bannerbannerbanner
Последнее объятие Мамы

Франс де Вааль
Последнее объятие Мамы

Полная версия

Кончина и скорбь

Когда состояние Мамы ухудшилось до безнадежного, ее усыпили. Как ни горько, но иначе было нельзя. А потом зоопарк сделал то, что редко предусматривает протокол обращения с умершим животным: шимпанзе позволили подойти и прикоснуться к телу Мамы, оставленному в открытой спальной клетке. Все подходы снимались на видеокамеру.

Как показали эти записи, самки проявили более стойкий интерес, чем самцы. Те в основном ударяли раз-другой по трупу и пытались потаскать его по клетке. Такое грубое обращение может показаться неприемлемым, но мы наблюдали его и прежде: возможно, это попытка воскресить мертвого. Как удостовериться, что соплеменник и вправду скончался, если не проверить как следует его реакцию? Даже в больничном отделении экстренной помощи пациента признают мертвым, только если все реанимационные процедуры оказались безуспешными. Самки шимпанзе занимались примерно тем же, только не так грубо, как самцы, – поднимали руку или ногу и, отпустив, смотрели, как она безвольно падает; заглядывали в пасть (видимо, убеждаясь в отсутствии дыхания). Но, когда одна из самок попыталась поволочь тело, получила оплеуху от Гейши, Маминой приемной дочери. В отличие от остальных, Гейша находилась у тела неотлучно, не отвлекаясь ни на еду, ни на общение. Совсем как люди во время бдения у гроба – старинного обряда, во время которого скорбящие несколько дней дежурили у тела усопшего. Может быть, этот обряд породила надежда на возвращение любимого человека к жизни, а может, наоборот, желание знать наверняка, что его не похоронят заживо.

Гейша – дочь Кёйф. Когда та умерла, Мама взяла Гейшу под свою опеку – вполне закономерно, учитывая, как близки были две старшие самки. И теперь, после смерти Мамы, именно Гейша просидела рядом с ней дольше всех, даже дольше Маминой биологической дочери и внучки. Все самки подходили к мертвой Маме в абсолютном молчании, совершенно не свойственном шимпанзе, тыкались в ее тело носом, осматривали, ощупывали и понемногу вычесывали.

Еще они притащили откуда-то одеяло и оставили рядом с Мамой. Этот поступок истолковать труднее, но он напомнил мне о смерти другого шимпанзе.

Дело было на полевой станции Йеркса. Все еще популярный бывший альфа-самец по имени Амос начал задыхаться – он глотал воздух с частотой шестьдесят вдохов в минуту. По морде его катился пот. Только тогда мы увидели, что ему плохо, а до тех пор он, как и большинство самцов, скрывал недомогание до последнего. Самцы стараются не показывать слабость. Лишь через несколько дней, уже после смерти Амоса, мы обнаружили у него увеличение печени до невероятных размеров и множественные раковые образования. Поскольку выходить наружу с остальными он отказывался, мы изолировали его и держали дверцу спальной клетки приоткрытой. Тогда к нему стала наведываться подруга, Дейзи, – просунув руку в щель, она ласково чесала Амосу чувствительные места за ушами. В очередной визит она притащила древесную стружку и начала охапками просовывать ее в клетку Амоса. Из этой стружки шимпанзе любят сооружать себе спальные гнезда. Несколько пригоршней Дейзи подпихнула Амосу под спину – между спиной и стенкой, на которую он опирался. Она словно понимала, что ему больно и хорошо бы устроить его поудобнее, точь-в-точь как мы, когда подкладываем подушки под спину больному.

Соответственно, даже не зная, как пресловутое одеяло оказалось рядом с телом Мамы, нельзя исключать вероятность, что кто-то пытался ее укутать, – ведь она была холодна как лед. Исследование реакции человекообразных обезьян и других животных на чужую смерть относится к области танатологии, название которой происходит от имени древнегреческого бога ненасильственной смерти Танатоса. Квалифицировать скорбь нелегко, однако в своей книге «Как скорбят животные» (How Animals Grieve, 2013) американский антрополог Барбара Кинг предлагает в качестве минимального критерия выраженное изменение поведения у тех, кто был близок к умершему: снижение аппетита, беспокойство, дежурство на том месте, где они виделись с умершим последний раз[14]. Если умирает детеныш, мать может не расставаться со смердящим трупиком, пока он не разложится окончательно, – такое наблюдалось многократно. Одна шимпанзе в западноафриканском лесу таскала с собой тельце детеныша не меньше двадцати семи дней. Для приматов, которые носят потомство под брюхом или на спине, такая реакция вполне понятна, однако то же самое наблюдали и у дельфинов. Самка дельфина способна не один день поддерживать на плаву тело скончавшегося дельфиненка[15].

У тех, кто не был тесно связан с умершим, нет оснований реагировать на его кончину. Многие домашние питомцы, например, почти не замечают, что в доме кто-то умер. Для скорби требуется привязанность. Чем теснее связь, тем сильнее реакция на ее разрыв. Это относится ко всем млекопитающим и птицам, включая врановых. Когда из пары моих галок куда-то пропала самка, самец изо дня в день звал ее, непрестанно выискивая в небе. Когда она все же не вернулась, он умолк и через несколько дней умер. Тогда настала моя очередь горевать по обеим птицам, которые подарили мне так много тепла и любви и заставили убедиться, что в области чувств пернатые не уступают млекопитающим.

Зная, как известный австрийский этолог Конрад Лоренц идеализирует супружескую верность своих гусей, предположительно создающих пару на всю жизнь, его ученица, указывая на замеченные ею случаи измен у этих птиц, постаралась смягчить удар, сказав, что «зато совсем как у людей». Для птиц моногамия (образование стойких супружеских пар) более характерна, чем для млекопитающих. Среди приматов, в частности, моногамных видов насчитывается очень мало, да и у человека истинная моногамия под вопросом. Однако чувства, сопутствующие брачным отношениям, могут почти не отличаться у разных видов, поскольку у всех млекопитающих они замешаны на окситоцине. Этот древний нейропептид выделяется в кровь гипофизом во время секса, вскармливания и родов (в родильных отделениях его вводят роженицам для стимуляции схваток), но вместе с тем он служит укреплению эмоциональных связей между взрослыми. У влюбленных в начале отношений уровень окситоцина в крови выше, чем у одиночек, и он останется высоким, если пара не распадется. Помимо прочего, окситоцин защищает моногамную пару от интрижек на стороне. Получив в ходе экспериментов этот гормон в составе спрея для носа, женатые мужчины начинали чувствовать себя неуютно в обществе привлекательных женщин и предпочитали держаться от них подальше[16].

Даже если не брать в расчет романтическую любовь, считая ее исключительно человеческой прерогативой, невозможно не отметить поразительное сходство между нами и другими видами в области нейрогуморального обеспечения брачных отношений. Нейробиолог Ларри Янг, мой коллега по Университету Эмори, известен исследованиями двух видов полевок. Луговая полевка полигамна и спаривается беспорядочно, в то время как внешне почти не отличающаяся от нее желтобрюхая полевка образует моногамные пары, в которых самка и самец спариваются исключительно друг с другом и вместе выращивают потомство. У этих полевок в подкрепляющей системе мозга содержится намного больше рецепторов окситоцина, чем у полевок луговых. В результате спаривание вызывает у них глубоко положительные ассоциации, формирующие привязанность к данному партнеру. Окситоцин гарантирует укрепление уз. В случае потери партнера у представителей этого вида полевок отмечаются химические изменения в мозге, указывающие на стресс и апатию. Кроме того, они перестают сопротивляться опасности, им как будто становится все равно, жить или умереть. Судя по всему, даже этим крошечным грызунам ведома горечь утраты[17].

Американский зоолог Патриция Макконнелл рассказывает о реакции ее собаки Лесси на смерть своего лучшего приятеля Люка. Собаки обожали друг друга и были неразлучны. После кончины Люка Лесси весь день пролежала в комнате рядом с его телом, глядя полными скорби глазами из-под наморщенного лба. Наутро она впала в детство – кружилась на месте, лизала и сосала игрушки, словно щенок, еще не отлученный от матери. Макконнелл пришла к выводу, что Лесси осознала необратимость своей утраты, иначе откуда такая резкая смена настроения?[18]

Насколько мы можем судить, если не все, то хотя бы некоторые животные понимают, что умерший товарищ больше не поднимется. Когда взрослый самец шимпанзе упал с дерева и сломал шею, дикая самка-подросток целый час не сводила с него взгляда – сидела не шелохнувшись, не трогаясь с места, пока самцы, нервно скаля зубы, заключали друг друга в объятия[19]. Если бы обезьяны считали состояние погибшего соплеменника временным, не было бы оснований для такой драматичной реакции. Более того, осознание его гибели как необратимой подразумевает умение прогнозировать. У нас имеется немало свидетельств ориентированности приматов на будущее, выражающейся в планировании дальних переходов или подготовке орудий для определенной задачи, но мы редко рассматриваем предвидение применительно к жизни и смерти. По очевидным причинам, экспериментальным путем это предвидение исследовать не получается. Если осведомленность о неизбежности собственной кончины мы называем осознанием смертности (которое мы не находим ни у каких других видов, кроме нашего), то возникшее у Лесси понимание, что Люк не вернется, можно назвать осознанием необратимости утраты. От осознания смертности оно отличается тем, что направлено не на себя, а на другого.

 

Схожих историй о переживании утраты мы знаем немало – и про кошек в том числе, и, разумеется, о тоске питомца по умершему хозяину. Известны случаи, когда пес годами жил на могиле близкого человека или каждый день приходил на станцию, где привык встречать его с работы. Я побывал в Эдинбурге и Токио у памятников, увековечивших невероятную преданность Бобби и Хатико своим хозяевам. Возможно, такая же посмертная привязанность движет и другими животными. Слоны собирают хоботом кости и бивни своего погибшего собрата и передают друг другу. Иногда они могут годами возвращаться на место смерти родственника лишь для того, чтобы перебрать останки.

Совсем другое проявление осознания необратимости мы наблюдали в африканском заповеднике через день после появления там ядовитой габонской гадюки. Перепуганные бонобо сперва отскакивали, стоило змее пошевелиться, потом какое-то время осторожно тыкали ее палкой, пока наконец альфа-самка не схватила гадюку и, взметнув высоко в воздух, не ударила с размаху о землю. Судя по поведению соплеменников, видевших эту расправу, никто не допускал, что змея могла остаться в живых. Убита – значит убита. Подростки радостно волочили ее мертвое тело по земле как веревку, наматывали на шею и даже открывали ей пасть, чтобы потрогать огромные зубы. Бонобо совершенно определенно воспринимали гибель гадюки как необратимую.

В колониях нам редко доводится застать момент смерти кого-то из обезьян, но в зоопарке Бюргерса получилось именно так – когда Ортье в буквальном смысле упала замертво. Она принадлежала к числу моих любимиц, вечно жизнерадостная и беззаботная. Однако у нее начался кашель, с которым назначенные антибиотики справиться не могли. Ей становилось все хуже. И вот Кёйф, стоя вплотную к Ортье, какое-то время пристально смотрела ей в глаза, а потом ни с того ни с сего разразилась истерическими воплями и начала судорожно хлестать себя руками, как делают шимпанзе, когда сильно расстроены. Ее явно огорчило то, что она разглядела в глазах Ортье. Сама Ортье, до этого момента молчавшая, слабо взвизгнула в ответ. Она попыталась лечь, свалилась с бревна, на котором сидела, и больше не шелохнулась. Еще одна самка в соседнем помещении заверещала так же, как Кёйф, хотя ей оттуда точно не видно было, что происходит. После этого все двадцать пять шимпанзе резко умолкли. Служитель, разогнав остальных обезьян, попытался реанимировать Ортье искусственным дыханием изо рта в рот, но безуспешно. Вскрытие выявило у Ортье инфекционное поражение сердца и органов брюшной полости.

Приматы, как было и после кончины Мамы, обращаются с покойным почти так же, как мы, когда укладываем тело, обмываем, умащаем маслами, расчесываем, приводим в порядок, прежде чем расстаться с ним навсегда. Правда, человек заходит чуть дальше, совершая погребение покойного и снабжая его тем, что может пригодиться ему в последнем пути. Древние египтяне закладывали в гробницы фараонов и яства, и сосуды с вином, и мумии охотничьих собак и ручных павианов, и даже целые корабли. Человек часто пытается облегчить горечь утраты и смягчить ужас осознания собственной бренности, представляя смерть как переход в иную жизнь. У других животных мы этого примечательного психического новшества не наблюдаем.

Полемика по поводу этих различий разгорелась, когда в 2015 г. в недрах южноафриканской пещеры были обнаружены ископаемые остатки Homo naledi, нашего первобытного родственника. Строением таза он напоминает австралопитеков, однако ступни и зубы у него типично человеческие. Скорее всего, Homo naledi принадлежит к одному из десятков боковых побегов на нашем необъятном родословном древе, но палеонтологам такие версии не нравятся. Им непременно хочется поместить свою находку на ту крошечную веточку, которая ведет к нам, даже если шансы на подтверждение этой гипотезы ничтожны. Зато можно громогласно заявлять, что найден очередной предок человека. Но как выдвинуть на эту роль Homo naledi, если объем мозга у него не превышал обезьяний? Найдя его ископаемые остатки в почти недоступной части той же самой пещерной системы, ученые решили, что доказательство, наконец, получено – ведь останки могли поместить туда только намеренно. И лишь человек, заявляли палеонтологи, будет заботиться о погребении покойного. Это предположение было беспочвенным и выдавало полную неосведомленность о том, как обращаются с умершими остальные животные.

Поскольку шимпанзе и прочие приматы долго на одном месте не задерживаются, хоронить или укрывать своих мертвецов им незачем. Если бы они вели оседлый образ жизни, то, несомненно, заметили бы, что трупы привлекают падальщиков – в том числе опасных хищников вроде гиен. И высшим обезьянам совершенно точно хватило бы ума справиться с этой напастью, научившись прятать смердящие останки или убирать с глаз долой. Вряд ли для этого требуется вера в загробную жизнь. Именно такой практической необходимостью могли руководствоваться и Homo naledi. В данный момент нам просто неизвестно, погребали они мертвецов трепетно и заботливо или бесцеремонно сваливали останки в дальнюю пещеру, чтобы избавиться от них. Или даже хуже – где гарантия, что останки в момент попадания в эту труднодоступную пещеру уже были останками?

Забавно, что слово naledi (в языках группы сото-тсвана означающее «звезда») выглядит анаграммой английского слова denial («отрицание»). Первооткрыватели останков усиленно упирали на сходство их с человеческими, при этом наотрез отказываясь признавать, сколько общего было у наших предков с человекообразными обезьянами. Человек отделился от обезьян примерно тогда же, когда разошлись эволюционные пути африканского и индийского слонов, и генетическое сходство или различие в этих парах примерно одинаковое. Тем не менее вторую пару мы зовем общим словом «слоны», а для первой упорно ищем ту самую точку перехода от обезьяны к человеку. У нас даже особые термины для этого имеются – «гоминизация» и «антропогенез». Само существование такой точки перехода – распространенное заблуждение. Это все равно что пытаться провести в световом спектре четкую границу между оранжевым цветом и красным. Наша жажда конкретики не уживается с привычкой эволюции к плавности и постепенности.

Пока неизвестно, насколько распространено у животных осознание конечности жизни и насколько оно зависит от способности проецировать свои действия в будущее. Но представители по крайней мере нескольких видов, убедившись посредством обоняния, осязания и безуспешных попыток реанимации, что их близкий действительно мертв, сознают, судя по всему, что отношения с ним теперь навсегда остались в прошлом. Как они приходят к осознанию этого – загадка. По опыту? Или интуитивно ощущают смерть как часть бытия? Самое время вспомнить о том, что все эмоции замешаны на знании – без него они просто не возникнут. Когда животное проделывает что-то интересное, когнитивисты иногда говорят: «Это просто эмоции», но эмоции не бывают простыми и неразрывно связаны с восприятием ситуации. Скорбь, в частности, представляет собой переживание гораздо более сложное, чем следует из применяемого к нему термина «эмоция». Это печальная обратная сторона формирования социальных связей – утрата близкого. Некоторых животных она ранит так же глубоко, как и нас, в силу общности нейрогуморальных процессов – например, наличие окситоциновой системы, – и, возможно, схожих представлений о жизни и ее хрупкости.

Для меня приезды в колонию зоопарка Бюргерса теперь никогда не будут прежними. Смерть Мамы стала огромной потерей и для шимпанзе, и для Яна, и для меня, и для других ее человеческих друзей. Мама была душой колонии. Жизнь, конечно, продолжается, но каждый из живущих неповторим, и другого такого уже не будет. Вряд ли когда-нибудь мне доведется встретить среди обезьян личность настолько впечатляющую и вдохновляющую, как Мама.

2. Отражение души
Смех и улыбка

Щекотать детеныша шимпанзе – это примерно как щекотать ребенка. Чувствительные к щекотке места у обезьян те же, что и у нас – подмышки, бока, живот. Шимпанзенок широко раскрывает рот, не задирая верхнюю губу, и шумно пыхтит – «ух-ух-ух» – в знакомом нам ритме человеческого смеха. Сходство настолько потрясающее, что щекочущему тоже трудно не расхохотаться.

Ведет себя детеныш шимпанзе при этом так же противоречиво, как человеческий ребенок. Отталкивает вашу руку, защищая щекотные места, извивается, уворачивается, но стоит вам прекратить, и он требует еще, с готовностью подставляя животик. Теперь можно даже не щекотать, достаточно просто протянуть к нему палец, и детеныш все равно зальется радостным смехом.

Смехом? Стоп, минуточку! Истинный ученый должен избегать любого антропоморфизма, не зря коллеги-ретрограды часто требуют, чтобы мы сменили терминологию. Почему не назвать обезьянью реакцию как-нибудь нейтрально – скажем, вокализированным пыхтением? От осторожничающих коллег я слышал, например, о «смехоподобном» поведении. Тогда уж точно никакой путаницы между людьми и животными не возникнет.

Термин «антропоморфизм», означающий «человекообразие», восходит к греческому философу Ксенофану, который в V в. до н. э. возмущался уподоблением богов людям в поэмах Гомера. Высмеивая этот подход, он говорил: «Будь у лошадей руки, чтобы рисовать, они бы изображали своих богов лошадьми». Сейчас антропоморфизм трактуется шире. Как правило, за него ругают, когда хотят пресечь приписывание человеческих черт другим видам животных. У животных нет никакого «секса», есть половое поведение. У них не бывает «друзей», существуют только предпочитаемые партнеры по группе. А учитывая, как носится наш вид с идеей своей интеллектуальной исключительности, неудивительно, что в когнитивистике эти изъятия или замены терминов насаждаются еще активнее. Сводя любые действия животных к инстинктам и простому научению, мы удерживаем на пьедестале человеческие познавательные способности. Высказавший иную точку зрения превращается в мишень для насмешек.

Чтобы разобраться, откуда идет это неприятие, нужно вспомнить другого древнего грека – Аристотеля. Великий философ расставил всех живых существ на вертикальной scala naturae («лестнице природы»), на верхнюю ступень которой, ближайшую к богам, помещался человек, ниже располагались млекопитающие, а у самого подножия – птицы, рыбы, насекомые и моллюски. Сравнивать разные ступени этой обширной лестницы было излюбленным занятием натуралистов, однако единственное, чему нас эти сравнения научили, – мерить другие виды по человеческим стандартам.

Но велика ли вероятность, что все несметное богатство и разнообразие природы скроено по одному лекалу? Не логичнее ли каждому животному иметь свою психическую жизнь, свои особенности разума и эмоций, адаптированные к его собственному сознанию и его собственной истории развития? Как может психическая жизнь рыбы и птицы быть одинаковой? Или возьмем, например, хищника и жертву. У хищника явно совсем иной эмоциональный арсенал, чем у тех видов, которые вынуждены озираться на каждом шагу. Хищники излучают хладнокровную уверенность (за исключением тех случаев, когда они встречают достойного соперника), а жертвы испытывают пятьдесят оттенков страха. Они живут в постоянном напряжении, вздрагивают от каждого шороха, каждого запаха, каждой тени. Вот почему конь может умчаться в панике, а собака – нет. Наши предки лазили по деревьям и собирали плоды (поэтому у нас фронтальное расположение глаз, цветное зрение и хватательная рука), но благодаря нашим размерам и особым умениям мы держимся с уверенностью клыкастых и когтистых. Возможно, именно поэтому мы так хорошо ладим с нашими домашними пушистыми хищниками.

 

В колледже у меня была черно-белая кошка Плекси. Где-то раз в месяц я отвозил ее на велосипеде – в сумке, из которой наружу торчала только голова, – в гости к ее лучшему другу, коротколапому песику, с которым она привыкла играть еще котенком. Они носились вверх-вниз по лестницам в большом студенческом доме и наскакивали друг на друга из-за каждого угла, заражая всех своим буйным весельем. Так они могли куролесить часами, пока, наконец, не плюхались на пол в изнеможении. Собаки и кошки часто находят общий язык, потому что им одинаково нравится преследовать и хватать движущийся объект. Кроме того, они млекопитающие, и это сближает их не только между собой, но и с нами. Мы распознаём их эмоции, они распознают наши. Именно из-за этой эмпатической связи нам из домашних питомцев милее всего кошки (около 600 млн по всему миру) и собаки (500 млн), а не игуаны, допустим, и рыбки. Однако эта же связь побуждает нас проецировать на животных собственные чувства и ощущения, зачастую бездумно.

Мы можем сказать, что собака «гордится» полученной на выставке медалью, а кошка, промахнувшаяся в прыжке, озирается «в растерянности». Мы ездим в пляжные отели поплавать с дельфинами, ни на секунду не сомневаясь, что им это нравится так же, как и нам. Сколько людей готовы поверить, будто покойную гориллу Коко из Калифорнии, владевшую языком жестов, беспокоила проблема глобального потепления или что у шимпанзе есть своя религия. Когда я слышу подобные речи, мышцы-корругаторы[20] сводят мои брови к переносице, и я требую доказательств. Безосновательное очеловечивание никакой пользы не несет. Да, у дельфинов улыбчивый вид, но это всего лишь особенности строения челюсти, и об истинных ощущениях такая «улыбка» ничего не говорит. А пес, возможно, любит носить наградную медаль, потому что с ней ему обеспечено внимание и всякие вкусности.

Зато когда опытные полевые исследователи, изо дня в день наблюдающие за обезьянами в тропическом лесу, рассказывают мне о том, как шимпанзе заботятся о раненой товарке, приносят ей пищу и замедляют темп при переходах, я не против порассуждать об эмпатии. И, узнавая от тех же исследователей, что взрослые самцы-орангутаны возвещают с макушек деревьев, в каком направлении они наутро намерены двигаться, я допущу наличие у них способности к планированию. Когда предположения опираются на данные контролируемых экспериментов, домыслами их уже не назовешь. Но даже в этих случаях обвинения в антропоморфизме сыплются градом.

Неприятие антропоморфизма проистекает из нашей уверенности в собственной исключительности – стремления поставить человека особняком и отрицать в нем животные черты. Это стремление по-прежнему распространено в гуманитарных науках и во многих общественных, которые развиваются за счет представления о том, что наличием разума человек обязан лишь самому себе. Однако мне лично отрицание сходства между человеком и другими животными кажется большей проблемой, чем признание. Отказ признавать это сходство я называю антропоотрицанием. И оно ощутимо мешает нам объективно оценивать самих себя как вид. Основные структуры нашего мозга точно такие же, как у других млекопитающих: никаких новых отделов у нас нет, и используем мы все те же старые проверенные нейротрансмиттеры. Если бы устройство мозга у разных видов не было настолько однотипным, мы не надеялись бы найти лекарство от человеческих фобий, изучая миндалевидное тело у крыс. По данным нейровизуального исследования, у собак, специально ради этого выдрессированных лежать неподвижно в аппарате МРТ, предвкушение награды вызывает активность в хвостатом ядре – той же области мозга, которая «вспыхивает» у бизнесмена, предвкушающего дополнительные дивиденды. Мы вскрываем «черный ящик» психических процессов, внутрь которого не могли проникнуть ученые предыдущего поколения, и обнаруживаем там общую для всех видов основу. Современная нейробиология начисто исключает прежнее резкое разграничение человека и животных[21].

Это не значит, что планирование у орангутанов находится на том же уровне, что у моих студентов, готовящихся к объявленной мной контрольной, однако фундаментальная преемственность между этими процессами существует. Еще бóльшая преемственность прослеживается в эмоциональных особенностях. Поскольку эмоции мы считываем зачастую интуитивно, преемственность эту трудно объяснить, опираясь лишь на фактические данные и гипотезы. Зато здесь нам помогает тесное общение с животными – как общаются изо дня в день со своими питомцами их хозяева. Отсюда моя простая и ненаучная рекомендация любому ученому, сомневающемуся насчет глубины эмоций у животных: пусть заведет собаку.

Антропоморфизм вовсе не так вреден, как может показаться. По отношению к человекообразным обезьянам он, по сути, логичен и диктуется самой эволюционной теорией, согласно которой они относятся к «антропоидам», что означает «подобные человеку». Этим термином мы обязаны Карлу Линнею, шведскому биологу XVII в., который строил свою классификацию на анатомии, но с таким же успехом мог положить в основу и поведение. Самый экономный и непритязательный подход: если два родственных вида в схожих обстоятельствах ведут себя одинаково, значит, мотивация у них тоже наверняка одинаковая. Если нам ничто не мешает так рассуждать, сравнивая лошадей и зебр или волков и собак, почему для человека и человекообразных обезьян правила должны быть иными?

К счастью, времена меняются. Естественные науки навсегда размыли прочерченную в западной культуре и религии границу между человеком и животными. Сегодня мы часто идем от противного: предполагаем преемственность и перекладываем бремя доказательств на тех, кто отстаивает существование разрыва. Пусть они нас в этом и убеждают. Любому, кто возьмется доказывать, будто детеныш обезьяны, захлебываясь во время щекотки хриплым смехом, чувствует нечто принципиально иное, нежели хохочущий от щекотки человеческий ребенок, придется здорово попотеть.

14Barbara King (2013).
15James Anderson et al. (2010), Dora Biro et al. (2010).
16Inna Schneiderman et al. (2012), Dirk Scheele et al. (2012).
17Larry Young & Brian Alexander (2012), Oliver Bosch et al. (2009).
18Patricia McConnell (2005), p. 253.
19Geza Teleki (1973). 2. ОТРАЖЕНИЕ ДУШИ
20Корругáтор (горизонтальная мышца, сморщивающая бровь) образует между бровями вертикальные морщины. – Прим. ред.
21Gregory Berns et al. (2013).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru