bannerbannerbanner
Превращение

Франц Кафка
Превращение

Полная версия

Я сидел съежившись на своем суку и бдительно следил за тем, чтобы вовремя отвести от себя надвигавшееся облако или увернуться, если оно широкое. Для меня это был тяжкий труд, поскольку я еще не совсем проснулся, да и тревожился из-за вздохов, которые, как мне казалось, все еще часто слышались. Как же я удивился, однако, когда заметил, что чем увереннее я себя чувствовал, тем выше и шире простиралось надо мной небо; наконец, зевнув в последний раз, я узнал местность, которую видел накануне вечером; теперь над ней нависали дождевые тучи.

Столь стремительно открывавшаяся мне картина испугала меня. Я задумался, отчего меня занесло в эти места, ведь дорогу сюда я не знал. И мне показалось, что я приблудился сюда во сне, а осознал весь ужас своего положения, только когда проснулся. Но тут, на мое счастье, послышался голос какой-то лесной птицы, и я понял, успокаиваясь, что попал сюда ради собственного удовольствия.

«Жизнь твоя была однообразна, – говорил я сам себе вслух, чтобы получалось убедительнее, – так что тебе на самом деле было необходимо повидать другие края. Можешь быть доволен, здесь весело. И солнышко светит».

Тут появилось солнце, дождливые тучи превратились в маленькие белые и пушистые облачка на голубом небе. Они сверкали и налезали друг на друга. В долине я увидел реку.

«Да, жизнь моя была однообразна, я заслужил это развлечение, – продолжал я как-то вымученно убеждать самого себя, – но ведь и опасностей хватало». И тут я услышал чей-то вздох совсем рядом.

Перепугавшись, я хотел было поскорее спуститься вниз, но, поскольку сук дрожал, как и мои руки, я мешком рухнул вниз. Удара я почти не почувствовал, боли тоже, но был так слаб и несчастен, что уткнулся лицом в землю – не мог вынести даже вида окружавших меня предметов. Я был убежден, что любое мое движение и любая мысль будут вымученными и что поэтому я должен от них воздержаться. А вот лежать на траве, прижав к себе руки и спрятав лицо, напротив, самое естественное дело. И я уговаривал себя: мне бы следовало только радоваться тому, что я уже нахожусь в этом естественном положении, ибо в противном случае мне потребовалось бы произвести множество усилий, то есть сделать сколько-то шагов или произнести сколько-то слов, чтобы его достичь.

Но пролежав так совсем недолго, я вдруг услышал чей-то плач. Кто-то плакал недалеко от меня, и я страшно разозлился. Так разозлился, что даже стал обдумывать, кто бы это мог быть. Но только я начал думать, как меня вдруг охватил такой неописуемый ужас, что я с дивной скоростью покатился по земле в сторону дороги и весь в сосновых иглах свалился со склона прямо в дорожную пыль. И хотя глаза мои запорошило так, что я видел окружающее как бы лишь мысленно, я тем не менее тотчас бегом двинулся дальше, чтобы избавиться наконец от преследующих меня призраков.

От бега я тяжело дышал и в смятении чувств утратил власть над своим телом. Я видел, как отрываются от земли мои ноги с выступающими вперед коленными чашечками, но уже не мог остановиться, ибо помимо своей воли широко размахивал руками, словно плясал на веселой вечеринке, а голова сама собой качалась из стороны в сторону. С решимостью отчаяния я все же искал путь к спасению. Тут я припомнил, что где-то поблизости должна быть река, и тотчас, к великой моей радости, заметил отходившую вбок от дороги узенькую тропинку, которая, повиляв по лугам, и вывела меня вскоре на берег.

Река была широкая, сплошь подернутая солнечной рябью. На другом ее берегу тоже простирались луга, сменявшиеся в глубине кустарником, за которым на большом удалении виднелись прозрачные ряды фруктовых деревьев, взбиравшиеся на зеленые холмы.

