bannerbannerbanner
Мемуары Дьявола

Фредерик Сулье
Мемуары Дьявола

Полная версия

Позднее, конечно, я поняла, что если бы хотела, то вовремя распознала бы овладевшие мною чувства, ибо никто никогда не ломает свою жизнь просто так, внезапно, без причины, из-за встречи со случайным прохожим.

Гнетущий страх, который внушал мне капитан Феликс, осаждал мою душу днем и в часы одиночества; легкий трепет, охвативший меня при появлении Леона, всю ночь не давал мне покоя. И все-таки не о нем, не о Леоне я мечтала; не его образ вставал перед моими закрытыми глазами; не его голос нашептывал что-то ласковое в темноте – некое неведомое, бесформенное существо неотвязно преследовало меня и не давало уснуть.

Как-то раз мне уже пришлось испытать нечто подобное; это случилось, когда мы собрались в горы, посмотреть дивную и великолепную пещеру Фей[83]; нужно было вставать очень рано, а я всю ночь толком не спала – мне чудились несуществующие гроты и крутые утесы, ничуть не похожие на то, что мне предстояло увидеть.

Мне грезился не Леон, но нечто, что исходило от него, точно так же, как огромные скалы, приснившиеся мне, навевались чарами природы.

Предчувствие любви овладевало мной, как добрый гений. Так сказочный колдун касается души волшебной палочкой и освобождает источники любви, которая потоками выливается наружу, тут является истомленный жаждой путник, подставляет свою чашу, наполняет ее счастливыми слезами сердца и осушает до дна.

В то утро, после ночи, проведенной в сладком забытье, я встала раньше всех, открыла окно, и первое, что увидела, это застывшего с поднятыми на меня глазами Леона. Если тогда он еще не понял, что я должна его однажды полюбить, и, подобно изголодавшемуся по воде путнику, не подставил чашу своей души под низвергавшийся из меня поток чувств, то только потому, что был слишком робок и неопытен; ибо в тот момент мое лицо озарилось, словно молнией, самой блаженной улыбкой! А затем так же мгновенно смутные черты и неопределенные формы невесомых призраков, что преследовали меня в моих снах, ярко высветились, собрались воедино и резко прояснились: я поняла, что это Леон маячил в моем воображении всю последнюю ночь. И тогда мне стало страшно; я отпрянула от окна; отступив слишком поспешно, я упала на край постели и прижала руку к неистово бьющемуся, словно после долгого бега, сердцу. Не слишком ли быстро я преодолела весьма долгий путь к любви?

Повседневные заботы вскоре загасили огонь возбуждения, но жизнь моя походила теперь на чистое озеро после бури – волны улеглись, однако вода стала мутной. Так и душа моя, успокоившись, утратила былую безмятежность. Воде необходимо отстояться, прежде чем она вновь обретет кристальную прозрачность. Что касается моей души, то сквозь растревоженные мысли я не могла больше разглядеть ее дна; и не было покоя, что вернул бы ей прежнюю девственную чистоту. В течение следующих двух недель я видела Леона только в часы обеда и несколько раз вечером на семейных собраниях. Он был почтителен и внимателен к моим родителям, весел и предупредителен с Ортанс и столь игриво-задирист с ее дочками, что те души в нем не чаяли. Со мной же он был сдержан и грустен; он краснел, когда я с ним заговаривала; если же я просила его об услуге, то он стремглав бросался выполнять ее, так что, несмотря на всю свою природную бойкость, допускал какую-нибудь оплошность. Мне частенько приходилось слышать сбивчивые рассказы о любви, которая смягчала самые свирепые характеры или придавала необыкновенную ловкость даже недотепам, и потому я понимала, что эта же самая сила лишала Леона проворства и общительности, превращая его в неотесанное существо. И я прекрасно чувствовала, что значу для него гораздо больше других.

Нет, я не называла это чувство его настоящим именем и не признавалась себе, что это любовь, ибо оно делало меня счастливой, мне же внушали страх перед любовью, указав на нее как на заклятого врага. Полюбив Леона и чувствуя себя любимой, я воспрещала себе задумываться над тем, что испытывала; теперь, в уединении, давшем мне возможность читать не только в своем сердце[84], я уже не удивляюсь, почему Джульетта, дочь Капулетти, сказала юноше, пленившему ее так же, как пленил меня Леон: «Ромео, не говори, что ты Монтекки, ибо мне придется тебя возненавидеть»[85].

Тем временем настал день, когда я окончательно убедилась в любви Леона и его чувства стали для меня совершенно очевидными; то был день, когда я поняла, что он терпеть не может капитана Феликса. Я встретила Леона в первый раз, когда пошла навестить заболевшего работника. Я добилась от своего брата, что его не уволят; но капитан отказался платить ему за пропущенные дни. «Это было бы, – усмехался он, – плохим примером для тех бездельников, что любят зарабатывать деньги, лежа в постели».

С тех пор я совсем позабыла о Марианне и ее муже, Жан-Пьере; у меня уже не было времени, чтобы думать о ком-нибудь, кроме себя.

И однажды в обеденный час (капитан и Леон встречались только во время обеда, ибо по вечерам мой жених работал) Феликс недобро, словно допрашивая Леона, спросил:

– Жан-Пьер приходил сегодня на кузницу?

– Да, сударь.

– И был в конторе?

– Да, сударь.

– Он получил деньги?

– Да, сударь.

– От кого?

– От меня.

– И из каких же денег вы ему заплатили, господин Ланнуа?

Леон, который, как я видела, уже закипал от ярости, догадался, конечно, что капитан хотел оспорить сделанный им ничтожный платеж. Он повернулся к нему спиной и презрительно проронил:

– Из своих, сударь.

Капитан, собиравшийся, как я думаю, сделать выговор Леону за вольность, был сбит с толку; он побледнел, как мертвец, но, не зная, как толком выразить свое недовольство, растерянно хмыкнул:

– Похоже, этот Жан-Пьер оказал вам немалую услугу…

Тон этих слов задел Леона и вывел из себя; радостно и торжествующе он заявил:

– О! Да, сударь, да! Очень большую!

– И это будучи прикованным к постели?

– Да, во время болезни.

– Это как же он умудрился?

Леон улыбнулся, лицо его совершенно переменилось; от гнева не осталось и следа – теперь оно выражало только смиренную почтительность; он положил руку на сердце и, подняв на меня глаза, которыми он в первый раз осмелился заговорить со мной, ответил:

– О! Это мой секрет, сударь.

– Но это, безусловно, и секрет моего рабочего, – возразил капитан, – а потому я имею право его знать.

– Что ж, вот и спросите у него.

– Я как-нибудь обойдусь без ваших указаний.

– Охотно верю, господин капитан.

Во время этого обмена любезностями Феликс не спускал с меня глаз, ибо перехватил так взволновавший меня взгляд Леона. Я же прекрасно поняла его. Он как бы говорил мне: «Я увидел вас впервые, когда вы шли к Жан-Пьеру; вот за что он получил свое вознаграждение…»

Обед прошел в напряженном молчании, после неприятного объяснения все пребывали в замешательстве. Только я чувствовала себя легко и тихо радовалась. Точно так же, как признание Леона, я поняла и подозрения Феликса и впервые испытывала удовольствие оттого, что его провели. Когда Леон ушел, я осталась с братом и его женой. Ортанс тихо пожаловалась мужу на грубость Феликса.

– Я боюсь говорить с ним, – призналась она. – Не мог бы ты вразумить его по-мужски? Наш гость добр и трудолюбив, Феликс слишком суров с ним.

Моя благодарность Ортанс, безусловно, отразилась в моих глазах, так что брат не мог ее не заметить.

– Да, – кивнул он неопределенно, – Феликс недолюбливает его и несколько резковат; и, поскольку я не хочу, чтобы этот молодой человек плохо отзывался о нас, я найду предлог, чтобы отправить его к отцу.

– Как? – с болью и отчаянием вскрикнула я. – Но это же несправедливо!

– Зато разумно, – сурово отрезал брат, пронизывая меня испытующим взглядом.

Я потупилась, а он, сделав знак Ортанс, так же пристально изучавшей меня, вышел.

Мой секрет был раскрыт, мне это ясно дали понять. Впервые я поняла, что чувство, которое я испытывала к Леону, можно назвать любовью. И все-таки, если бы сестра моя, Ортанс, протянула в ту минуту мне руку со словами: «Генриетта, ты любишь его?» – я бросилась бы к ней на шею и со слезами обещала бы отречься от этой любви, так как в нашей семье любовь считалась преступлением. Но Ортанс, обычно столь добрая и душевная со мной, казалась теперь строгой и неприступной; она безоговорочно приняла сторону Феликса, которого только что порицала, и решила, видимо, обелить его передо мной.

 

– Генриетта, – властно проговорила она, – я совершенно напрасно ругала Феликса; не делай еще большей ошибки, не суди его строго.

Меня уязвила эта нотация; воспользовавшись тем, что внешне я ничем вроде бы не спровоцировала этот выговор (хотя в глубине души понимала, что заслужила его), я едко возразила:

– А я и не собиралась судить его! Разве я говорила что-нибудь плохое о капитане? Я даже имени его не упоминала!

Это задело Ортанс за живое, и она сухо откликнулась:

– Вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать, сударыня.

– Понятия не имею, – перебила я ее раздраженно, до того мне было обидно незаслуженное подозрение. – При чем здесь я? Вы сами выразили мнение о своем братце, может, теперь вы станете утверждать, что это я обвинила его в черствости?

– Да, вы ничего не сказали, но подумали – в тот момент, когда воскликнули, что несправедливо отправлять господина Ланнуа восвояси…

– Я только повторила ваши слова, вот и все.

– Генриетта, не оправдывайтесь, – одернула меня Ортанс. – Вы поступаете подобно людям, которые чувствуют свою вину.

– Вину? Какую вину? В чем я виновата? – Я едва не заплакала.

Ортанс, сурово смотревшая на меня, приблизилась, взяла меня за руку и после продолжительного молчания, во время которого она пристально вглядывалась, казалось, в самую глубину моей души, сжалилась и проговорила:

– Генриетта, сестра моя, остерегись – не делай глупостей. Вспомни о своем обещании. Феликс любит тебя…

Я сомневалась в своих чувствах, теперь меня вынудили разобраться в них до конца.

Да – я и сейчас так думаю – не будь этого предупреждения, я бы так и не поняла, как назвать пламя, бушевавшее в моей груди, постепенно успокоилась бы и все забыла. Но когда ему дали имя, когда его назвали любовью, словно увенчав огненной короной, – словом, когда я узнала, что это такое, вот тогда-то мне стало любопытно: я захотела рассмотреть его как следует и изучить, хотя бы для того, чтобы справиться с ним.

До сих пор Леон, смутивший мой покой, не занимал меня полностью; но после разговора с Ортанс он завладел всеми моими мыслями. Я любила Леона – мне это ясно дали понять, – но насколько это соответствовало действительности? Я заглянула в свою душу и обнаружила странные вещи. Лицо Леона, его искренний и мягкий взгляд, длинные и красивые светлые волосы, благородная осанка, пленительный певучий голос, смешные и страшные рожицы, которые он строил моим маленьким племянницам, – весь его облик, как печать, лег мне на сердце, так что у меня не было необходимости его изучать. Я видела Леона насквозь, я знала его лучше, чем брата и отца, чем тех, с кем бок о бок прожила всю свою жизнь. Мне кажется, он говорил моими устами, я повторяла его жесты, чувствовала его мысли – настолько он проник в меня. Можно сказать, я только им и жила.

Меня испугало, что кто-то посторонний возымел надо мной такую власть; мое самолюбие возмутилось тем, что моя жизнь отдана в руки человека, которому она, возможно, абсолютно безразлична; и внезапно меня обуял страх, что мне не ответят взаимностью.

Любовь! О, любовь подобна высшим силам, все служит ей – и самозабвение, и сопротивление. Я полюбила бы Леона, если бы совершенно не опасалась его, и любила его, потому что испугалась. О Господи! Да могла ли я не полюбить его? Разве люди не срываются с отвесных скал, когда преувеличивают и когда недооценивают их крутизну?

Я все это выстрадала, да. Образ Леона беспокоил меня. Ночью он сидел у изголовья моей кровати, днем лишь изредка покидал меня, и я стала находить его докучливым, почти наглым; он обращался и говорил со мной как властелин. Как я хотела избавиться от этого наваждения! Но все, что поддерживало меня до тех пор: работа, молитвы и прочие занятия – все словно куда-то проваливалось, куда-то исчезало, стоило мне только попытаться отвлечься. Это походило на зыбучий песок на краю бездны, который уходит вниз, когда пытаешься опереться на него; мне казалось, что пылающий солнечный круг воспарил над моей жизнью, все распылив и порождая только любовь. Увы! Увы – я не могу как следует все объяснить! Я тогда не совсем отдавала себе отчет в происходившем в моей душе. Как бы то ни было, я приняла тогда торжественное решение и, не желая, чтобы Леон заподозрил свою власть надо мной, в течение целого месяца заставляла себя обращаться с ним крайне нелюбезно. Должно быть, поселившийся внутри меня страх крепчал с каждым днем, ибо я не испытывала никакой жалости к очевидной грусти Леона. Он был так несчастлив! Ах! Его горе ясно выдавало его любовь, а потому чрезвычайно мне нравилось, и втайне я любила его за то, что он так страдает.

Единственно, что мне с трудом удавалось вынести, да простит меня Господь за эту внутреннюю борьбу, ибо я вышла из нее победителем, единственное испытание, в котором мужество едва не оставило меня, – то было мучение от явной радости Феликса. Я имела все основания изводить притворной холодностью Леона[86]; я знала, как он страдал, ибо я страдала точно так же; я ничего ему не говорила, но по безмолвному соглашению с самой собой понимала, что по праву терзаю того, кому на самом деле сочувствовала всей душой; но то, что Леону приходилось переносить косые торжествующие взгляды и дурацкие насмешки капитана, раздражало меня ужасно; тысячу раз меня подмывало признаться Леону: «Я кривлю душой, когда отвожу от тебя глаза; я обманываю, когда избегаю встреч с тобой; я лгу, когда отвечаю тебе без радости в голосе и делаю вид, что не слышу тебя!»

Конечно, я могла бы предупредить его, если бы не чувствовала, что, открыв ему душу, я должна была бы целиком отдать ему и свою жизнь.

Да, он любил меня, я это знала! Разговора о Жан-Пьере никто не понял, а мне он на многое открыл глаза.

Феликс допросил несчастного работягу чуть ли не с пристрастием, но и тот не смог что-либо объяснить; он не только не оказывал Леону никаких услуг, но до получения денег никогда и не видел его. А потому слова Леона сочли за детскую шалость. Только я знала, что` он имел в виду, – разве не к Жан-Пьеру я направлялась, когда мы встретились в первый раз?

И все-таки настал день, который избавил меня от тяжкого, навязанного самой себе испытания – разыгрывать мнимую холодность. Об отправке Леона домой больше никто не упоминал – настолько он показал себя работящим, смиренным и мягким; туман подозрений насчет наших отношений рассеялся; даже я почувствовала себя спокойнее, но вскоре непредвиденное событие показало, что если я и добилась некоторой передышки, то только не для себя.

Одной из моих детских радостей был отдаленный уголок нашего сада, который я возделывала собственными руками и где я выращивала розы. Когда решили построить новый склад и проложить дорогу к нему прямо через сад, то выяснилось, что это уничтожит мою любимую клумбу.

Если бы мой брат просто предупредил меня, что должно вскоре произойти, то я, скорее всего, не сожалела бы так о своем цветнике. Но случилось так, что я услышала, как Феликс приказал садовнику вырвать все мои розы, чтобы назавтра землекопы могли приступить к работе. Я запротестовала; поначалу капитан пробовал отшутиться, но я не переставала упрекать его в необыкновенном умении делать все, что может меня задеть; тогда возобладали его природные склонности, он грубо оборвал меня, и, чтобы спрятать слезы, я убежала в свою комнату. Меня оставили на какое-то время в покое, но вскоре я услышала под окнами слова, которые вызвали у меня жалость к тому, кто их произносил.

– Обычный каприз вредной маленькой девчонки, – ворчал капитан, – но лучше такой, чем какой-нибудь другой; пусть поплачет над своими розами, ничего страшного.

Ортанс попробовала убедить его подняться, чтобы успокоить меня:

– Она так привязана к своим цветам…

– Ну хорошо – так и быть! – пробурчал Феликс. – Я прикажу, чтобы завтра… или послезавтра… их аккуратно пересадили в то место, которое она укажет; но чтобы я просил прощения за все мои заботы о благоустройстве этих владений! Увольте, я не готов платить такую цену!

Его слова и тон поначалу меня не возмутили: я уже сказала, что мне стало жалко этого человека, который так безыскусно убивал себя в моем сердце, вместо того чтобы поселить в нем надежду. Тут подошел мой брат, который, на мое несчастье, заметил, что я буду тронута галантностью капитана, если тот снизойдет до заботы о сохранности моих бедных роз.

Стать обязанной Феликсу, признать, что он оказал мне какую-то любезность, – худшего я представить себе не могла. Не знаю почему, но это возмутило меня до глубины души, и всем моим существом завладела одна-единственная мысль – ближайшей же ночью отправиться к клумбе и вытоптать ее самым безжалостным образом, чтобы Феликс уже не смог ее спасти. Если бы именно он сохранил мои цветы, я бы их просто возненавидела. Сердце мое ожесточилось, и я поняла, что в подобные минуты человек готов уничтожить все самое дорогое, лишь бы не благодарить за заботы, которые ему в тягость. Выждав, пока все не улеглись спать, я тайком, словно преступница, прокралась по аллеям и зарослям к месту, где в яростном отчаянии собиралась разрушить хрупкий и прекрасный мир своего детства. Последняя мысль особенно мучила меня. Феликс стал воплощением всех бед, и, так как он убил мои прекрасные мечты, мне казалось абсолютно верным думать, что это он моими руками разорит мою восхитительную клумбу, и, чтобы утихомирить боль души, я прокричала про себя:

«Ах! Этот человек – злой гений всего, что я люблю!»

Я была уже в нескольких шагах от зарослей, к которым держала путь, как вдруг мне послышался легкий шорох. От страха я замерла на месте. То, что я считала вполне законной местью, теперь вдруг представилось глупой проделкой избалованной злючки; но непонятный шум не утихал, и я решила узнать, что происходит. Тихо-тихо, на цыпочках, я подошла к своему маленькому розарию. Здесь кто-то работал: мужчина, склонившись к земле, аккуратно выкапывал кусты и с заботливой нежностью складывал их в тачку, которую затем отвозил в другой конец парка. Я, конечно, узнала его: то был Леон. О! Как я могу передать словами свои чувства? Неземное блаженство переполнило мое сердце, опьянив настолько, что вынудило меня прислониться к дереву; я ощутила, как по щекам текут слезы: цветочки мои! Бесценные, дорогие мои, как я люблю вас! Когда Леон отошел на некоторое расстояние, я подбежала к еще оставшимся в земле и стала разглядывать их один за другим; теперь сама мысль повырывать их возмутила меня, показавшись чудовищной неблагодарностью. Ночная темнота надежно укрывала меня; я сорвала одну розу, самую роскошную, и здесь, в безумном исступлении любви, давшем выход так долго скрываемому чувству, я страстно расцеловала спасенный таким образом цветок. Затем, услышав шаги возвращавшегося Леона, я бросила розу на землю, как будто для Леона, сорвала другой цветок, словно это он вручил мне его, и побежала, чувствуя, что окончательно потеряла сердце, словно этот обмен, который я совершила в одиночестве, явился признанием нашей любви.

На следующее утро я лучилась от счастья: Леон любит меня! Он избавил меня от необходимости благодарить Феликса! Я любила его самого, и любила из чувства неприязни к другому. Меж тем я не держала зла; если бы Феликс пожелал стать мне другом, я ценила бы его по заслугам; но неумолимый рок постоянно внушал ему действия, которые уничтожали его раз за разом в моей душе и подталкивали меня на пагубный путь.

Наутро, когда я спустилась вниз, вся семья, пораженная случившимся, только и судачила о ночном происшествии. Наступило воскресенье, а потому на завтраке вся семья была в полном сборе. Феликс появился в тот момент, когда я, обняв сначала близких, отвечала на приветствие Леона. Капитан остановился в дверях и, мрачно уставившись на нас обоих, произнес, желая спрятать гнев за игривой ухмылкой:

– Вот беда, Генриетта! Представляете, я уже присмотрел очаровательное местечко в саду, чтобы пересадить туда ваши розы, но какой-то ловкач опередил меня!

Тяжелый взгляд Феликса, как бы предъявлявший обвинение и мне, и Леону, заставил меня взять на себя преступление, так унижавшее капитана.

– Да что вы? – притворно удивилась я. – И кто же этот незадачливый любезник?

– Пока не знаю, – в совершенном раздражении прорычал Феликс, – а то бы я его отблагодарил за внимание к вам.

 

При этом подобии угрозы Феликс взглянул на Леона. Тот уже готов был взорваться, но я опередила его:

– Вы, должно быть, жутко его ненавидите? – рассмеялась я.

– Достаточно, – отозвался Феликс, – чтобы преподать ему урок.

– И как? По-капитански? – продолжала я, заметив, как в глазах Леона зажглась ярость. – Надо думать, с оружием в руках?

– Почему бы и нет? – Феликс не спускал глаз с Леона.

– Ну что ж! – Я сняла со стены две шпаги. – Не возражаю – я готова принять ваш урок, господин капитан.

Я протянула одну шпагу капитану, а вторую вытащила из ножен и встала в позицию.

– Как? – воскликнул Феликс. – Так это сделали вы?

– Да, – решительным тоном заявила я, – моя вина – мне и отвечать! Ну, капитан, берегитесь!

Я подняла шпагу и ринулась в атаку на побагровевшего от бешенства Феликса.

Все семейство, не видевшее в этом спектакле ничего, кроме ребяческой шалости, покатилось со смеху. Мой папа и Ортанс забавлялись от души:

– Ну что же ты, Феликс, защищайся! Или у тебя от страха поджилки трясутся?

Только я догадывалась, до какого гнева доведен Феликс, так как именно я выставила его на смех перед человеком, которого он с удовольствием раздавил бы; и все-таки он взял себя в руки и с достаточным самообладанием, ибо не заподозрил ни на минуту, что я притворяюсь, заявил:

– Дорогая Генриетта, вы гораздо искуснее в обращении со шпагой, чем с лопатой; уж очень странно вы пересадили столь любимые вами прекрасные розы.

Леон смутился; не желая портить наше счастье, я заверила Феликса:

– Они мне нравятся именно в таком виде.

– Что ж, отлично! – заулыбался мой папа. – Генриетта покажет нам после завтрака, что она там напридумывала.

Теперь и я пришла в замешательство, так как и понятия не имела, куда Леон перетащил мои розы.

– С удовольствием! – ответила я на всякий случай, надеясь выскочить в сад раньше всех и разыскать свои злосчастные цветы.

Во время завтрака я всматривалась в Леона. Безусловно, он не смел поверить в то, что крылось за моим поведением. Если бы я увидела, что он сияет от счастья, то, наверное, раскаялась бы в том, что так неосторожно вторглась в его тайну и с такой полнотой приняла его самоотверженную заботу; но он так быстро переходил от тихой радости к полной растерянности, что я простила ему свою опрометчивость; смущенность очаровала меня. Чем больше он робел, тем смелее становилась я.

Между тем разговоры о моих розах не утихали, и кто-то спросил меня, что за место я для них выбрала.

– Просто чудесное! Скоро увидите.

– Для кого как! – хмыкнул Феликс. – Мне пришлось долго тащиться по следу, оставленному колесом тачки, чтобы выйти к нему.

Надежда, что этот след приведет и меня куда надо, быстро угасла, так как Феликс добавил:

– И если бы садовник чуть раньше привел аллеи в надлежащий вид, клянусь, я бы никогда даже не заподозрил, куда вы запрятали свой цветник.

Наш парк достаточно велик для того, чтобы я могла быстро обследовать все его закоулки. Я начала дрожать при мысли, что мой обман может раскрыться.

– Куда же ты подевала его, к черту на рога, что ли? – спросил папа.

– Вот отведу вас – сами узнаете, на какие рога.

– Феликс, тогда скажите вы, – обратился к капитану отец.

– О нет! Я буду выглядеть совсем неловко, если отниму у Генриетты удовольствие от сюрприза, который она вам приготовила.

Феликс, словно назло, уклонился от единственной услуги, которую мог бы мне оказать. Что касается Леона, то он не мог понять моих затруднений, так как вообще не понимал, откуда я знала, каким образом переселились мои розы. Вскоре все поднялись из-за стола, и Леон куда-то исчез; я не знала, как мне без особых сложностей выполнить задуманное. Меня торопили, и я с уверенным видом пошла наугад, попросив близких следовать за мной.

Я рассчитывала поплутать вместе с семьей по парку и в тот момент, когда мы выйдем наконец к клумбе, сказать, что специально выбрала самую длинную дорогу. Но папа, не очень хорошо себя чувствуя, тяжело оперся на мою руку.

– Пойдем, – попросил он, – только не заставляй нас бегать; мои старые ноги не любят шуток.

В ту минуту мое смущение дошло до предела; и вот тогда-то божественное озарение пришло мне на помощь. Поскольку виновник не проронил ни слова, а на земле не осталось никаких следов, я стала мысленно искать невидимую и невесомую ниточку, которая руководила Леоном. Он должен был избрать то место в парке, которое мне больше всего нравилось, то уединенное и скрытое место, где я так любила посидеть в одиночестве на деревянной скамеечке. Я направилась туда в уверенности, что не могу ошибиться; все следовали за мной; конечно, именно там и обнаружила я своих любимцев. Они уютно расположились вокруг скамейки, на которой я предавалась счастливым грезам еще тогда, когда не знала ни Феликса, ни Леона.

Еще одна радость! Не потому, что Леон избрал именно это место, ибо я уже не сомневалась в его выборе; я была совершенно счастлива оттого, что так быстро решила этот ребус.

Да! Все эти события, которые, возможно, покажутся слишком незначительными тому, кто будет читать эти строки, для меня были преисполнены важности и смысла. До сих пор я шла одна по дороге страсти. С того самого дня мы пошли по ней вместе. До сих пор я любила Леона, и он меня любил; но я бы не осмелилась сказать, что мы любили друг друга. Благодаря нашим цветам мы стали сообщниками и наши чувства слились воедино.

Отныне каждое воскресенье вся семья прогуливалась после завтрака к моему цветнику. Мне принадлежало исключительное право собственности на розы, и никто, по молчаливому уговору, не смел сорвать ни одной без моего позволения; получить цветок было знаком моего расположения. Отец мой каждый раз не упускал случая сказать:

– Ну, Генриетта, окажи нам почести – одари твоими цветами.

И я вручала розы всем присутствовавшим. Несколько раз приходил Леон и, как все остальные, также получал цветок. Но поскольку я вручала ему цветок при всех, то хорошо понимала, что таким образом не давала ему ничего. Однажды он пришел, когда я уже раздала розы и мы покидали цветник. Мне не хватило смелости вернуться и сорвать еще одну розу для Леона. Я шла последней, вслед за отцом, когда он подошел ко мне.

– Что-то вы припозднились, – заметил папа Леону.

– Значит, теперь мне ничего не достанется? – спросил Леон.

Ничего не ответив, я словно невзначай уронила свою розу. Он подобрал ее и прижал к груди. Давно уже я ждала момента, чтобы отблагодарить его за чуткость, ибо не могу сказать, с помощью каких невидимых чар он угадывал мои мысли; казалось, он выполнял мои желания, прежде чем я сама их осознавала. Я увидела счастье в его глазах и сама почувствовала себя счастливой. С того дня я больше не давала ему роз, а каждый раз роняла их на землю; кроме того, он как бы получил свой розовый куст, с которого я срывала цветы только для него.

Сказать, как мы понимали друг друга без слов, объяснить, по какому взаимному сговору мы беседовали с помощью разговоров с другими, каким образом брошенный украдкой взгляд придавал равнодушным фразам, оброненным безучастным человеком, смысл, понятный только нам двоим, – означало бы писать историю наших отношений час за часом, минута за минутой. Меж тем пока все это выглядело довольно невинно; мимолетные знаки внимания, которые он принимал с таким чувством, я оказывала чисто по-дружески, и ни одно слово не могло подтвердить Леону, что я придавала им какой-то иной смысл.

Но пришел день, когда я получила и вернула знак внимания, который как бы развязал языки наших душ. Мне простят, я думаю, такие мелкие подробности тех единственных дней, когда я чувствовала жизнь во всей ее полноте; не смейтесь над маленькими радостями, что теперь помогают мне вынести свалившееся на меня тяжелое горе; только воспоминания о прекрасных мгновениях прошлого могут усыпить боль, а это воспоминание дорого мне не только потому, что я обрела счастье, но и потому, что я одарила счастьем Леона; ибо истинно я говорила: любить – значит дарить счастье другому.

Это случилось накануне моего дня рождения. Отец, мать, братья, а особенно малютки-племянницы изводили меня обещаниями необыкновенных подарков.

– Ты не можешь даже вообразить, что я тебе завтра подарю, – с хитрым видом говорил один.

– Вот увидишь, знаю ли я, что тебе по вкусу, – вторил другой.

Все грозились доставить мне необычайное удовольствие, только Леон не смел проронить ни слова. В отличие от других, он не хвастался заранее, а только безмолвно глядел на меня.

О! Какая чудовищная мука – не видеть, не любить его больше! О Господи! Выпусти меня наконец из этой гробницы! Или же захлопни ее насовсем!

Леон смотрел на меня.

Боже, какие чары ты вдохнул в любимые глаза? Какой возвышенный свет, какие неземные лучи исходят из них, проникая в самую глубину души, подобно святому духу, который дает жизнь и придает ей особый аромат! Леон смотрел на меня, а я чувствовала, как сердце мое тает от счастья под его взглядом. Я была уверена, что он много думает обо мне. На следующее утро, после того как все поднялись и принесли мне кто цветы, кто какие-то безделушки, я спустилась в сад. Леон уже ждал там. Меня переполняла решимость принять то, что обещал его взгляд. Я подошла к нему; он был в крайнем волнении, хотел заговорить, но в этот момент появился Феликс, который преподнес мне очаровательное украшение. Леон тихо удалился, но мои глаза позвали его обратно. Я видела, что он принял какое-то решение; я ждала.

– Простите, – еле слышно промолвил он, – я совсем забыл; этим утром в парке я обнаружил этот платок с вашими инициалами; я подумал, что он принадлежит вам; и вот я его вам возвращаю.

Я обиделась: он нашел один из моих платков и не хочет его сохранить! Не глядя, я взяла платок и сухо поблагодарила; сконфузившись, он удалился. Тут подошла Ортанс и, резким движением вырвав у меня платок, воскликнула:

– Видали? Ну и скрытница! Изготовила такой красивый платочек, да еще раньше меня! Небось по ночам над ним сидела, чтобы успеть к празднику? Это не по правилам! Но как он мил! Уж не думала, что он выйдет таким славным – ты была так рассеянна во время работы!

83Пещера Фей. – Расположена в скалах недалеко от Бо, древнего разрушенного города в окрестностях Арля. Знаменита остатками культуры каменного века, в частности – человеческими захоронениями.
84…читать не только в своем сердце… – В тексте буквально: «читать не только в сердце, но и в книгах». А. Ласкар замечает, что, таким образом, Генриетте в ее заточении доступны, по-видимому, не только романы де Сада, но и другие книги. Она явно сформирована чувствительной литературой.
85…Джульетта, дочь Капулетти… «Ромео, не говори, что ты Монтекки…» – Так Генриетта передает слова Джульетты Капулетти – героини пьесы Шекспира «Ромео и Джульетта» (1597). Джульетта сетует на то, что ее возлюбленный принадлежит к враждебному Капулетти роду Монтекки (см. акт II, сц. 2).
86…изводить притворной холодностью Леона… – В первом и последующих французских изданиях романа, за исключением новейшего, в этом месте стояло имя не Леона, а Феликса. Однако это явно ошибка автора.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76 
Рейтинг@Mail.ru