земле наш род.

В этом смысле можно сказать: философия представляет собой центральный огонь, солнце, живительная теплота которого распространяется по всем наукам. Почва исследования всюду делается способной к обработке лишь благодаря тому, что она проникается этой теплотой. И единичная работа даст тем больший и тем более зрелый плод, чем лучше сумеет она направить на свою почву живое солнечное сияние. Напротив, кто, не заботясь о свете и теплоте, ковыряет и разрывает почву на авось, где попало, тот пожнет скудные и жесткие плоды. Наука же, утратившая свое отношение к философии или единству знания вообще, погибла бы; подобно саду, лишенному солнечного света, она должна была бы зарасти травой и зачахнуть, не достигнув ни цветения, ни плодоношения, или, говоря просто, она должна была бы погибнуть на бесплодных тонкостях или на бессмысленном собирании материала. Кант называет в одном месте такую ученость циклопической, – ей не хватает одного глаза: «именно глаза истинной философии, чтобы целесообразно воспользоваться массой исторического знания, грузом сотни верблюдов» (Anthropologie, § 58).

Но что станется, однако, при таком понимании с «философами-специалистами»? Ну, мне представляется, что уже само слово звучит как будто несколько странно, не многим лучше, чем если б вздумали говорить, с другой стороны, и о «дураках по специальности». Есть – так скажем мы – научные исследователи и с философским духом, и без такового: физики, астрономы, психологи, биологи, историки, метафизики, социологи, моралисты, – все они могут или обладать этим духом, или не обладать. Философии, как специальности, нет. Если бы тем не менее захотели во что бы то ни стало определить философию и отграничить ее, как особую специальность, то пришлось бы возвратиться к аристотелевскому различению «первой философии» или философии в более узком смысле. Задачей ее было бы рассмотрение известных самых общих вопросов о действительности – то, что мы называем теперь обыкновенно метафизикой. И к этой последней надо было бы присоединить исследования по теории познания (гносеологии), неразрывно связанные с онтологическими и космологическими. Если хотят выделить таким образом метафизику и теорию познания, как философию в более узком смысле, тогда необходимо, однако, тотчас же прибавить: никоим образом нельзя заниматься ими отдельно и изолированно от остальных наук. Purus putus metaphysial, – и к гносеологам относится совершенно то же самое, – есть небылица, или пустой словоделатель. Лишь науки естественные и науки о духе доставляют материал для суждения о сущем вообще и о мире в целом; лишь науки дают повод и материал для гносеологических исследований. Таким образом, и с этой стороны положение оставалось бы при том, что всякий имел бы тем большее призвание быть «специалистом-философом», чем более он освоился бы с обеими большими областями научного исследования – математико-естественной и филолого-исторической.

12Kritik d. reinen Vernunft, Methodenlehre, 3 Hauptst.
13Grundriss des Eigentumlichen der Wissenschaftslehre, S 1.
14Ideen zu einer Philos. der. Natur. 1796. Werke I, Abt. II. 70
15System der Philosophie, 1889, стр. 21. В этом богатом мыслями и выдающемся сочинении Вундт поставил себе целью подвести итог нашему научному познанию, равно как развить его необходимые посылки и последние выводы. Центральное место занимает в нем метафизика, задача которой определяется в том смысле, что она не ограничивает связи фактов по принципу основания и следствия определенными областями опыта, как это делают отдельные науки, а стремится распространить ее на совокупность всего данного опыта (Предисловие).
16Е. Renan: Fragments philosophiques, стр. 292: philosopher c'est connaitre philosopher, c'est connaitre l'univers. L'univers se compose de deux mondes, le monde physique et le monde moral, la nature et ihumanite. Letude de la nature et de l'humanite est done toute la philosophie. – Le penseur suppose lerudit, et, ne fut-ce qu'en vue de la severe discipline de l'esprit, il faudrait faire peu de cas du philosophe qui naurait pas travaille une fois dans sa vie a eclaircir quelque point special de la science.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru