Я с удовольствием выпил рюмку вина и направился к пианисту, который в это время самозабвенно играл на рояле какую-то печальную вещь. Не желая его испугать, я деликатно склонился к его уху и тихо шепнул на фоне музыки: «Будьте добры, сударь, дайте теперь мне сесть за рояль, ибо я собираюсь быть счастливым».
Но он не послушался, и я некоторое время нерешительно переминался с ноги на ногу рядом с ним, а потом, преодолевая робость, стал переходить от одного гостя к другому, небрежно бросая на ходу: «Нынче я буду играть на рояле. Вот как».
Казалось, они знали, что играть я не умею, но тем не менее вежливо улыбались в ответ, словно считали мои слова беззлобной шуткой, на миг прервавшей их беседу. И насторожились, лишь когда я громко заявил, обращаясь к пианисту: «Будьте добры, сударь, дайте теперь мне поиграть. Ведь я собираюсь быть счастливым. Это будет моим триумфом».
Пианист оборвал игру, но с табурета не встал и, видимо, не понял, чего я хочу. Он лишь вздохнул и закрыл лицо руками.
Мне стало немного жаль его, и я уже хотел было предложить ему продолжить игру, но тут к нам подошла хозяйка дома с группой гостей.
«Что это ему пришло в голову!» – сказали они и громко расхохотались, как будто я собирался совершить нечто противоестественное.
Та девушка тоже подошла к нам, бросила на меня презрительный взгляд и сказала хозяйке дома: «Сударыня, дозвольте ему поиграть. Вероятно, он хочет как-то развлечь собравшихся. Похвальное желание! Прошу вас, сударыня».
Все весело зашумели, ибо, очевидно, решили, как и я, что в словах ее таится ирония. Лишь пианист молчал. Он сидел, склонив голову, и указательным пальцем левой руки водил по сиденью табурета, словно рисуя на песке. Я весь дрожал, и чтобы это скрыть, сунул руки в карманы брюк. Внятно говорить я тоже уже не мог, ибо едва удерживался от слез. Поэтому я был вынужден тщательно подбирать слова, дабы окружающим и в голову не пришло, будто я готов расплакаться.
«Сударыня, – сказал я, – мне необходимо сейчас поиграть, ибо…» Но так как я начисто забыл причину, то взял и просто сел рядом с пианистом. И тут только понял, в какое положение сам себя поставил. Пианист поднялся и из деликатности перешагнул через табурет, ибо я мешал ему пройти. «Пожалуйста, погасите свет, я могу играть только в темноте». Я выпрямился.
Тут двое из гостей подхватили табурет и отнесли меня на нем к накрытому столу, подальше от рояля: при этом они насвистывали какую-то мелодию и слегка раскачивали меня из стороны в сторону.
Все отнеслись к их действиям одобрительно, а та девушка сказала: «Видите, сударыня, он очень мило сыграл. Я так и знала. Зря вы боялись».
Я все понял и в знак благодарности раскланялся по всем правилам.
Мне налили лимонного сока, и какая-то барышня с ярко-красными губами держала стакан, покуда я пил. Хозяйка дома подала мне на серебряной тарелочке пирожное безе, и другая девушка, одетая в белоснежное платье, положила его мне в рот. Пышнотелая барышня с копной белокурых волос все это время держала надо мной виноградную кисть и заглядывала мне в глаза, так что мне оставалось лишь отщипывать ягоды и стараться не встретиться с барышней взглядом.
Все были так милы ко мне, что я, естественно, очень удивился, когда все поголовно бросились меня удерживать, заметив, что я вновь вознамерился сесть за рояль.
«Всему есть мера, – заявил хозяин дома, которого я до той минуты не замечал. Выйдя из гостиной, он тотчас вернулся, держа в руках высоченный цилиндр и красновато-бурое летнее пальто в цветочках. – Вот ваши вещи».
Хотя вещи были вовсе не мои, но я не хотел затруднять его новыми поисками. Хозяйка дома собственноручно помогла мне надеть пальто, которое пришлось мне как раз впору и сидело даже чересчур в обтяжку на моем тощем теле. Какая-то дама с добрым лицом, склоняясь все ниже и ниже, застегнула все пуговицы пальто сверху донизу.
«Ну, будьте здоровы, – сказала хозяйка дома, – и не исчезайте надолго. Вы знаете, что мы всегда рады вас видеть». Тут все гости отвесили мне поклон, словно он был мне так уж нужен. Я попытался ответить им тем же, но пальто было слишком узко. Так что я просто взял в руку цилиндр и довольно неуклюже двинулся вон из комнаты.
Но когда я мелкими шагами вышел из дома, на меня навалился сверху необозримый свод неба с луной и звездами, а спереди – Староместская площадь с ратушей, столпом Девы Марии и костелом.
Я спокойно выступил из тени под лунный свет, расстегнул пальто и погрелся; потом, воздев руки к небу, заставил ночной шум улечься и стал размышлять:
«Да что же это такое? Почему вы все делаете вид, будто и впрямь существуете? Хотите, чтобы я поверил, будто меня, нелепо стоящего на позеленевших плитках мостовой, на самом деле нет? Но ведь тебя, небо, давно уже не существует, а тебя, Староместская площадь, и вовсе никогда не было.
Правда, вы все еще сильнее меня, – однако лишь тогда, когда я оставляю вас в покое.
Слава Богу, луна, что ты больше уже не луна; и я, наверное, напрасно все еще называю тебя луной, ведь ты всего лишь самозванка. Отчего ты тускнеешь, когда я называю тебя «забытый бумажный фонарик странного цвета». И отчего поспешно ретируешься, стоит мне назвать тебя «столп Девы Марии»; да и ты, столп, теряешь грозную свою осанку, как только я называю тебя «луна, отбрасывающая желтый свет».
Мне и вправду сдается, что вам не на пользу, когда о вас думают; и бодрости духа, и здоровья у вас от этого убывает.
Боже, как думающему человеку, наверное, полезно поучиться уму-разуму у пьяного!
Почему все вдруг стихло? Кажется, и ветер улегся. И маленькие домики, часто катающиеся по площади, словно на колесиках, прочно вросли в землю. И стоят тихо-тихо, не шелохнутся. Не видно той тонкой черной черты, которая обычно отделяет их от земли.
Я припустил бегом. Три раза кряду я без помех обежал просторную площадь и, не встретив ни одного пьяного, помчался, не снижая скорости и не чувствуя усталости, в сторону Карлова переулка. Тень моя, то и дело уменьшаясь в росте, бежала рядом со мной по стене, словно ныряла в какое-то полое пространство между стеной и улицей.
Пробегая мимо пожарной части, я услышал шум, доносившийся с Малой Страны, а свернув туда, увидел пьяного, стоявшего, раскинув руки, у решетчатой ограды фонтана и громко топавшего ногами, обутыми в деревянные сабо.
Сперва я немного постоял, чтобы отдышаться, потом подошел к пьяному, снял цилиндр и представился: «Добрый вечер, высокородный господин, мне двадцать три года, но имени у меня пока еще нет. А вы, догадываюсь, носите удивительное, чуть ли не легендарное имя и только что прибыли из великого города Парижа, ибо источаете сверхъестественные ароматы растленного тамошнего двора.
В Париже вы наверняка имели честь лицезреть важных дам, у которых конец длинного шлейфа, расшитого разноцветными шелками и змеящегося за ними по лестнице, еще влачится по песчаным дорожкам сада, когда сами они уже изящно и иронично изгибаются осиной талией на высоком резном балконе. А в это время слуги в серых фраках вызывающего покроя и белых штанах в обтяжку карабкаются на длинные шесты, которыми утыкан весь сад, и, крепко обхватив шест ногами, то и дело отклоняются от него назад или вбок: они поднимают с земли и натягивают вверху привязанные к толстым веревкам огромные серые полотнища, так как первой даме королевства угодно, чтобы утро было пасмурное».
Пьяный в ответ только рыгнул, и я оторопело спросил: «Вы ведь и в самом деле приехали к нам прямиком из Парижа, из нашего бурного Парижа, из этого сказочного, вечно бурлящего города?»
Он вновь рыгнул, и я смущенно заметил: «Понимаю, вы оказываете мне высокую честь».
И поспешно застегнув пальто на все пуговицы, я заговорил робко, но с большим чувством: «Понимаю, вы считаете ниже своего достоинства мне ответить, но жизнь моя была бы слишком грустна, если бы я нынче не осмелился обратиться к вам с вопросом.
Прошу вас, достопочтенный господин, скажите, правда ли то, что мне рассказывали: будто в Париже есть люди, у которых под роскошной одеждой ничего нет? А также – есть ли там дома, состоящие из одного фасада? Правда ли, что летом небо над головой блекло-голубое и чтобы его украсить, к нему подвешивают белые облачка, имеющие форму сердечка? И имеется ли там паноптикум, где нет ничего, кроме деревьев, но куда люди тем не менее сбегаются толпами, чтобы только поглядеть на развешанные по деревьям таблички с именами знаменитых героев, преступников и влюбленных.
И потом – еще одно известие! Скорее всего – ложь чистой воды!
Парижские улицы очень извилисты, не правда ли, и изобилуют неожиданными поворотами; к тому же движение в городе весьма оживленное, верно? И не всегда все обходится благополучно, да и может ли быть иначе?! То и дело происходят несчастные случаи, собирается толпа, с соседних улиц легкой порхающей походкой столичных жителей стекаются люди; всех их гонит сюда любопытство, но сдерживает боязнь испытать разочарование; все они жарко дышат и жадно вытягивают шеи. Однако, если кому-то случится нечаянно толкнуть другого, он низко кланяется и просит прощения. «Мне очень жаль – я задел вас нечаянно – простите великодушно – такая толчея – я был очень неловок, готов признать. Меня зовут… – А меня – Жером Фарош, бакалейная лавка на рю де Каботин, разрешите пригласить вас завтра к обеду – супруга тоже очень обрадуется». Так они беседуют, а улица в это время глохнет от шума, и дым из труб стелется по земле между домами. Ведь вот как обстоит дело. И еще: возможен ли такой случай: где-то в богатом квартале, на оживленном бульваре останавливаются две коляски. Слуги с важным видом распахивают дверцы, восемь чистопородных сибирских овчарок выпрыгивают на улицу и с лаем несутся по мостовой. Говорят, что это – переодетые парижские щеголи».
Пьяный стоял, крепко зажмурившись. Когда я умолк, он сунул в рот пальцы обеих рук и отвалил нижнюю челюсть. Вся его одежда была выпачкана. Вероятно, его выставили из какой-то пивной, а он этого пока не уяснил.
Было то время суток, тот короткий спокойный промежуток между днем и ночью, когда мы невольно поднимаем глаза к небу и когда все окружающее замирает, чего мы не успеваем заметить, потому что не смотрим вокруг себя, а потом и вовсе исчезает из виду. А мы так и стоим в одиночестве, задрав голову к небу, и когда наконец оглядываемся вокруг, уже ничего не видно, не чувствуется даже сопротивления воздуха; но в душе у нас все еще живо воспоминание о том, что на некотором удалении от нас стоят дома, и у домов есть крыши с прямоугольными печными трубами, сквозь которые темнота ночи пробирается внутрь домов – сперва в мансарды, а потом и во все остальные комнаты. Какое счастье, что завтра вновь настанет день и опять станет видно все вокруг, каким бы невероятным это сейчас ни казалось.
Чтобы открыть глаза, пьянчужка с усилием вздернул брови; веки его заблестели от пота, и он выдавил из себя толчком: «Вот какое дело – я спать больно хочу – пойду спать. – На Вацлавской площади у меня шурин живет – туда и пойду – потому как я и сам там живу – там у меня кровать. – Так что пойду туда. – Правда, не знаю, как его звать и какой номер дома. – Кажись, забыл. – Да это плевать. – Я вообще не помню, есть ли он у меня, шурин-то. – Ну ладно, я пошел. – Думаете, найду?»
На этот вопрос я ответил без тени сомнений: «Конечно, найдете. Но приехали вы издалека, и слуг при вас случайно не оказалось. Так что дозвольте мне вас проводить».
Он промолчал. Тогда я повернулся к нему боком и выставил локоть, чтобы он мог взять меня под руку.
г) Продолжение разговора между толстяком и богомольцем
А я уже некоторое время пытался как-то приободриться: сам себя щипал и мысленно уговаривал: «Пора бы тебе что-то сказать. Ведь он уже сбил тебя с толку. Что тебе мешает? Потерпи! Тебе же знакомо такое состояние. Обдумай все не спеша. Он тоже подождет».
Со мной творится то же самое, что было на прошлой неделе в гостях. Кто-то из гостей читает вслух некий рукописный текст. Одну страницу этого текста я сам переписывал по его просьбе. И, увидев ее среди написанных им страниц, я вдруг пугаюсь. Это необъяснимо. Сидящие с трех сторон стола тянутся взглянуть на эту страницу. А я плачу и готов поклясться, что это не мой почерк.
Но в чем же тут сходство с сегодняшней ситуацией? Ведь от одного тебя зависит как-то закончить разговор. Кругом так спокойно. Напрягись же, мой милый! Придумай какой-нибудь повод. Можешь же ты сказать: «Меня клонит в сон. Да и голова болит. Прощайте». Ну-ка, по-быстрому. Прояви себя хоть как-то! Что это? Опять какие-то препятствия? Ты что-то вспомнил? – Я вспомнил высокогорное плато, которое вздымалось к небу, словно щит земли. Я смотрел на него с вершины и собирался пересечь его из конца в конец. Даже запел».
Губы мои пересохли и плохо слушались, когда я наконец сказал: «Разве не следует жить по-другому?»
«Выходит, нет?» – ответил он вопросом на вопрос и улыбнулся.
«Но почему вы приходите вечером в церковь?» – опять спросил я, чувствуя, как рушится все то, что я, как бы во сне, воздвигал между ним и мною.
«Ну зачем об этом говорить. Вечером одинокие люди не отвечают за себя. Их одолевают страхи. Им представляется, что их собственное тело исчезает, что люди на самом деле таковы, какими кажутся в сумерки, что не следует ходить без палки, что было бы хорошо пойти в церковь и молиться там вслух как можно громче, чтобы на тебя оглянулись и ты вновь обрел плоть».
Пока он говорил, я вытащил из кармана красный носовой платок, а когда умолк, я уже плакал, уткнувшись в ладони.
Он встал, поцеловал меня и сказал: «Почему ты плачешь? Ты высок ростом, что мне очень по душе, у тебя длинные кисти рук, которые почти всегда тебя слушаются; почему ты этому не радуешься? Советую тебе всегда носить темные нарукавники. Ну, что ты… Я тебе льщу, а ты все равно плачешь? Ведь ты очень разумно переносишь тягостность этой жизни.
Люди строят никому не нужные орудия войны, башни, каменные стены, вешают шелковые гардины, и мы могли бы всем этим восхищаться, будь у нас время. Мы как-то держимся над землей, – мы не падаем, мы хлопаем крыльями, словно летучие мыши, – правда, мы гораздо уродливее их. И в хорошую погоду нам уже ничего не стоит сказать: «Боже, какой прекрасный денек нынче!» Ибо мы уже как-то приспособились к этой земле и живем на ней, как бы заключив с ней договор.
Ведь люди – словно бревна, лежащие на снегу. Кажется, будто они покоятся на гладкой поверхности и ничего не стоит сдвинуть их с места. Но ничего не выходит, ибо они прочно вмерзли в землю. Видишь, даже это всего лишь видимость».
Слезы мои иссякли, как только в голову пришла такая мысль: «Сейчас ночь, и завтра никто не попрекнет меня тем, что я сейчас скажу: ведь я мог сказать это сквозь сон».
И я сказал: «Да, все это так; но о чем мы говорили? Не могли же мы говорить о степени освещенности неба, стоя под лестницей в подъезде дома. Однако нет, мы могли говорить об этом, ибо разговор наш зависит не только от нашей воли, и мы не ставим перед собой какой-то цели и не собираемся докопаться до истины, мы хотим лишь отвлечься и рассеяться. Не могли бы вы еще раз рассказать мне историю про ту женщину, что отвечала вашей матушке, сидя в саду. Как она восхитительна, как умна! Мы должны брать с нее пример. Как она мне нравится! И потом: как славно, что я вас встретил и перехватил. Я получил большое удовольствие от беседы с вами. Я услышал кое-что новое, чего я, может быть, намеренно старался не знать. Очень рад».
Казалось, он очень доволен. И хотя для меня сущее мученье прикоснуться к другому человеку, я не мог не обнять его.
Потом мы с ним вышли на улицу. Мой друг развеял редкие рваные облачка, так что нашим глазам представилась ничем не замутненная картина звездного неба. Друг мой шел с трудом переставляя ноги.
4. Гибель толстяка
Внезапно течение убыстрилось, и толстяк стал от меня удаляться. Воду реки затягивало в стремнину, она попыталась было задержаться за искрошившийся край порога, поколыхалась немного, но потом все же рухнула вниз в пене и брызгах.
Толстяк не мог больше говорить, его завертело течением, и он исчез в шуме низвергающегося водопада.
А я, вкусивший здесь так много развлечений, стоял на берегу и все это видел. «Что нам делать с нашими легкими! – кричал я. – Дышать часто – задохнетесь: отработанный воздух не успеет выйти; дышать медленно – все равно задохнетесь: воздух с брызгами не годится для дыхания. А искать правильный темп – погибнете раньше, чем найдете».
Тут берега реки так вытянулись в длину, что железная табличка дорожного указателя стала казаться крошечной; тем не менее я мог прикоснуться к ней рукой. Это было мне не совсем понятно. Ведь я стал маленьким, чуть ли не ниже, чем обычно, даже куст белого шиповника, дрожавший мелкой дрожью, оказался выше меня. Я это видел, ибо минутой раньше он стоял рядом со мной.
И все же я ошибался, ибо руки мои стали размером с дождевую тучу, только подвижнее. Не знаю, почему они с такой силой сдавливали мою бедную голову, словно хотели ее раздавить.
А голова стала совсем крошечная, с муравьиное яйцо, и слегка помята – форма ее уже не была совершенно круглой. Я просительно вертел ею во все стороны, ибо глазами не мог ничего выразить, – они были так малы, что по ним никто ничего бы не понял.
Зато мои ноги стали непомерно длинными и простирались над лесистыми горами, отбрасывая тень на деревни в долинах. Они все росли и росли! И торчали уже на такой высоте, где нет земного пейзажа, давно покинув пределы видимости.
Но нет, все не так – я же маленький – пока еще маленький – и я качусь – качусь… Я стал горной лавиной! Люди, умоляю, будьте добры, скажите, какого я роста, измерьте длину моих рук и ног.
«Как же мне быть, – сказал мой знакомый, с которым мы вместе ушли с вечеринки и теперь спокойно шествовавший рядом со мной по одной из дорог на холме Лаврентия. – Постойте, наконец, хоть немного, чтобы я мог подумать. Знаете ли, мне надо покончить с одним делом. Дело это трудное, и хотя ночь холодная и звездная, но ветер так резок, что иногда даже кажется, будто он сдвигает с места вон те акации.
Лунная тень, падавшая от дома садовника у обочины и припорошенная легким снежком, прямо перед нами пересекала небольшой пригорок, на который взбиралась дорога. Я заметил скамью у дверей дома и указал на нее рукой, но немного оробел, ожидая возражений, и потому просительно прижал другую руку к сердцу.
Он с мрачным видом, не глядя, опустился на скамью, хотя одет был с иголочки, и очень удивил меня, когда вдруг, опершись локтями о колени, уронил голову в ладони.
«Да, теперь я скажу вам, что меня мучает. Видите ли, я веду упорядоченную жизнь, меня не в чем упрекнуть, я делаю все, что почитается необходимым. Несчастье, к которому привыкли в том обществе, в котором я вращаюсь, и меня не миновало, и мое окружение, как и я сам, сочло, что это в порядке вещей. Общее удовлетворение по этому поводу ни от кого не было секретом, и в узком кругу я мог о нем говорить. Дело в том, что я еще ни разу в жизни не был по-настоящему влюблен. Иногда я об этом сожалел, но всякий раз утешался известной пословицей. Однако теперь должен признаться: да, я влюблен и взволнован этим до глубины души. Я такой пылкий влюбленный, о каком мечтают все девушки. Но разве не следует мне подумать о том, что именно моя прежняя холодность придавала моей жизни некий особый и чрезмерно забавный привкус?»
«Спокойно, спокойно, – ответил я безучастно, думая только о себе. – Ведь ваша любимая красива, как мне только что довелось услышать».
«Да, она красива. Сидя рядом с ней, я думал только об одном: «Это такой риск – но я ведь не трус – отправлюсь-ка я в дальнее плавание – буду пить вино галлонами». Но когда она смеется, зубов ее не видно, чего следовало бы ожидать, а виден лишь темный и узкий провал рта. И вид у нее тогда хитрый и какой-то старушечий.
«Не стану отрицать, – откликнулся я, вздыхая, – мне тоже случалось замечать такое выражение у девушек, потому что оно прямо-таки бросается в глаза. Но дело не только в этом. Что такое вообще девичья красота! Часто при виде платьев с множеством складочек, рюшей и бахромы, красиво облегающих красивое тело, я думаю про себя, что недолго им оставаться такими, что платья со временем помнутся, так что и не разглядеть, а отделка пропылится, так что не вычистить, и что вряд ли кому-нибудь приятно каждое утро надевать и вечером снимать одно и то же дорогое платье, выставляя себя в таком грустном и смешном свете. Тем не менее я вижу вокруг множество девушек, которые и хороши собой, и тело у них упругое и гибкое, и кожа у них гладкая, и волосы у них густые и пышные, и все-таки они ежедневно появляются в этом единственном, естественном для них маскарадном костюме и ежедневно глядятся в зеркало, хотя видят в нем одно и то же лицо. Лишь когда они уж очень поздно возвращаются домой с вечеринки, их лицо в зеркале кажется им усталым, отекшим, серым, всем надоевшим и уже почти невыносимым».
«Однако по дороге сюда я вас неоднократно спрашивал, находите ли вы мою девушку красивой, но вы каждый раз отворачивались и оставляли мой вопрос без ответа. Скажите, вы желаете мне зла? Почему вы не хотите меня утешить?»
Я уперся каблуками в тень дома и учтиво ответил: «Вас незачем утешать. Ведь вас любят». При этом я, чтобы не простудиться, прикрывал рот носовым платком с узором из синих виноградин.
Теперь он обернулся ко мне и прижался лицом к низенькой спинке скамьи: «Видите ли, в общем-то у меня еще есть время, я все еще могу разом покончить с этой любовью, совершив какой-то бесчестный поступок, либо просто изменить ей или уехать в какую-нибудь далекую страну. Ибо я в самом деле очень сомневаюсь, нужно ли мне подвергать себя таким волнениям. Ведь я ни в чем не уверен, и никто не может точно сказать, куда это меня заведет или сколько продлится. Когда я иду в винный погребок, намереваясь напиться, то точно знаю, что в этот вечер буду пьян; но в моем случае! Через неделю мы с ней собираемся вместе с одним знакомым семейством отправиться на загородную прогулку; из-за этого у меня уже две недели на душе кошки скребут. От нынешних поцелуев меня клонит в сон, чтобы хотя бы во сне помечтать без помех. А я противлюсь этому и отправляюсь на ночь глядя гулять, чтобы все время двигаться, чтобы лицо мое то холодело, то горело, словно от ветра, чтобы я ощущал рукой розовую ленту, лежащую у меня в кармане, чтобы испытывать страшные опасения на свой счет, не иметь сил следовать за вами и тем не менее выносить ваше общество, сударь, хотя в другое время я бы ни за что не стал так долго беседовать с вами».
Мне было очень холодно, да и небо уже начало окрашиваться в белесые тона. «Не поможет вам ни бесчестье, ни измена или отъезд в дальние страны. Вам придется себя убить», – сказал я и даже улыбнулся.
Напротив нас, по ту сторону дороги, росли два куста, а за ними, внизу, лежал город. Он был еще немного освещен.
«Хорошо! – воскликнул он и ударил по скамье своим крепким изящным кулачком, который, однако, тут же разжал. – Но вы-то живете. Не накладываете на себя руки. Вас никто не любит. Вы ни к чему не стремитесь. Не властны даже над следующим своим шагом. И говорите мне такое. Да вы подлец, сударь. Любить вы не можете и не испытываете никаких чувств, кроме страха. Вот, поглядите-ка на мою грудь».
И он торопливо расстегнул пальто, жилет и сорочку. Грудь у него и впрямь была широкая и красивая.
Я начал рассказывать: «Да, время от времени нас раздирают противоречивые чувства. Вот, например: этим летом я жил в одной деревне. Расположена она на берегу реки. Я все очень живо помню. Частенько я сиживал на берегу, откинувшись на спинку скамьи. Неподалеку находилась небольшая гостиница. Оттуда часто слышалась игра на скрипке. Молодые крепкие парни сидели в саду за столиками с пивом и говорили об охоте и любовных интрижках. А на другом берегу в это время возникали призрачные горы».
Тут я криво ухмыльнулся, встал и, зайдя за скамью сзади, ступил на газон и сломал несколько опушенных снегом веточек. Потом наклонился к его уху и сказал шепотом: «Должен вам признаться: я обручен».
Он ничуть не удивился тому, что я встал: «Вы обручены?» Было видно, что он совсем обессилел, и только спинка скамьи удерживала его в сидячем положении. Потом он снял шляпу, и я увидел его прическу: благоухающие волосы красиво обрамляли его круглую голову и заканчивались сзади овальным мыском на шее, как было модно в эту зиму. Я порадовался, что догадался именно так ему ответить. «Ведь ему-то легко на людях, – говорил я себе, – и шея у него гибкая, и руки его слушаются. Он может, непринужденно беседуя, провести даму через весь зал, и его ничуть не беспокоит, что за окнами льет дождь или что там, в углу, одиноко стоит человек и мучается от застенчивости, и вообще, что происходит нечто, достойное сожалений. А он себе галантно расшаркивается перед дамами. Но теперь и его проняло».
Тут мой знакомец вытер батистовым платком лоб и сказал: «Пожалуйста, положите руку мне на лоб. Очень вас прошу». Так как я не тотчас выполнил его просьбу, он молитвенно сложил руки.
Мы с ним сидели на вершине холма, словно в темной комнате – до такой степени наши душевные тревоги застили нам все вокруг; а ведь до этого мы оба успели заметить и начинающийся рассвет, и предрассветный ветерок. Мы с ним чувствовали взаимно душевную близость, хотя вовсе не испытывали приязни друг к другу, но и расстаться не могли, ибо оба ощущали стены темной комнаты как реальные и прочные. Но здесь можно было не бояться, ибо веток над нашими головами или деревьев, что росли напротив, не было нужды стыдиться.
Вдруг мой знакомец вытащил из кармана складной нож, неторопливо раскрыл его, как бы ненароком вонзил его себе в предплечье и оставил в ране. Тотчас хлынула кровь. Круглое его лицо побелело. Я выхватил из его руки нож, разрезал рукава пальто и фрака и разорвал рукав сорочки. Потом выбежал на дорогу взглянуть, нет ли кого поблизости, чтобы мне помочь. Кусты и деревья стояли недвижно и просматривались насквозь. Я вновь бросился к раненому и стал отсасывать кровь; рана оказалась глубокой. Тут я вспомнил о доме садовника. Я взбежал по ступенькам, ведущим к газону перед левым торцом дома, быстро оглядел двери и окна и принялся бешено звонить и колотить ногами во входную дверь, хотя с первого взгляда понял, что дом пуст. Потом опять кинулся к раненому; кровь текла уже тоненькой струйкой. Я смочил носовой платок снегом и кое-как перевязал рану.
«Дорогой мой, дорогой, – приговаривал я. – Это из-за меня ты сам себя ранил. А ведь жизнь твоя так прекрасна, вокруг тебя столько друзей, ты можешь среди бела дня пойти гулять и видеть повсюду множество нарядных людей, которые сидят за столиками или прогуливаются по дорожкам парка. Подумай только, весной мы с тобой поедем в Стромовку, – хотя нет, поедем-то, к сожалению, не мы с тобой, что правда, то правда; это вы с Аннерль покатите туда в коляске. Как вам будет весело! О, поверь мне, прошу, солнце будет ярко сиять, и люди будут любоваться вами. Кругом звучит музыка, и топот копыт разносится далеко окрест, и не о чем горевать, и вокруг радостная суета, и звуки шарманок доносятся из аллей».
«О Боже, – сказал он, вставая; потом оперся о мое плечо, и мы пошли. – Мне ничем не поможешь. Ничто меня не радует. Простите. Уже поздно? Наверное, завтра утром мне предстояли какие-то дела. О Боже».
Свет фонаря, горевшего где-то вверху, у стены, отбрасывал тени от стволов на покрытую свежим снежком дорогу перед нами, а тени от их голых ветвей, искривленные и даже как бы изломанные, лежали уже на склоне ниже дороги.