Надо взять себя в руки. Надо привести в порядок мысли. Восстановить!
Джон уснул. Отчего он уснул? А я тем временем впустил эту тварь? Как? Он вдруг вскакивает. Борется с тварью и со мной. Сбивает меня с ног. Опутан, как Лаокоон. Бьет топором. Мимо. Приемник – вдребезги. Второй раз не успевает. Скорчился, замерз, разъеден до смерти.
А потом? Я был совершенно беспомощен. Почему оно отстало?
Меня оно не боится и приберегло на сегодняшнюю ночь? Или я ему нужен? Временами возникает безумное чувство, будто повесть, которую я пишу, – это правда. Что одно из моих чудищ убило Джона, что я пытаюсь помочь им попасть на Землю…
Но слабость и пустота в голове – попытка осмыслить неосмыслимое… Это не фантастика – это реальность. Следует немедленно пресекать любые подобные рассуждения, ведущие к сумасшествию.
Нужно решить, что делать дальше. Пока продолжается буран, я заперт здесь, как в ловушке. Оно попытается одолеть меня сегодня ночью. Ни в коем случае нельзя спать. Когда буран поутихнет, можно попробовать подавать дымовые сигналы. Или, если позволит нога, пробраться в Террестриал, придерживаясь дороги. Может, мимо поедет фермер, хотя Джон не раз повторял, что дороги замело…
Джон…
Если бы только я не был так одинок! Было бы у меня хоть радио!
Позже. Приемник заработал! Это просто чудо, – видно, я усвоил больше знаний, чем думал, помогая вчера его чинить. Пальцы проворно двигались, будто помнили больше, чем мозг, и очень скоро я все разбитые детали заменил запасными.
До чего же хорошо было услышать первые голоса!
Буран к ночи пройдет – так сказали по радио.
Я заметно успокоился. Я полностью сознаю опасности грядущей ночи, но уверен, что при удаче сумею их избегнуть.
Эмоции вконец истощились. Я считаю, что смогу должным образом встретить что бы ни пришло, встретить холодно и спокойно.
Я был бы полностью уверен в себе, если бы не настойчивое, лишающее присутствия духа ощущение, будто какая-то часть моего подсознания контролируется извне.
Больше всего боюсь поддаться какому-нибудь внезапному подсознательному побуждению, вроде желания взяться за перо, которое временами становится невероятно сильным, – я чувствую, что просто обязан завершить «застрявший» эпизод повести.
Подобные побуждения могут оказаться ловушками, призванными лишить меня бдительности.
Послушаю радио. Надеюсь, что найду хорошую программу, которая укрепит мой дух.
До чего же фантастическое стремление закончить повесть!
(Первые строки следующей записи в дневнике Олдермена совершенно неразборчивы – неистовые машинальные каракули, нацарапанные в великой спешке. В нескольких местах перо прорвало бумагу. Внезапно запись становится понятной, хотя скорость письма, судя по всему, только возросла. Переход разительный, будто захлебывающийся словами и эмоциями психопат вдруг нацепил маску сдержанного и здравомыслящего человека. Перемена лица, от которого ведется изложение, тоже важна и вполне очевидно соотносится с последней строкой предыдущей записи.)
Паукообразный заметил, что контакт восстановлен, и холодно потребовал прибавить мощность, хоть это и означало истощение последних ресурсов. На сей раз никак нельзя было промахнуться – на следующую попытку энергии уже не оставалось.
Однако можно было уже не сомневаться в успехе. Один двуногий, пытавшийся помешать, был надежно устранен, второй же реагировал точно по плану.
Как долго предвкушался этот момент! Сколько тысячелетий было проведено в ожидании появления более-менее разумных животных на этой далекой планете и их первых успехов в создании адекватных возбудителей излучения – ужасающе долгий процесс, даже при постоянных телепатических подсказках! И как долго, уже под конец, пришлось отбирать подходящего по чувствительности двуногого и развивать его восприимчивость до требуемого уровня! Одно время казалось, что он навсегда скрылся в бушующих вихрях мыслей своих более бестолковых собратьев, но в конце концов его удалось выманить на открытое пространство. Условия были как раз теми, что требуются для достижения тонкого соотношения между физическим и умственным излучениями, которое распахивает двери между звездами и наводит мосты над ущельями космоса.
И теперь паукообразный был на середине такого моста. Вот уже пять раз кряду проходил по нему – только для того, чтобы получить отпор на дальнем его конце. На сей раз нельзя допустить осечки. От этого зависит судьба всего мира.
Всегда восприимчивый разум двуногого стал терять привычную податливость, хоть и не до очень тревожного уровня. Поскольку его сознание оказалось не в состоянии воспринять реальность того, что он делал, двуногий приписал происходящее вымыслу – привычное для него объяснение.
И вот паукообразный преодолел мост целиком. Обретающая материальность плоть немела, съеживалась под радиационными ударами сырой, жаркой планеты. Это было все равно что рождаться заново.
В сознании двуногого царила полная неразбериха. Более грубый, зацикленный на родной планете участок сознания явно пытался навести порядок и грозил вскоре заглушить восприимчивый сектор – но не настолько вскоре, чтобы это имело решающее значение. Паукообразный беспристрастно проглядел его слой за слоем и выдал заключение: практически невыносимый ужас, намерение поджечь жилище при помощи какого-то горючего с целью ранить захватчика (это только к лучшему – не останется никаких улик) и намерение бежать, как только будет вновь обретен контроль над телом (это необходимо пресечь – двуногого нужно перехватить и уничтожить; его рассказам, конечно, никто не поверит, но живым он все равно будет представлять собой немалую опасность).
Паукообразный вырвался на свободу – переход завершился. Как только его разум пришел в окончательную готовность, то взял под контроль все побуждения двуногого и приготовился к преследованию.
В этот первый момент торжества, однако, в нем зародилось нечто вроде жалости к крошечному, безумному, обреченному животному, что помогло столь разительно изменить удел навеки остывшей планеты.
Ведь оно могло спастись. Просто не надо было поддаваться телепатическому нашептыванию. Не надо было забывать о столь недавнем отвращении к голосу стада. Не надо было исправлять последствия неосознанного защитного акта, предпринятого его сотоварищем перед самой смертью. Не надо было чинить приемник.
Заключительный комментарий доктора медицины Вилларда П. Кронина, Террестриал, Монтана:
Возгорание дома, принадлежавшего Джону Вендлу, было отмечено в 3 часа ночи 17 января, вскоре после окончания бурана. Я входил в спасательную партию, немедленно высланную туда для оказания экстренной помощи, и одним из первых увидел пожарище. На нем было обнаружено единственное сильно обгоревшее тело, позднее опознанное как тело Вендла. Имелись указания на то, что пожар возник в результате случайного падения керосиновой лампы.
Любому здравомыслящему человеку должно быть очевидно, что «дневник» Томаса Олдермена является продуктом воспаленного сознания и почти наверняка сфабрикован в попытке переложить на какое-то мифическое существо вину в совершении тяжкого преступления, следы которого он пытался скрыть при помощи поджога.
Опрос давних городских знакомых Олдермена рисует образ слабовольного и нелюдимого мечтателя, жалкого неудачника в своем ремесле. Вполне вероятным мотивом может быть ревность к коллеге-писаке, произведения которого хоть и являются в большинстве своем пустопорожней псевдонаучной чушью, сработанной в расчете на невежественные умы, но имели, по крайней мере, небольшой финансовый успех. Что же касается подобной же ребяческой «повести», которую якобы писал Олдермен, то нет ни единого свидетельства в пользу того, что она даже просто существовала, хотя, конечно, нельзя отрицать и возможности, что она просто сгорела при пожаре.
К большому несчастью, самые заманчивые подробности «дневника» получили огласку в Террестриале, породив волну перепуганных пересудов среди наиболее невежественной и доверчивой части обывателей.
Неменьшим несчастьем оказалось и то, что необразованный и суеверный горняк по имени Эванс, входивший в спасательную партию и ту группу, которая направилась на поиски Олдермена, случайно уклонился в сторону и вскоре вернулся в панике с совершенно диким сообщением, будто нашел какие-то «здоровенные, глубокие размазанные следы», идущие параллельно следам Олдермена. И несчастье вдвойне, что внезапное возобновление снегопада не позволило разоблачить эту утку при помощи зримого доказательства, которое только и способно убедить отдельные тупые головы.
Вряд ли есть смысл указывать подобным легковерным умам на тот факт, что ни один из пользующихся общим доверием жителей Террестриала не видел абсолютно ничего из ряда вон выходящего в окрестностях города, что метеослужба не наблюдала никаких необычных свечений и что ни одна из радиопередач ни по времени выхода в эфир, ни по содержанию не соответствует той «научной программе», которой Олдермен придает такое значение.
Однако слухи о странных следах и мелькающих тут и там больших черных пауках упорно продолжают будоражить общественное мнение со смехотворно-раздражающей настойчивостью, наводящей на мысль о массовой эпидемии галлюцинаций.
Весьма желательно, чтобы вся эта история получила наконец логичное и убедительное разрешение, которое мог бы обеспечить открытый суд над Томасом Олдерменом.
Однако это уже невозможно. Приблизительно в двух милях от домика группа, шедшая по следам Олдермена, наткнулась на его заметенное снегом тело. Выражение скованного морозом лица само по себе являлось вполне убедительным доказательством безумия. Зарывшаяся в снег окоченевшая рука сжимала блокнот с упомянутым «дневником». На тыльной стороне другой кисти, плотно прижатой к замерзшим глазам, было обнаружено нечто, что хоть и подливает масла в огонь невеждам вроде Эванса, но дает в руки образованному и знакомому с научным подходом интеллекту ключ к причине возникновения одной из наиболее причудливых подробностей в сфабрикованном Олдерменом действе.
То, что было замечено на его руке, совершенно очевидно является весьма грубым образчиком татуировки, хотя настолько старой и неумело выполненной, что характерная пунктура и зернистость окраски уже практически не выражены.
Татуировки в виде нескольких волнистых фиолетовых прожилок.
Часто под вечер Маот охватывает беспокойство, и она отправляется туда, где черная земля сливается с желтым песком, и стоит, глядя в пустыню, пока не поднимется ветер.
А я сижу, прислонившись спиной к тростниковой ограде, и гляжу на Нил. Не то чтобы Маот молодеет, просто она тоскует по полям. Их обрабатываю я, а она отдает всю себя стаду. Каждый день она уводит овец и коз пастись все дальше.
Долгое время я наблюдал за переменами. Одно поколение сменяло другое, скудели поля, приходило в негодность орошение – тем более что участились дожди. И становились проще жилища, пока не превратились просто в шатры с тростниковой изгородью вокруг. И каждый год какая-то семья собирала свои стада и отправлялась на запад. Почему я должен быть так крепко привязан к этим несчастным остаткам цивилизации, я, который видел, как рабы фараона Хеопса разбирали на блоки великую пирамиду?
Я часто удивляюсь, почему не становлюсь молодым. Для меня это такая же тайна, как и для бронзовокожих крестьян, которые благоговейно падают ниц, когда я прохожу неподалеку.
Я завидую тем, кто становится молодым. Я жажду отбросить всю свою мудрость и ответственность и ринуться навстречу любви, навстречу волнению, от которого перехватывает дыхание, навстречу этим беззаботным годам, пока не настанет конец.
Но я по-прежнему остаюсь тридцатилетним бородачом и ношу овечью шкуру точно так же, как прежде носил камзол или тогу, и постоянно испытываю желание помолодеть и все так же не имею возможности его осуществить.
Мне кажется, что я был таким всегда. Хотя почему? Ведь я даже не могу вспомнить свое воскрешение, в то время как все помнят свое.
Маот – проницательная женщина. Она не требует от меня исполнения всех ее желаний, но, вернувшись домой, садится подальше от очага и напевает отрывки какой-то тревожащей песни, и подводит брови зеленой краской, чтобы стать для меня еще более желанной, и любым способом старается заразить меня своим беспокойством. Днем она отрывает меня от напряженной работы и показывает, какими становятся наши овцы и козы.
Среди нас нет больше молодых. С приближением юности или чуть раньше они уходят в пустыню. Даже беззубые, высохшие старики восстают из своих могил и, пренебрегая припасами, что были с ними, собирают свои стада, берут жен и ковыляют на запад.
Я запомнил первое воскрешение, свидетелем которого стал. Это было в дымной стране машин и постоянных перемен. Но то, о чем я собираюсь рассказать, случилось в тихом уголке, где все еще оставались маленькие фермы, узкие дороги, простая жизнь.
Там жили две женщины, Флора и Элен. Не могу вспомнить точно, но, кажется, это произошло несколько лет спустя после их собственного воскрешения. Судя по всему, я был их племянником, хотя не уверен в этом наверняка.
Они стали навещать старую могилу на кладбище в полумиле от города. Я помню букетики цветов, которые они уносили с собой, возвращаясь домой. Я видел, что они были чем-то опечалены.
Шли годы. Их визиты на кладбище участились. Однажды, сопровождая их, я заметил, что истершаяся надпись на надгробии проступает яснее и четче. Моложе становились их лица. «Джон, любимый муж Флоры…»
Флора часто плакала по ночам, а Элен с печальным лицом расхаживала по комнате. Приходили родственники, говорили что-то успокаивающее, но слова, казалось, только усиливали горе.
В конце концов надгробие стало совсем новым, и нежные зеленые стебли травы исчезли в сырой коричневой земле. Казалось, этих знаков дожидались смутные неосознанные чувства. Флора и Элен справились со своим горем, посетили священника, могильщика и врача, сделали необходимые приготовления.
Холодным осенним днем, когда свернувшиеся коричневые листья взлетели на деревья, процессия двинулась – пустой катафалк, темные молчаливые автомобили. На кладбище мы встретили двух мужчин, они стояли, деликатно отвернувшись от свежевырытой могилы. Потом, пока Флора и Элен горько рыдали, а священник произносил положенные слова, длинный узкий гроб подняли из могилы и понесли к катафалку.
Дома крышку гроба сняли, и мы увидели Джона, забальзамированного старика, которого впереди ждала долгая жизнь.
На следующий день, повинуясь тому, что, казалось, было вечным ритуалом, они вынули его из гроба, могильщик вытянул из его вен едкую жидкость и ввел красную кровь. Потом его уложили в постель. Прошло несколько часов напряженного ожидания, и кровь начала свою работу. Когда у Джона вырвалось первое дыхание, Флора села рядом на кровать, обняла его и прижала к себе.
Но он был еще очень болен, ему нужен был отдых, и потому взмахом руки доктор приказал ей выйти из комнаты.
Я тоже должен был испытывать счастье, однако, помнится, в тот момент во всем происходящем ощущал что-то нездоровое. Может быть, когда в нашей жизни впервые случаются большие кризисы, мы всегда чувствуем себя подобным образом.
Я люблю Маот. Скитаясь по свету, я любил сотни женщин, но это не влияет на искренность моей привязанности к ней. В их жизни я входил не так, как обычно это делают любовники, – восстав из могилы или в пылу какой-то ужасной ссоры. Я вечный скиталец.
Маот знает: во мне есть нечто странное. Но она не позволяет, чтобы это нечто мешало ее попыткам заставить меня исполнять ее желания.
Я люблю Маот и в конце концов уступлю ей. Но сначала я задержусь немного на берегу Нила, взгляну в последний раз на его великолепие.
Самые первые воспоминания даются мне тяжелей всего, но изо всех сил я стараюсь в них разобраться. Чувствую, копни я чуть глубже – и мне явилось бы мучительное понимание происходящего. Но кажется, я никогда не буду способен сделать необходимое усилие.
Эти воспоминания беспорядочно возникают из тьмы и страха. Я гражданин большой страны; где-то там, далеко отсюда, я безбород и ношу уродливые, сковывающие движения одежды; однако ни мой возраст, ни облик ничем не отличаются от сегодняшнего. Страна эта в сотню раз больше Египта, но она лишь одна из многих. Все народы мира известны друг другу, Земля – это шар, а не плоскость, она плывет сквозь усыпанную островами солнц бездну, а не накрыта разукрашенной звездами чашей. Повсюду машины, а новость облетает вокруг света, как простой крик. Повсюду изобилие, о котором и не мечтали, возможности, не имеющие себе равных. Однако люди несчастны. Они живут в страхе. Если я не ошибаюсь, в страхе перед войной, которая вот-вот разразится и уничтожит какой-то вражеский город. В страхе от опасности, которая исходит не с Земли, а со звезд. Отравленные облака. Смертоносные светлячки светящейся пыли.
Но хуже всего было оружие, о котором еще только ходили слухи. Месяцами, которые казались вечностью, мы стояли на грани этой войны. Мы знали: ошибки уже совершены, бесповоротные шаги сделаны, последние шансы утрачены. Мы только ждали самого события.
Похоже, для нашего отчаяния и ужаса существовали особые причины. Как будто бы и до этого происходили мировые войны и мы отчаянно старались их предотвратить, обещая себе, что уж эта-то – последняя. Но такого я еще не помню. Вполне возможно, что надо мной, да и над всем миром всегда нависала тень подобных катастроф, всеобщей гибели.
Несутся месяцы, и вдруг чудесным, невероятным образом война начинает стихать. Напряжение ослабевает. Тучи рассеиваются. Все суетятся – конференции, планы… Ну а также надежды на долгожданный мир.
Но тянется он недолго. Вспыхнувшая вскоре резня связана с именем Гитлера. Забавно: и как это имя пришло мне в голову после стольких тысячелетий? Его армии развернулись веером по континенту.
Но их успех недолог. Их разгромили, и Гитлер предан забвению. В конце концов он остался в памяти мелким смутьяном.
Снова краткий миг мира и спокойствия, потом не такая свирепая война, как предыдущие, которая также сменяется затишьем.
И так далее…
Иногда я думаю – и следует помнить об этом, – что когда-то время текло в другом направлении и что из отвращения к нескончаемым войнам оно повернуло вспять, повторяя уже пройденный путь. Что наши сегодняшние жизни – лишь возврат, но возврат по спирали. Большое отступление.
В таком случае время может повернуть снова. Возможно, у нас будет еще один шанс преодолеть барьер.
Хотя нет… Мысль исчезла в ряби нильской воды.
Сегодня еще одна семья покидает долину. Все утро они тащились вверх по песчаному ущелью. А теперь, подойдя к краю желтых утесов – возможно, чтобы бросить прощальный взгляд, – они отчетливо видны на фоне утреннего неба. Вертикальные черточки – люди, горизонтальные – животные.
Маот смотрит, стоя за моей спиной. Но она молчит. Она во мне уверена.
Утесы снова опустели. Скоро люди забудут о Ниле, исчезнут беспокойные призраки воспоминаний.
Смысл нашей жизни – в забвении. Точно так же как ребенок исчезает в утробе матери, так и великие идеи исчезают в голове гения. Сначала они повсюду. Они окружают нас, словно воздух. Затем редеют, не все уже знают о них. А потом приходит великий человек, забирает идеи себе, и они становятся его тайной. Остается лишь тревожное убеждение, что исчезло что-то стоящее.
Я видел, как Шекспир не написал великих пьес. Я наблюдал, как у Сократа не рождались великие мысли. Я слышал, как Иисус не произнес великих слов.
Есть надпись, высеченная на камне; она кажется вечной. Я возвращаюсь через несколько веков, нахожу ее той же, только чуть поновее, и думаю: может, хоть она уцелеет? Но однажды приходит резчик и деловито стесывает буквы, пока не остается ровный камень.
Теперь только он знает, что там было написано. А когда он молодеет, знание исчезает навсегда.
И так во всем. Наши жилища становятся новее, и мы разбираем их, а материалы незаметно растаскиваем по карьерам и шахтам, лесам и полям. Наша одежда новеет, и мы ее снимаем. Мы обновляемся сами, обо всем забываем и слепо тычемся в поисках мамы.
Теперь все люди ушли. Замешкались лишь я да Маот.
Я не ожидал, что все это настанет так быстро. Теперь, когда конец близок, Природа, похоже, заторопилась. Предполагаю, что тут и там вдоль Нила отставших еще хватает, но мне нравится думать, будто мы последние, кто видит исчезающие поля, последние, кто смотрит на реку, сознавая, что́ она символизировала когда-то, прежде чем наступит забвение.
В нашем мире выигрывают побежденные. После второй войны, о которой я говорил, в моей стране за морями долгое время царил мир. Среди нас в это время жили примитивные племена – люди, которых называли индейцами. Забитые и презираемые, они обитали в тех краях, где их заставляли жить. Мы даже не задумывались о них. Мы бы подняли на смех того, кто сказал бы, что у них хватит сил принести нам вред.
Но среди них вдруг вспыхнула искра восстания. Они организовали банды, вооружились луками и ружьями и вышли на тропу войны.
Мы бились с ними, не придавая схваткам особого значения, борьба тлела нескончаемо. Индейцы упорствовали, все продолжалось, они устраивали засады, совершали набеги.
Однако мы по-прежнему считали все это настолько незначительным, что нашли время заняться междоусобной гражданской войной. Результаты оказались плачевными. Чернокожую часть населения обратили в рабов, которые тяжко трудились на плантациях и в поместьях.
Индейцы превратились в грозную силу. Шаг за шагом они вытеснили нас за реки и равнины Среднего Запада, за лесистые горные хребты на восток.
Какое-то время мы удерживались здесь на побережье, в основном благодаря поддержке заокеанского островного государства, которому отдали свою независимость.
Произошло ободряющее событие. Всех негров-рабов собрали вместе и погрузили на корабли, потом их отправили к берегам южного континента, где одних освободили, а других сдали на руки воинственным племенам.
Но давление индейцев, иногда поддерживаемых союзниками, все возрастало. Город за городом, поселок за поселком, поселение за поселением – все наши ставки были биты. Мы погрузились на корабли и отправились за море. После чего индейцы стали на удивление миролюбивы, так что, похоже, последние суда спасались бегством не от физического страха, а от мистического ужаса перед зелеными молчаливыми лесами, поглотившими их дома.
На юге ацтеки взялись за обсидиановые ножи и кремневые мечи и выгнали тех, кого, помнится, называли испанцами.
Еще через столетие о западном континенте забыли, остались лишь смутные, призрачные воспоминания.
Растущая тирания и невежество, постоянное противоборство на границах, восстания покоренных, которые в свою очередь становились угнетателями, – вот из чего состояла следующая историческая эпоха.
Однажды я подумал, что поток времени повернул вспять. Появились сильные и организованные люди, римляне, которые подчинили себе почти весь мир.
Но эта стабильность оказалась недолговечной. Еще раз те, кем управляли, поднялись против правителей. Римлян изгнали и из Англии, и из Египта, и из Галлии, и из Азии, и из Греции. На опустошенных полях возвысился Карфаген, чтобы бросить успешный вызов римскому могуществу. Римляне нашли убежище на родине, утратили влияние в мире, выродились, растворились в дымке миграций.
Их побуждающие к деяниям помыслы на одно славное столетие возгорелись в Афинах, но исчезли, не выдержав собственной тяжести.
После этого упадок продолжался с неизменным постоянством. Больше я уже не обманывался.
Кроме этого последнего случая…
Из-за того что страна эта была напоена солнцем, была полна храмов и мавзолеев, привержена традициям, спокойна, я подумал, что Египет устоит. Бег неменяющихся веков подтвердил мои надежды. Я думал, что если мы не достигли поворотного пункта, то по крайней мере остановились.
Но пришли дожди, обломки рухнувших храмов и мавзолеев вернулись в каменоломни, а традиции и спокойствие уступили место неустойчивости кочевой жизни.
Если поворотный пункт и существует, то наступит, лишь когда человек останется один на один с животными.
А Египет исчезнет, как и все остальное.
Завтра мы с Маот отправляемся. Согнали стадо. Скатали шатер.
Маот пышет юностью. Она очень мила.
В пустыне будет неуютно. Скоро мы обменяемся последним самым нежным поцелуем и она по-детски прижмется ко мне, а я буду за ней приглядывать, пока мы не отыщем ее мать. Или, может быть, однажды я брошу Маот в пустыне, и мать найдет ее сама.
А я пойду дальше…