Обрадованный открывшимся мне видом, я улегся на землю, зажав ладонями уши, чтобы не слышать ужасного плача, и подумал, что здесь мне будет покойно. Ибо местность была безлюдна и красива. Чтобы жить тут, не надо много мужества. Здесь тоже не избежать душевных мук, как и в любом другом месте, но не придется совершать вынужденных телодвижений. Здесь это просто не нужно. Ибо здесь нет ничего, кроме гор и большой реки, а у меня еще хватит ума не считать их живыми существами. И если я вечером споткнусь на неровной луговой тропинке, я буду не более одинок, чем гора, с той лишь разницей, что я это буду чувствовать. Но думается, и это скоро пройдет.

Так я рисовал себе свою будущую жизнь и упорно старался забыть былую. При этом я щурился, глядя в небо, окрашенное в необычайно ликующие тона. Я давно уже не видел такого неба и, растрогавшись, стал припоминать те редкие дни, когда оно казалось мне таким же. Потом разжал уши и опустил на траву раскинутые в стороны руки.

И тут услышал далекие глухие рыдания. Поднялся ветер, и тучи сухих листьев, которых я раньше не видел, с шумом взлетели вверх. С фруктовых деревьев вдруг со стуком посыпались на землю незрелые плоды. Из-за горы выплыли тяжелые грозовые тучи. Под встречным ветром вздыбилась и заклокотала речная зыбь.

Я вскочил на ноги. Сердце болезненно сжалось, ибо теперь я понял, что невозможно вырваться из собственных страданий. И только я решил повернуть вспять, покинуть эти места и вернуться к прежнему образу жизни, как новая мысль пришла мне в голову: «Странно все-таки, что в наше время важные особы все еще переправляются через реку столь трудным способом. Этого ничем не объяснишь, кроме как приверженностью людей к старым обычаям». Я удивленно покачал головой.

3. Толстяк

а) Речь, обращенная к природе

Из кустов на другом берегу реки с шумом выломились четверо полуголых мужчин, неся на плечах деревянные носилки. На них восседал, по-восточному поджав под себя ноги, человек ужасающей толщины. Хотя несли его сквозь кусты без дороги, напролом, он не разводил в стороны колючие ветки, а спокойно раздвигал их своим неподвижным туловищем. Его необъятное тучное тело было так заботливо уложено, что заполняло собою носилки и даже свисало с боков наподобие желтоватого ковра; его это ничуть не заботило. Маленький лысый череп блестел, словно желтый шар. На лице было написано выражение, свойственное простодушному человеку, который погружен в свои думы и не старается этого скрыть. Иногда толстяк прикрывал глаза; когда он их открывал, подбородок у него дергался.

«Эта местность мешает мне думать, – сказал он тихо. – Из-за нее мои мысли качаются, как подвесные мосты на бурной реке. Она прекрасна и потому приковывает к себе».

Я закрываю глаза и говорю: О, зеленая гора у реки, с которой в воду катятся камни, ты прекрасна.

Но горе этого мало, она хочет, чтобы я открыл глаза и смотрел на нее.

Но если я, закрыв глаза, говорю: Гора, я тебя не люблю, ибо ты напоминаешь мне облака, вечернюю зарю и купол неба, а это все вещи, от вида которых я чуть не плачу, ибо их невозможно достичь, когда тебя несут на носилках. И кроме того, показывая мне свою красоту, ты, коварная гора, закрываешь мне вид на далекие дали, а он радует меня, ибо показывает достижимое в прекрасной перспективе. Вот почему я не люблю тебя, гора у реки, нет, я тебя не люблю.

Но и к этой речи гора осталась бы так же безразлична, как и к первой, которую я произнес с открытыми глазами. Она всегда недовольна.

А разве мы не должны во что бы то ни стало настроить ее дружески по отношению к нам, дабы она вообще оставалась на месте и не обрушилась на нас, ведь она так любит иногда полакомиться кашей из наших мозгов. Иначе она прибьет меня своей зазубренной тенью, преградит мне путь отвесными голыми скалами, и мои носильщики станут спотыкаться о каждый камешек на дороге.

Но не только одна гора так тщеславна, так прилипчива и мстительна, все остальное тоже. Вот и приходится мне все время держать глаза открытыми – о, как они болят! – и повторять:

«Да, гора, ты прекрасна, и леса на твоем западном склоне приносят мне радость. И тобой, цветок, я тоже доволен, твой розовый цвет радует мою душу. И ты, трава на лугу, выросла высокой и сочной, и от тебя веет прохладой. И ты, диковинный куст, колешься столь внезапно, что вспугиваешь мои мысли. А ты, река, нравишься мне так сильно, что я прикажу нести меня сквозь твои ласковые воды».

Десять раз подряд громко выкрикнув эту хвалу, сопровождаемую каким-то подобием поклона, толстяк опустил голову и сказал, закрыв глаза:

«Но теперь – прошу вас – гора, цветок, трава, куст и река, – дайте мне немного простора, чтобы я мог дышать».

Тут окружающие горы начали поспешно перемещаться и прятаться за завесой тумана. Ряды фруктовых деревьев хоть и не тронулись с места, оставаясь на прежнем удалении друг от друга, равном примерно ширине дороги, но очертания их растаяли в воздухе раньше, чем все остальное; в это время диск солнца на небе закрыл собою темное облако со слегка просвечивающими краями, в тени которого земля вокруг как бы осела, а все, что на ней, утратило четкие формы.

Шаги носильщиков доносились до моего берега, но разглядеть что-либо на их лицах, казавшихся отсюда просто темными пятнами, я не мог. Видел только, что головы их клонились набок и спины сгибались под неподъемной тяжестью. Их вид вселил в меня тревогу, ибо я понял, что они совсем выбились из сил. Поэтому я не отрываясь следил глазами за тем, как они подошли к краю травянистого берега, как затем ступили на влажный песок – шаг их все еще был ровен, – как наконец вошли в прибрежные камыши, увязая в илистом дне, причем двое задних пригнулись еще ниже, дабы удержать носилки в горизонтальном положении. Я в ужасе сцепил пальцы. Теперь им при каждом шаге приходилось вытаскивать ноги из ила, и тела их, несмотря на прохладу этого переменчивого вечера, заблестели от пота.

Толстяк спокойно сидел, положив ладони на бедра, хотя остроконечные камышовые листья, выпрямляясь за передними носильщиками, хлестали его по голому телу.

Приближаясь к воде, носильщики все чаще сбивались с шага. Иногда носилки покачивались, словно плыли по волнам. Небольшие ямки в заросшем камышом дне приходилось, видимо, перепрыгивать или огибать, так как среди них, вероятно, попадались и глубокие. Вдруг из зарослей с криком вырвалась стая диких уток и круто взлетела вверх, к туче. Тут я увидел на миг лицо толстяка: на нем явно читалась тревога. Я встал и, прыгая с камня на камень, зигзагом спустился по крутому склону к реке. Я не думал, как это опасно, и был озабочен лишь тем, как помочь толстяку, если слуги не смогут его дольше нести. Спускался я так стремительно, что, оказавшись у воды, не мог удержаться и вбежал в реку, вызывая фонтаны брызг; остановился я лишь тогда, когда вода дошла мне до колен.

 

А тем временем слуги, неестественно изогнувшись, внесли носилки в воду и, загребая свободной рукой, чтобы удержаться на поверхности, четырьмя другими руками, поросшими густым волосом, подпирали снизу носилки, так что над водой видны были только вздувшиеся от напряжения мускулы.

Вода подступила им сперва к подбородку, потом дошла до рта, головы их откинулись назад, и носилки упали им на плечи. Вода плескалась уже у них под глазами, но они все еще не сдавались, хотя не добрались даже до середины реки. Тут волна перехлестнула через головы двух передних носильщиков, и все четверо молча пошли ко дну, увлекая за собой и носилки. Вода с бульканьем устремилась в воронку.

В эту минуту из-за края огромной тучи выскользнул пологий луч вечернего солнца и сразу преобразил и холмы, и горы вдали, ограничивавшие видимость, в то время как река и ее окрестности, находившиеся под тучей, оставались погруженными в сумрак.

