Княгиня. И подлинно ты перед ними чист в своей совести.
Сорванцов. Итак, с полутора тысячью душ принялся я за экономию: вошел в коммерцию. Стал помаленьку продавать людей на службу отечеству, стал заводить в подмосковной псовую охоту, стал покупать бегунов, чтоб сделать себе в Москве некоторую репутацию. Ямской цуг был у меня по Москве из первых, как вдруг поражен я был лютейшим ударом, какой только в жизни мог приключиться моему честолюбию.
Княгиня. Ах, боже мой! Какое это новое несчастие?
Сорванцов. Я не знал, не ведал, как вдруг из моего цуга выпрягли четверню и велели ездить на паре.[3] Этот удар так меня сразил, что я тотчас ускакал в деревню. Жил в ней долго, как человек отчаянный. Наконец очнулся. Я дворянин, сказал я сам себе, я не создан терпеть унижении. Я решился или умереть, или по-прежнему ездить шестерней.
Княгиня. Молодые люди, молодые люди! Вот как вам всем думать надобно.
Сорванцов. Я кинулся в Петербург, где через шесть недель из капитанов преобразился в надворные советники. Я странный человек. Чтоб найти, чего ищу, ничего не пожалею. Следствие этого образа мыслей было то, что меньше нежели через год из надворных советников перебросили меня в коллежские. Теперь я накануне быть статским, а назавтра этого челобитную в отставку да в Москву, в которой, первые визиты сделав шестернею, докажу публике, что я умел удовлетворить моему любочестию.
Княгиня. О, если бы все дворяне мыслили так благородно, и лошадям было бы гораздо легче.