
Полная версия:
Лира Фрейз Дочери Лилит
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Ты хочешь сделать их монстрами, как ты сама, — хрипло бросил он.
— Я хочу, чтобы они выжили, — парировала она. — Я предлагаю сделку. Ты бережешь их человеческую сторону, ты учишь их доброте, состраданию и всему, что несет твой мир. Но раз в год, в ночь Белтейна, когда границы истончаются, я буду приходить. Я буду учить их контролировать то, что дала им я. Это не для того, чтобы забрать их у тебя. Это для того, чтобы, когда придет война, они не стали жертвами.
Лилит поднялась, её фигура на фоне ночного неба казалась пугающе величественной. Она протянула ему руку — не для того, чтобы коснуться, а для того, чтобы скрепить договор.
— Одна ночь в году. Я не приближусь к ним в остальное время. Я не буду искушать их без твоего ведома. Но в Белтейн я приду, чтобы укрепить их разум. Согласен ли ты, Колин? Или ты предпочтешь, чтобы в один день они просто сгорели от собственной силы, которую не смогли укротить?
Колин долго молчал. Он смотрел на её тонкие, бледные пальцы, помня, что за ними скрывается власть, способная обратить мир в пепел. Наконец, он тяжело вздохнул, и это был звук человека, сдающегося перед лицом судьбы, которую он больше не мог контролировать.
— Одна ночь, — глухо сказал он, не касаясь её руки, но принимая её слова как клятву. — Только одна ночь в году.
Лилит едва заметно кивнула. Это было всё, что ей требовалось.
— Они будут сильными, Колин. И если мы будем мудры, они станут той силой, которая переживет эту войну.
Она развернулась и, не оглядываясь, шагнула в сторону портала, растворяясь в ночи, оставляя Колина одного — охранять сон детей, которые уже не принадлежали ни только ему, ни только ей.
…
Так, год за годом, на великом стыке времен в священную ночь Белтейна, тень Лили безмолвно ложилась на порог этого дома, принося с собой новые, страшные уроки для её дочерей.
Глава 6 «Ламия»
«Молния никогда не просит прощения у земли, в которую бьёт».
Триста шестьдесят четыре дня в году Ламия училась быть человеком. Вернее говоря, её ломали, чтобы она хотя бы им казалась.
Эта сила была с ней с самого рождения. Первенец Лилит и смертного дровосека не помнила себя без жгучего статического треска под ногтями, как не помнила жизни без фанатичного, животного ужаса в глазах собственного отца. Ещё в младенческой колыбели воздух вокруг неё вибрировал от сухого электричества, а к году, стоило ей зайтись от первого детского плача, тонкий каштановый пушок на её голове вставал дыбом, а в углах комнаты вспыхивали призрачные синие мотыльки. Лазурный огонь рос вместе с ней, прожигая детские пеленки и превращаясь в неизменное проклятие внутри тесных деревянных стен человеческого дома.
Пять лет
Детство Ламии пахло сыростью погреба и свежими древесными опилками. Колин был потомственным дровосеком — человеком тяжелого физического труда, с жестким, прямым как обух мышлением и простыми, суровыми убеждениями. Метод воспитания у него был соответствующий: он свято верил, что дьявольскую натуру, прорастающую в его ребенке, можно просто выбить изнурительной работой и запереть во мраке.
В пять лет к Ламии пришло первое, отравляющее осознание. Она начала понимать, почему отец никогда не обнимает её первым, почему его взгляд избегает её рук и почему за любой её искренний детский каприз, вызвавший хотя бы короткий синий сполох, её безжалостно тащат к тяжелой дубовой двери в полу.
В кромешной, душной темноте подвала пятилетний ребенок не мог сдержать внутреннюю бурю. Испуг растормаживал магию: искры дико, хаотично бились о сырые валуны фундамента, рикошетили и обжигали её собственную тонкую кожу, оставляя на предплечьях и ладонях мелкие, болезненные, долго заживающие волдыри. Девочка сжималась в комок на ледяной земле, утыкаясь носом в мокрые колени, а лазурные вспышки высвечивали из тьмы её маленькое, искаженное страхом лицо.
Каждое утро начиналось одинаково. Дверь наверх со скрипом расхихикалась, роняя в подвал полосу тусклого света. Колин доставал её на свет, не глядя в глаза, совал в израненные, покрытые волдырями и сажей пальцы охапки тяжелых, покрытых колючей щепой поленьев и заставлял до глубокой ночи таскать их в дровяник, укладывая в ровные, бесконечные штабели. Маленькие ручки покрывались глубокими занозами, крошечные пальчики кровоточили, но Колин был непреклонен.
— Труд выжжет дьявольское семя. В поте лица твоего... Смири плоть, — монотонно шептал он, глядя куда-то поверх её головы и истово крестясь на углы хижины огрубевшим, перемазанным смолой пальцем
Когда наступал Белтейн, Лилит находила старшую дочь в углу спальни. Королева Ада опускалась на колени прямо на мусор, осторожно брала маленькие, истерзанные корой и ожогами ладошки Ламии в свои прохладные, гладкие руки, и боль мгновенно уходила, сменяясь блаженным, усыпляющим покоем.
— Они болят, мама... — тихо, без слез жаловалась пятилетняя девочка, уткнувшись лбом в шелковую ткань материнского платья.
— Больше не будут, моя гроза, — шептала Лилит, зарываясь пальцами в ее густые детские волосы.
Но внутри самой Дьяволицы в этот момент разливалась горькая, удушливая смола сожаления. Глядя на эти крошечные человеческие пальцы, изуродованные деревом и огнем, Лилит впервые поймала себя на жгучей, болезненной мысли: «Если бы вы были Его детьми...». Если бы их отцом был Люцифер, их адская кровь была бы монолитной, абсолютной, защищенной первородным правом. Силе Ламии не пришлось бы мучиться в этой тесной, уязвимой человеческой плоти, которую смертный дровосек может наказывать изнурительной работой и запирать в земляной яме.
Десять лет
К десяти годам сила Ламии окончательно сформировалась в тяжелую, плотную энергию, густо пахнущую озоном и передгрозовым сухим воздухом. Стоило девочке внутренне напрячься, защищая сестёр от очередного срыва отцовского гнева, как воздух в хижине начинал ощутимо вибрировать, а мелкая утварь на полках дрожала.
Колин стал строже. Наказания в подвале теперь длились по нескольку суток подряд. Он больше не пытался разговаривать с ней — он просто замуровывал её во тьме.
Выходя из погреба, десятилетняя Ламия больше не плакала. Она часами стояла у массивной дубовой колоды на заднем дворе. Колин вложил в её руки топор — настоящий, взрослый колун с тяжелым железным лезвием. Орудие оттягивало детские плечи вниз, ломило поясницу, но Ламия упрямо поднимала его над головой снова и снова, с размаху раскалывая сосновые и дубовые чурбаки. Её ладони покрывались огромными водянистыми мозолями, кожа лопалась, заливая рукоять сукровицей, а пальцы к вечеру судорожно сводило в жесткий кулак, так что они разжимались от дерева только с тихим хрустом.
Но она научилась молчать. Ламия сжимала челюсти с такой силой, что эмаль зубов крошилась, и вбивала закипающую ярость обратно — глубоко в зрачки, направляя весь вектор своей ненависти в силу и точность удара.
Ежедневный, беспощадный каторжный труд начал на глазах менять её физиологию. Там, где у обычных десятилетних девочек оставалась мягкость и хрупкость, у Ламии формировался жесткий, литой каркас. Её плечи незаметно расправлялись, спина становилась прямой и крепкой, как натянутая тетива, а на тонких руках под бронзовеющей кожей проступали первые жесткие жгуты сухих мышц.
На десятый Белтейн Ламия впервые задала матери вопрос, который жёг ей сердце весь год:
— Мама… почему нам нельзя с тобой? Почему мы должны оставаться здесь и прятаться? Забери нас в свой мир.
Лилит присела перед ней на корточки, аккуратно расправив подол тёмного платья поверх сосновых опилок. Она смотрела на мозолистые, изуродованные работой ладони дочери, и её материнское сердце сжималось от глухой боли, но разум Королевы оставался хладнокровен. «Его жестокость — это те самые ножны, которые не дадут моим клинкам сломаться раньше времени», — мысленно произнесла она, поглаживая Ламию по спутанным волосам.
— Послушай меня, Ламия, — тихо и ласково произнесла Королева Ада, глядя девочке прямо в глаза. — Мой мир — это не тихая гавань. Там, на той стороне, у меня естьтот, с кем я связанна на всю вечность, мой муж. Люцифер. И он воистину Дьявол, дочка. Мне страшно… Мне невыразимо, до безумия страшно даже представить, что он сделает с тобой, с твоими сёстрами, с Колином и вообще со всем этим земным миром, если узнает правду. Его гордость и его законы абсолютны, они не потерпят подобного удара. Он никогда не простит того, что у его любимой есть дети от смертного мужчины.
Лилит осторожно коснулась ладонью потемневшей от солнца щеки дочери, убирая выбившуюся тёмную прядь. В её багровых глазах на миг промелькнула чистая, глубокая человеческая уязвимость.
— Но дело не только в Люцифере. У меня слишком много врагов. Настоящих чудовищ. Немало тварей — и адских, и божьих — спят и видят, как сделать мне больно, как сломать меня и уничтожить. Если они пронюхают о вас, вы станете идеальной мишенью. Ради вашего собственного блага, ради того, чтобы вы просто жили, никто и никогда не должен узнать о вашем существовании. Поэтому вы обязаны оставаться здесь, с отцом.
Лилит чуть сжала её ладони и заглянула девочке прямо в душу:
— И я очень прошу тебя, Ламия: не злись на отца. Не расти в своём сердце обиду и злость на Колина. Он любит и дорожит вами и поэтому суров. Он как и я хочет спрятать вас от всего мира, чтоб вы жили здесь в спокойствии. А еще пойми, он смертный, он поступает так, как велит ему его человеческая природа. Он видит в вас силу, которую его разум не способен объять, и он просто боится её. Его строгость, этот тяжёлый труд — лишь естественная реакция человека на то, что сильнее его. Но его хижина — это ваш дом, куда не могут заглянуть ни ангелы, ни демон. Колин боится твоей силы, но этот страх заставляет его прятать вас от чужих глаз. Здесь вы защищены.
В этот момент Ламия яростно дёрнулась — внутренний протест разорвал её самоконтроль. Из её сжатого кулака с сухим, оглушительным треском отлетела яркая лазурная молния, вонзившись в деревянный настил и оставив на полу обугленный, дымящийся след копоти.
Лилит плавным, почти небрежным движением накрыла её руку своей, мгновенно гася разряд, словно задувая свечу.
— Вот видишь, — тихо сказала Королева. — Ты обязана досконально узнать свою силу. Не для того, чтобы сражаться, а чтобы научиться жить с ней в мире людей в абсолютном покое. Каждая случайная искра — это след, который может выдать вас. Вы должны научиться маскироваться, сливаться с толпой, быть обычной частью этого смертного мира. Так безопаснее. Отец заставляет тебя ворочать брёвна? Используй это. Пусть твоё тело становится крепче стали, тренируй выносливость, но силу держи под замком. Учись жить в мире людей так, чтобы никто и никогда не догадался, кто ты на самом деле.
Пятнадцать лет
В пятнадцать лет Ламия отчетливо поняла, что её собственная плоть — это слишком тесная, удушливая клетка. В её венах клокотал первозданный вулкан, и каждый глубокий вдох давался с трудом, словно человеческая глина вот-вот треснет от внутреннего напора.
Она росла удивительно, пугающе красивой, но эта красота была приземлённой, опасной, сильной. От матери Ламия унаследовала лишь безупречную скульптуру лица: высокие, точеные скулы, острый, подбородок и гордый, хищный разлет бровей. Но в остальном она оставалась истинной дочерью своего отца. Её кожа была точь-в-точь как у Колина — здоровая, плотная, заметно потемневшая от солнца, весеннего ветра и вечной работы на открытом воздухе. Тёмные, глубокие карие глаза смотрели на мир прямо и тяжело, а густые тёмные волосы крупными тяжелыми волнами спускались ниже лопаток.
Но этот красивый, волевой лик вступал в поразительный контраст с её физической формой. Годы беспощадного труда с тяжелым колуном на лесоповале превратили Ламию в настоящую валькирию. Под простым крестьянским платьем из грубой холстины скрывалось мощное, литое тело. В ней не было привычной женской хрупкости — её фигура дышала хищной грацией. Её плечи были развитыми и широкими, сухая спина бугрилась четко очерченными рельефными мышцами при каждом движении, а сильные руки с крепкими мускулами и жилистыми предплечьями могли позавидовать любому взрослому парню из деревни. Живот превратился в плотный стальной рельеф. Она была соткана из чистых мышц, сухожилий и энергии.
Колин уже откровенно боялся старшей дочери. Его до дрожи в коленях пугало, с какой неестественной, нечеловеческой легкостью эта девчонка махала тяжелым топором, с одного рассекающего удара разделывая огромные столетние дубы. Когда Ламия колола дрова, от ударов топорища во все стороны летели не просто щепки — Колину в алкогольном бреду чудилось, что на лезвии топора на долю секунды вспыхивают и гаснут лазурные молнии, ведомые её стальными руками.
От этого страха его наказания становились почти безумными. За любой косой взгляд он заставлял её до хруста в суставах ворочать неподъемные сырые бревна, пока сам отсиживался в углу комнаты с неизменной бутылью горького вина, заливая свой животный ужас.
На пятнадцатый Белтейн Лилит, возвращая Ламию к хижине на рассвете, столкнулась с Колином на крыльце. Мужчина едва держался на ногах, его лицо осунулось, покрылось грязной бурой щетиной, а в волосах вовсю белела ранняя седина.
— Ты… делаешь… из неё монстра, …Ли-ли! — надрывно прохрипел он, указывая на Ламию, чье сильное, атлетическое тело тяжело вздымалось после ночного урока. — Она смотрит на меня как на мертвеца. Топор в её руках ходит так…, словно им водит сам…, да к чёрту… Дьявол! Посмотри на её плечи, на эти руки — разве это обычная девка?! Ты разрушаешь всё…, чему Я её учу!
Ламия послушно прошла мимо него в дом, но у самого окна замерла, вглядываясь в предрассветные сумерки.
Она увидела, как Лилит сделала медленный шаг к её отцу. В багровых глазах Королевы Ада не было ярости — там застыла глубокая, почти осязаемая человеческая жалость. Лилит помнила его другим: молодым, сильным, когда-то искренне любившим её. Она понимала, что это её величие и её природа сломали этого смертного дровосека, превратив его жизнь в изнуряющий кошмар. Она принимала его гнев и его сухую ненависть как свою личную вину.
Лилит мягко, преодолевая его минутное сопротивление, опустила свою прохладную ладонь на его измученную, прерывисто вздымающуюся грудь. Колин замер под её пальцами, тяжело и сипло дыша.
— Я знаю, как тебе тяжело, Колин, — тихо, почти умоляюще произнесла она, и её голос прозвучал удивительно мягко. — Я вижу твою боль и сочувствую ей, поверь. Я принимаю твой гнев. Но я прошу тебя, умоляю… не обижай наших дочек. Не наказывай их. Они не виноваты, что в их венах течет моя кровь. Пожалуйста, будь к ним мягче, пока меня нет.
Колин судорожно дёрнул плечом, сбрасывая её руку, и отвернулся к лесу, пряча набежавшие слезы бессилия.
— Уходи, Лилит…. Твое время вышло, катись в Ад… — глухо бросил он.
Ламия, наблюдавшая за этим из темноты спальни, впилась стальными пальцами в деревянный подоконник так, что сухое дерево со стоном рассыпалось в щепы. Внутри неё клокотала глухая, злая ярость на отца за его слабость и за то, что её царственная мать вынуждена унижаться перед этим полупьяным смертным.
Вдруг прохладное дыхание коснулось её уха. Лилит бесшумно соткалась за её спиной, мягко обняв дочь за мускулистые плечи и утишая её гнев одним своим присутствием.
— Не злись на него, Ламия, — тихо, но непреклонно прошептала Лилит, глядя в окно на сгорбленную фигуру Колина. — Никогда не злись на своего отца. Я разрушила его привычный, понятный мир. Я принесла тьму в его дом, а он, как умеет, хранит мою тайну и бережёт вас от гнева Ада и Рая. Он имеет право на свой страх и на свою сломанную жизнь. Твоя злость сожрёт тебя изнутри, а мне нужен твой абсолютный покой. Пообещай мне, что сдержишь этот огонь.
Ламия медленно разжала кулаки.
— Обещаю, мама, — глухо ответила она.
Восемнадцать лет.
К восемнадцати годам Ламия довела свой самоконтроль до леденящего, вибрирующего абсолюта. Лазурные искры больше не вырывались наружу случайно — они бесшумно спали на самом дне её стальной воли. Колин больше не мог найти ни единого повода, чтобы запереть её в подвале, потому что внешне она стала безупречной, молчаливой и послушной дочерью дровосека. Она больше не смотрела на него с вызовом, научившись видеть в нём лишь глубоко несчастного, сломанного человека.
Она выросла идеальным воином. Контраст между её утонченными чертами лица и мощным, атлетическим телом прирожденного бойца внушал подсознательный трепет. Ламия могла часами, без перерыва на отдых колоть дрова на морозном воздухе, и топор в её сильных, рельефных руках двигался с пугающей, математической точностью. Но ни одна лазурная искра больше не выдавала её внутренний шторм.
Ламия больше не боялась темноты подвала и не обжигалась собственной магией. Она полностью подчинила её, превратив своё тело в идеальный стальной сосуд. И теперь старшая дочь Лилит просто ждала — спокойно, уверенно и дыша полной грудью — когда эта затяжная, восемнадцатилетняя молния наконец обрушится на застывший мир.
Глава 7 «Марбаса»
«Голод не меняет природу зверя. Он просто делает его зубы острее»
Если Ламия была грозовой молнией, запертой в стальном сосуде, то её младшая сестра Марбаса родилась диким, необузданным хаосом. Адская кровь проснулась в ней не искрами и магией, а первобытными, хищными инстинктами. Марбаса не умела подчинять силу разумом — она дышала ею, рычала ею и видела мир как бесконечную охоту.
Пять лет
В пять лет Марбаса впервые попробовала на вкус кровь, и ни кровь животного, а кровь собственного отца. В этом не было ни капли злости — лишь чистый, детский восторг игры. В тот предвечерний час Колин— простой, уставший от вечных забот дровосек — на мгновение сбросил с плеч груз своих страхов и весело, искренне играл со своей маленькой дочкой. Хижина гремела: пахло свежей стружкой, воском и нагретой печью, девочка прыгала со стула на сундук, с сундука на лежанку, с лежанки на подоконник; Колин, широко раскинув руки, ловил её, кружил по комнате и снова отпускал. На полу после игр оставались сбитые её кувырками ложки — Колин потом не находил среди них ни одной целой.
Но когда маленькая Марбаса в очередном порыве азарта прыгнула отцу на грудь, её детская игра в одну секунду обернулась истинной охотой. Одно молниеносное движение — и её аккуратные детские зубы, неестественно удлинились, превращаясь в хищные, острые как иглы клыки. Марбаса со звериным, утробным рыком намертво вонзила их в его жёсткое плечо. Грубая ткань рубахи с треском порвалась, и клыки глубоко рассекли плоть, оставляя рваную, зияющую рану, из которой толчками хлынула густая, багровая кровь.
Колин от неожиданности и дикой, ослепляющей боли вскрикнул, судорожно со всей силы сбросил ребёнка с себя. Марбаса легко, по-кошачьи приземлилась на четыре лапы прямо на доски пола, даже не покачнувшись. Она гордо вскинула голову, и сердце дровосека пропустило удар. На её ослепительно светлом, личике цвела задорная, безумная улыбка. Острые клыки, губы и подбородок были перемазаны его тёплой кровью. Девочка весело фыркнула, слизывая багровые капли, а её ярко-жёлтые, янтарные глаза горели чистым восторгом, сужая зрачки в узкие змеиные щёлочки.
В этот момент в душу Колина хлынул не просто страх. Его затопила глубокая, беспросветная тоска. Смотря на эту окровавленную детскую улыбку и своё разорванное и пульсирующее плечо, он с невыносимой ясностью осознал: перед ним не обычный ребёнок, которого можно вырастить в любви, а первобытный хищник, чью адскую природу не изменить. И эта тоска по нормальной, несбывшейся человеческой семье навсегда задушила в нём остатки тепла. Дрожащий от скорби, он принял единственное решение, которое казалось ему спасительным.
В тот же момент дровосек оттащил её на задний двор, в полумрак сарая. Старая, тяжёлая собачья цепь с глухим стуком легла на её щиколотку, запертая на грубый амбарный замок. Опустошённый Колин, едва держась на ногах от накатившей душевной боли, развернулся, чтобы запереть дверь. Перед тем как замок защёлкнулся, Колин замер. Из угла сарая, прикованная к столбу, Марбаса смотрела на него. Вся её былая дерзость исчезла. По бледной фарфоровой щеке, размывая следы отцовой крови, медленно покатилась одна-единственная, чистая слезинка. Девочка беспомощно протянула к нему маленькие ручки, железные звенья жалобно звякнули, и она тихо, с надрывом, по-звериному проскулила: — Папа...
Этот звук едва не вырвал дровосеку сердце, но первобытный страх оказался сильнее любви. Колин заставил себя сделать шаг назад и с грохотом захлопнул тяжёлую дубовую дверь, оставляя своего маленького зверя в темноте.
Через пару дней она вернулась в дом. Но стоило ей снова заиграться, оскалиться или проявить свою истинную суть, как цепь неизбежно возвращалась на ногу — на сутки, на трое, на неделю. Со временем Марбаса привыкла к этим регулярным набегам в свою клетку. Она приняла правила этой игры и научилась жить под звон железных звеньев.
Десять лет
К десяти годам сарай стал для Марбасы вторым домом и личным охотничьим королевством. Колин запирал её туда на несколько суток за малейшую провинность, пытаясь морить её голодом и выбивать «бесовство» изоляцией. Но Марбаса лишь хорошела, наливаясь дикой, гибкой силой. Ограниченное пространство цепи её не тяготило — во время этих наказаний она превращала его в арену для своей охоты.
Она часами замирала в тени, сливаясь со стеной, а затем изящным броском ловила крыс, мышей и залетавших в щели птиц. Она не просто выживала — она упивалась этой жестокой игрой. Колин испытывал леденящий ужас каждый раз, когда открывал тяжёлую дверь сарая во время её очередного заточения. Но ужас его был слеп: когда он входил, Марбаса искренне радовалась ему. Она вскидывала голову, её густые светло-каштановые кудри взлетали вокруг лица, как настоящая буйная львиная грива, а на бледном лице расплывалась широкая, сытая улыбка — она хотела поделиться с отцом своей добычей, показать, что она справляется. Но из-за свежей, тёплой крови на её коже, губах и подбородке эта радость выглядела как жуткий, безумный оскал. Она весело и лукаво смотрела на него, её ярко-жёлтые, янтарные глаза вспыхивали во тьме, а круглый зрачок сужался в узкую, то ли змеиную, то ли кошачью щёлку. Колин не видел любви — он видел монстра, поэтому крестился и в панике захлопывал дверь, спасаясь от этого гипнотического взгляда. А Марбаса оставалась в темноте, утирая кровь со щёк и недоумевая, почему отец снова ушёл.
На десятый Белтейн её наказание совпало с приходом матери. Едва Лилит ступила в сарай, Марбаса с тихим мурлыканьем бросилась к ней, насколько позволяло железо. — Мама! — весело воскликнула девочка, обвивая её шею тонкими руками и втягивая родной запах беззвёздной ночи. — Я так ждала тебя. Я жутко голодная.
В этот момент за досками сарая, в предрассветной траве, едва слышно зашуршал крупный лесной заяц. Лилит даже не повернула головы. Её тонкая рука с длинными ногтями молниеносно, смазанным теневым движением вылетела в узкую щель между брёвнами. Доля секунды — и Королева Ада так же изящно и ловко втянула руку обратно, держа за перебитую шею крупную тушку. Ни одного лишнего взмаха, абсолютная, царственная грация.
Марбаса восхищённо заверещала, принимая добычу, и с кошачьим изяществом устроилась у ног матери, вгрызаясь в мясо. — Почему Ламия колет дрова на воле, а меня чуть что — на привязь? — спросила она с лукавой, чарующей улыбкой, слизывая кровь с пальцев. — Забери меня в свой мир, мама. Мне скучно здесь. Мне не с кем играть, кроме этих глупых мышей. И папа совсем не хочет со мной говорить...
Лилит опустилась на солому рядом с ней, мягко обняла её за плечи и укутала в прохладную тень своего платья. Она принялась бережно перебирать жёсткие кудри дочери, и её бархатный голос зазвучал в полумраке сарая, словно древнее, завораживающее заклинание. Королева знала, как сильно девочка тоскует по отцовскому одобрению, и решила подарить ей то, что утешит её одиночество.
— Тебе тесно в этих четырёх стенах, моя дикая кошка, позволь, я поведаю тебе одно старинное сказание.
Марбаса замерла, перестав жевать. Её жёлтые глаза заворожённо расширились в ожидании слов матери. Она жадно ловила каждый звук, спасаясь от гнетущей тишины своей клетки.
Лилит тихим, певучим шёпотом уносила мысли девчонки далеко за пределы этого мрачного леса. Она рисовала для неё картины бескрайнего, вольного неба, где высоко над грозовыми тучами, не зная преград, законов и человеческого страха, мчится Дикая Охота. Королева говорила о призрачных всадниках на иссиня-чёрных конях, об огромных гончих с глазами, полными чистого золотого пламени, и о пьянящем ветре, который невозможно поймать в капкан. В этой сказке не было глухих стен, железных столбов и тяжёлых замков — только бесконечный ночной простор, свист бури в ушах и абсолютная свобода, где каждый хищник предан своей стае и понят ею до конца.