Толстяк, несомый вниз по течению, медленно переваливался с боку на бок на поверхности воды; казалось, то плывет резной божок светлого дерева, выброшенный в реку за ненадобностью. Плыл он, как бы лежа на отражении дождевой тучи. При этом отделившиеся от нее удлиненные облака тащили его вперед, а мелкие и кучные – толкали сзади, так что двигался он довольно быстро и разрезал воду с такой силой, что образуемые им волны плескались о мои колени и камни берега.

Я быстро вскарабкался по склону, чтобы иметь возможность двигаться по берегу параллельно толстяку, которого успел полюбить всем сердцем. А кроме того, я надеялся познакомиться поближе с опасностями, таившимися в этом краю, кажущемся столь безмятежным. Так я шагал уже по песчаной полосе, тянущейся у самой воды и такой узкой, что к ней нелегко было приноровиться; руки я засунул в карманы, а лицо повернул под прямым углом к реке, и мой подбородок едва не касался плеча.

На прибрежных камнях сидели изящные ласточки.

Вдруг толстяк внятно сказал: «Милый человек, не пытайтесь меня спасти. Это месть воды и ветра; пробил мой час. Да, это месть за то, что мы с моим другом-богомольцем слишком часто нарушали покой этих стихий громким пением, сверканием цимбал, громом труб и всплесками литавр».

Маленькая чайка, распластав крылья и не снижая скорости, пролетела сквозь его живот.

А толстяк продолжал:

б) Начало разговора с богомольцем

Было время, когда я день за днем ходил в одну и ту же церковь, ибо был влюблен в девушку, которая молилась там, преклонив колена, каждый вечер в течение получаса; в это время я мог спокойно любоваться ею.

Однажды, когда девушка не пришла и я в досаде оглядывал молящихся, взгляд мой привлек молодой человек, всем своим тощим телом распростершийся на полу церкви. Время от времени он приподнимал голову и, тяжело вздохнув, изо всей силы бился ею о свои ладони, лежащие на каменном полу.

В церкви находилось лишь несколько старушек, которые то и дело поворачивали в его сторону повязанные платками головы, чтобы взглянуть на богомольца. Внимание их, по-видимому, было ему приятно, ибо перед очередным приступом религиозного рвения он всякий раз обводил взглядом присутствующих, проверяя, достаточно ли много свидетелей его молитвенного экстаза.

Я нашел такое поведение недостойным и решил заговорить с ним, когда он выйдет из церкви, чтобы выяснить, почему он молится таким странным образом. И вообще я был расстроен, поскольку моя девушка не пришла.

Но он только через час поднялся с пола, степенно осенил себя крестным знамением и неровной походкой направился к кропильнице. Я встал у него на дороге между кропильницей и выходом из церкви, твердо решив не выпустить его наружу, не получив объяснения. Я даже подвигал губами, как делаю всегда, готовясь к трудному разговору. Правую ногу я слегка выдвинул вперед и перенес на нее всю тяжесть тела, в то время как носком левой лишь едва касался пола; такая поза тоже придает мне решимости.

Вполне возможно, что этот человек уже заметил меня краем глаза, когда кропил свое лицо святой водой, а может, его еще раньше встревожило мое пристальное внимание к его особе; во всяком случае, он вдруг ринулся к выходу и стремглав выбежал на улицу. Застекленная дверь захлопнулась за ним. Когда я следом вышел наружу, его уже не было видно: возле церкви начиналось несколько узких переулков, да и уличное движение там было довольно оживленное.

В последовавшие затем дни он отсутствовал в церкви, зато моя девушка появилась. На ней было черное платье, отделанное на плечах прозрачными кружевами, прикрывавшими полукруглый вырез сорочки и заканчивавшимися шелковым воланом, ниспадавшим красивыми складками. С приходом девушки я и думать забыл о молодом богомольце и не обращал на него внимания и тогда, когда он вновь стал регулярно приходить в церковь и молиться обычным для него способом. Но он всегда старался побыстрее прошмыгнуть мимо меня, отвернув лицо. Может быть, оттого, что я представлял его себе только в движении, мне показалось, что он ускользает от меня, даже когда он стоял не двигаясь.

Как-то раз я задержался дома дольше обычного. Но тем не менее отправился в церковь. Девушки там уже не было, и я хотел было вернуться домой. Но тут заметил того самого молодого богомольца, по-прежнему лежащего на полу. Я вспомнил о давешнем случае, и любопытство вновь овладело мной.

На цыпочках я выскользнул на паперть, подал монетку сидевшему там слепому и опустился рядом с ним на каменный пол, укрывшись за распахнутой створкой двери. Так я просидел битый час, чувствуя себя большим хитрецом. Мне было хорошо на паперти, и я решил чаще здесь бывать. Но когда пошел второй час, я счел бессмысленным дольше торчать тут ради этого странного богомольца. И тем не менее, уже злясь на самого себя, еще целый час терпел, что пауки ползают по моей одежде. В это время из темного провала церковной двери, шумно дыша, начали выходить последние прихожане.

Тут и он появился. Ступал он очень осторожно, как бы пробуя ногой пол, прежде чем шагнуть.

Я вскочил, решительно преградил ему путь и схватил за шиворот. «Добрый вечер», – сказал я и, не выпуская из руки его воротник, подтолкнул его к ступенькам вниз, на освещенную площадь.

Оказавшись на площади, он заговорил дрожащим голосом: «Добрый вечер, уважаемый, уважаемый сударь, не сердитесь на вашего преданнейшего слугу».

«Я хочу вас кое о чем спросить, сударь: в прошлый раз вы от меня удрали, нынче это вам вряд ли удастся».

«Но ведь вы добрый человек, сударь, и отпустите меня домой. Я жалок, жалок, вот и вся правда».

«Нет! – громко воскликнул я, стараясь перекричать шум проезжавшего мимо трамвая, – не отпущу! Именно такие истории мне больше всего нравятся. Вы для меня – счастливая находка. Я поздравляю себя с такой удачей».

Но он возразил: «О Боже, у вас отзывчивое сердце и умная голова. Вы называете меня счастливой находкой; как же вы, наверное, счастливы! Но несчастье мое шатко, оно качается на острие иглы и может свалиться на того, кто к нему прикоснется. Спокойной ночи, сударь».

«Хорошо, – сказал я, не выпуская его правую руку, – если вы мне не ответите, я начну кричать прямо здесь, на улице. И все продавщицы, рабочий день которых сейчас заканчивается, и их кавалеры, которые с нетерпением поджидают их возле магазинов, сбегутся сюда, решив, что пала извозчичья лошадь или случилось еще что-то в этом роде. И тогда я покажу вас людям».

Тут он принялся со слезами целовать мои руки. «Я расскажу вам все, что вы хотите узнать, но прошу вас, пройдемся лучше вон в тот переулок». Я кивнул, и мы с ним пошли.

Однако темный проулок с редкими фонарями показался ему недостаточно уединенным, и он ввел меня в низенькое парадное какого-то старого дома, где и остановился под тусклой керосиновой лампой, освещавшей начало деревянной лестницы.

Потом неторопливо вынул из кармана носовой платок и, расстилая его на ступеньке, сказал: «Присядьте, сударь, так вам будет удобнее спрашивать, а я останусь стоять, так мне будет удобнее отвечать. Только не мучайте меня».

Я сел и сказал, глядя на него с прищуром: «Да вы законченный психопат, вот вы кто! Как вы ведете себя в церкви! Как это все смешно и как неприятно для присутствующих! Когда смотришь на вас, разве придешь в молитвенное настроение?»

Он стоял, привалившись всем телом к стене, так что двигать мог лишь головой. «Не сердитесь – зачем вам сердиться из-за того, что не имеет к вам отношения. Я сержусь, только если сам веду себя не лучшим образом; но если кто-то другой ведет себя плохо, я радуюсь. Так что не сердитесь на меня за то, что я вам сейчас скажу: для того я и молюсь, чтобы на меня посмотрели».

«Что вы такое говорите! – воскликнул я слишком громко для такого тесного помещения, но, спохватившись, побоялся приглушить голос. – В самом деле, что вы такое говорите! Да, я догадался, когда впервые вас увидел, в каком состоянии вы находитесь. Я с этим сталкивался и вовсе не шучу, когда называю это состояние морской болезнью на суше. Суть ее состоит в том, что забываешь подлинные названия вещей и поспешно даешь им другие, совершенно случайные. Лишь бы побыстрее, лишь бы побыстрее! Но, едва придумав, тут же их забываешь. Например, тополь посреди поля, который вы назвали «вавилонской башней», поскольку не помнили или не желали помнить, что это тополь, опять безымянный качается у вас перед глазами, и вы называете его уже «подвыпивший Ной».

Меня несколько обескуражил его ответ: «Я рад, что не понял того, что вы сказали».

И я, уже волнуясь, поспешил парировать: «Тем, что вы этому рады, вы показываете, что вы все поняли».

«Конечно, показываю, милостивый государь, но и вы говорили довольно странные вещи».

Привалившись спиной к одной из верхних ступенек, я облокотился о нее обеими руками – к такой позе прибегают боксеры, когда хотят уклониться от ударов противника, – и сказал: «Забавный у вас способ защиты: вы предполагаете, что другие находятся в том же состоянии, что и вы».

Тут он приободрился. Сцепив руки и как-то подобравшись всем телом, он сказал, преодолевая легкое внутреннее сопротивление: «Нет, я этого не делаю по отношению ко всем, в том числе и по отношению к вам, просто потому, что это невозможно. Но был бы рад, если бы было возможно, ибо тогда мне больше не нужно было бы привлекать к себе внимание в церкви. Знаете, почему мне это нужно?»

Его вопрос поставил меня в тупик. Конечно, я этого не знал, но думается, и не хотел знать. Ведь я и сюда идти не хотел, сказал я себе в ту минуту, этот человек просто заставил меня его выслушать. Так что мне достаточно было лишь покачать головой, дабы показать, что я этого не знаю; но оказалось, что сделать этого я не мог.

Мой собеседник улыбнулся. Потом смиренно опустился на колени и с сонным видом поведал: «Никогда я не мог убедить самого себя, что действительно живу. Дело в том, что все окружающее кажется мне рассыпающимся в прах, поэтому меня не покидает ощущение, будто все вещи некогда жили полной жизнью, но теперь близки к исчезновению. И всегда, сударь, всегда я испытывал мучительное желание увидеть вещи такими, какими их воспринимают другие люди, прежде чем увидеть их своими глазами. Ведь на самом деле они прекрасны и спокойны. Я в этом уверен, ибо часто слышу, что люди именно так о них отзываются».

Поскольку я ничего не ответил и лишь непроизвольными подергиваниями лица показал, что мне очень не по себе, он спросил: «Вы не верите, что люди так о них отзываются?»

Я считал, что должен в ответ кивнуть, но кивка не получилось.

«Вы действительно не верите? О, тогда послушайте: однажды, в детстве, открыв глаза после короткого послеобеденного сна, но еще не совсем проснувшись, я услышал, как моя матушка, стоя на балконе, будничным тоном спросила кого-то внизу: «Что поделываете, дорогая? Нынче так жарко». И женский голос ответил из сада: «Пью кофе на открытом воздухе». Ответил без всяких раздумий и не очень отчетливо, словно полагал, что каждый и сам догадается».

Мне показалось, что он ждет от меня какой-то реакции. Поэтому я полез в задний карман брюк и сделал вид, будто что-то ищу. Но я ничего не искал, просто хотел изменить позу, дабы показать, что принимаю участие в разговоре. При этом я сказал, что случай этот весьма странен и что постичь его смысл я не могу. А также добавил, что не верю в его подлинность и что он вымышлен с определенной целью, которой я пока не уяснил. Потом я закрыл глаза, так как они причиняли мне боль.

 

«О, как славно, что вы одного мнения со мной и, значит, остановили меня без всякой корысти, – только, чтобы мне об этом сказать. Действительно, почему я должен стыдиться – или почему мы должны стыдиться – того, что я не держусь прямо и не ступаю тяжело, что не постукиваю тростью по тротуару и не задеваю одежды людей, с шумом проходящих мимо меня. Может, у меня еще больше оснований сетовать, что я кособокой тенью шмыгаю вдоль домов и иногда даже не отражаюсь в стеклах витрин.

Каким ужасом наполнены все мои дни! Почему все так плохо строится, что время от времени без всякой видимой причины рушатся высокие дома. Всякий раз я карабкаюсь по развалинам и спрашиваю каждого встречного: «Как это могло случиться? В нашем городе! И дом был совсем новый. Сегодня уже пятый по счету. Вы только подумайте». Но никто не может ответить.

Часто люди падают замертво прямо на улице. Тут все торговцы открывают двери своих забитых товарами лавок, мигом сбегаются к трупу и оттаскивают его в какой-нибудь дом, потом выходят на улицу, улыбаясь как ни в чем не бывало, и беседуют друг с другом: «Добрый день. – Небо что-то заволокло. – Головные платки нынче хорошо берут. – Да, война». Я подскакиваю к тому дому и несколько раз подношу согнутый палец к окошку привратника, прежде чем решусь постучать. Наконец говорю ему самым дружеским тоном: «Милый человек, в ваш дом только что внесли мертвеца. Дайте мне на него взглянуть, пожалуйста». А так как он качает головой, будто в нерешительности, я говорю уже напористее: «Милый человек. Я из тайной полиции. Сейчас же покажите мне труп». – «Какой такой труп? – переспрашивает он и делает оскорбленный вид. – Нет у нас никакого трупа. Здесь порядочный дом». Я прощаюсь и ухожу.

Но уж когда приходится пересекать большую площадь, я вообще забываю все на свете. Трудности, связанные с этим переходом, повергают меня в смятение, и часто я думаю про себя: если люди строят такие огромные площади только из высокомерия, почему не строят заодно и каменные барьеры, за которые можно было бы держаться. Дует, к примеру, сильный юго-западный ветер. Площадь продувает насквозь. Шпиль на башне ратуши описывает круги. Почему люди так толпятся? Какой ужасный шум! Оконные стекла дрожат, фонарные столбы гнутся, как бамбук. Каменный плащ святой Девы Марии вздувается колоколом и дергается под порывами ветра. Разве никто этого не видит? Мужчины и дамы, которым полагается ходить по тротуару, парят над землей. Когда ветер, чтобы перевести дух, на минуту стихает, они останавливаются, беседуют друг с другом и раскланиваются, прощаясь, но при новом порыве ветра не могут устоять и все одновременно трогаются с места. И хотя все вынуждены придерживать шляпы руками, вид у них веселый, словно погода их устраивает. Лишь я один в ужасе».

Заподозрив, что надо мной издеваются, я сказал: «История, которую вы до этого рассказали – про свою матушку и женщину в саду, вовсе не кажется мне странной. Я не только слышал и видел множество подобных случаев, но в некоторых даже сам участвовал. Ведь в нем нет ничего противоестественного. Да будь я на этом балконе, неужели вы думаете, что я не мог бы сказать и услышать из сада то же самое? Ничего особенного в этой истории нет».

Когда я это сказал, он просиял от радости. И заметил, что одет я с большим вкусом и что ему очень нравится мой галстук. И какой прекрасный у меня цвет лица. И что смысл признаний становится особенно ясен, когда от них отрекаются.

в) История богомольца

Потом он сел рядом со мной, видимо, заметив, что я сник, а я, отводя глаза, подвинулся, освобождая ему место. И все же от меня не ускользнуло, что и он испытывал какое-то замешательство, старался держаться от меня подальше и говорил уже нехотя:

«Каким ужасом наполнены мои дни!

Вчера вечером я был в гостях в одном доме. Только я поклонился одной девушке, стоявшей под газовым рожком, и сказал: «Я на самом деле рад, что скоро зима…» – только я поклонился ей с этими словами, как почувствовал, к своей большой досаде, что правое бедро выскочило из сустава. Да и коленная чашечка немного ослабла.

Поэтому я опустился на стул и сказал, как всегда, тщательно подбирая слова: «Ведь зимой от тебя не требуется так много усилий; зимой легче дается общение с людьми, не приходится так много разговаривать. Не так ли, милая барышня? Надеюсь, в этом отношении я прав». При этом правая нога продолжала меня сильно беспокоить. Поначалу казалось, что она вообще развалилась на части, и лишь потом я постепенно кое-как привел ее в порядок, с силой наступив на нее и подвигав в разные стороны.

И тут девушка, из сочувствия ко мне тоже опустившаяся на стул, вдруг тихо сказала: «Нет, вы мне совсем не нравитесь, потому что…»

«Погодите, милая барышня, – нетерпеливо перебил я ее, очень довольный, – вы не потратите на беседу со мной и пяти минут. Да и угощаться я вам не помешаю. Вот, прошу вас».

С этими словами я протянул руку, взял из высокой вазы, поддерживаемой бронзовым малюткой с крылышками, большую кисть винограда и, подержав ее в воздухе, положил на тарелочку с синей каемкой и галантно подал девушке.

«Вы мне совсем не нравитесь, – повторила она. – Все, что вы говорите, скучно и непонятно, но это еще не значит, что вы правы. Мне думается, сударь, – кстати, почему вы все время называете меня «милая барышня»? – мне думается, вы только потому отворачиваетесь от правды, что она для вас слишком утомительна».

Боже, как я обрадовался! «О да, о да, фройляйн, – я едва не кричал, – как вы правы! Милая барышня, поймите, какое невыносимое счастье знать, что тебя так понимают, хотя ты этого совсем не ожидал».

«Правда для вас слишком утомительна, сударь, иначе чем объяснить ваш вид! Кажется, будто вас вырезали из папиросной бумаги, этакий желтенький прозрачный силуэт. И когда ходите, наверняка шелестите, как папиросная бумага. Поэтому не стоит особо углубляться в обсуждение ваших мнений или суждений, ибо вас колышет даже от сквозняка».

«Я вас не понял. Здесь, в гостиной, находятся и другие люди. Одни стоят, опершись о спинки стульев или прислонившись спиной к роялю, другие робко прихлебывают из рюмки или смущенно выскальзывают в соседнюю комнату, где не горит свет, и в темноте тут же больно ударяются плечом о какой-нибудь шкаф, а потом стоят у открытого окна, якобы для того, чтобы подышать свежим воздухом, а сами думают: «А вон там – Венера, вечерняя звезда». И я нахожусь в обществе этих людей. Если между нами и есть какая-то связь, я ее не улавливаю. Но я даже не знаю, существует ли эта связь на самом деле. Получается, милая барышня, что из всех этих людей, правду о которых мы не знаем, ведущих себя столь нерешительно и даже смешно, видимо, я один заслуживаю того, чтобы выслушать правду о себе. И чтобы сделать ее еще более приятной для меня, вы высказываете ее насмешливым тоном, дабы я понял, что сказано не все и остается еще что-то, как после пожара в каменном доме что-то все же остается благодаря его солидным стенам. Дом просматривается насквозь, сквозь пустые проемы окон днем видны облака на небе, а ночью звезды. Однако облака часто перерезаются серым камнем, а картина звездного неба искажается. Что, если я отвечу вам откровенностью на откровенность и скажу, что все люди, считающиеся живыми, когда-либо будут выглядеть, как я – то есть, согласно вашему определению – силуэтами, вырезанными из желтой папиросной бумаги, и при ходьбе издавать шелест. Суть их не изменится, но выглядеть они будут иначе. И даже вы, милая…»

Тут я заметил, что девушки рядом со мной уже не было. Видимо, она ушла вскоре после своей последней реплики и теперь стояла далеко от меня, у окна, в компании трех молодых людей в высоких белых воротничках, оживленно беседовавших между собою.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru