– Думаю, наш Джонни больше меня не любит, – вздыхала она. – Сегодня утром он ушел на работу, не поцеловав меня.
Или:
– Наш Джон превращается в обычного мужлана. Вчера вечером после чая он уснул и храпел в своем кресле. Я почувствовала себя такой одинокой, что чуть не разрыдалась.
Самые бесцеремонные смеялись и спрашивали Герти, чего она ожидала от мужчины, который весь день пахал в поле, или говорили:
– Времена изменились, душечка. Вы уже не невеста.
Герти около года служила объектом насмешек всей деревни; затем родился маленький Джон, белое шелковое платье разрезали, чтобы сшить крестильную рубашечку, и Герти, произведя на свет такой образец совершенства, позабыла о былых триумфах.
– Разве он не красавчик? – спрашивала она, демонстрируя невзрачного красного младенца, и те, кого в прошлом больше всех раздражали ее излияния, первыми объявляли, что он чудесный малыш.
– Джон точная копия своего отца, но у него ваши глаза, Герти. Клянусь! В свое время он разобьет не одно сердце, вот увидите.
Время прошло, и Герти сама стала красной и невзрачной. Исчезли осиная талия и восковая бледность, которые она считала столь аристократичными. Однако она сохранила свою романтичность; в последний раз, когда Лора видела ее, в ту пору женщину средних лет, Герти уверяла, что недавний брак ее дочери с подручным конюха – итог «романа, какие только в книжках бывают», хотя, насколько поняла ее слушательница, свадьбу сыграли, чтобы, по выражению представителей предыдущего поколения, «покрыть грешок».
Лоре лицо Герти не нравилось. Черты лица были довольно сносные, но все портили выпуклые бледно-голубые глаза с вечно воспаленными белка́ми и нездоровый желтоватый оттенок кожи. Даже ротик, которым так восхищались местные ценители красоты, казался девочке отталкивающим. Он был такой маленький, что на губах образовывались крошечные складки, делая их похожими на обметанную петлю. Один невежа сравнил рот Герти с «куриной гузкой».
Зато среди заглядывавших к матери соседок была одна, которой Лора искренне любовалась, поскольку ее лицо напоминало профиль с камеи, которую мама по воскресеньям прикалывала к своему кружевному воротничку, а струящиеся черные волосы, уложенные на прямой пробор, будто тоже были вырезаны в камне. Красивая головка этой женщины всегда была полуопущена, что подчеркивало линию шеи и плеч, и, хотя одевалась она не лучше остальных, на ней платья смотрелись гораздо выгоднее. Миссис Мертон всегда ходила в черном, ибо не успевал закончиться полуторагодичный траур по двоюродному дедушке, двоюродному брату или троюродной сестре, как умирал кто-нибудь еще. Или, не дожидаясь кончины очередного перешагнувшего восьмидесятилетний рубеж или «дышавшего на ладан» дальнего родственника, она решала, что не стоит «носить цветное». Пусть даже миссис Мертон и знала, что черный цвет ей идет, она была слишком умна, чтобы упоминать об этом. Если бы она добровольно предпочитала черные одеяния в повседневной жизни, люди считали бы ее тщеславной или эксцентричной, траур же возражений не встречал.
– Мама, – сказала Лора однажды после ухода соседки, – разве миссис Мертон не красавица?
Мама засмеялась.
– Красавица? Нет. Хотя некоторые сочли бы ее привлекательной. На мой вкус она слишком бледная и унылая, и нос у нее длинноват.
Миссис Мертон, какой она помнилась Лоре спустя годы, могла бы позировать художнику в образе музы трагедии. Она была натурой меланхоличной.
– Я вдоволь хлебнула горя, – без устали твердила эта женщина. – Я вдоволь хлебнула горя, и скорбь всегда будет моим уделом.
Впрочем, как напоминала своей приятельнице Лорина мать, та не имела особых причин жаловаться. У нее был хороший муж и не слишком большая семья. Не считая дальних родственников, иных из которых миссис Мертон ни разу в жизни не видела, она потеряла лишь одного младенца, отца, который недавно умер от старости, и хряка, подохшего от чумы свиней два года назад, что, по общему признанию, являлось большим несчастьем; но такие утраты могли постичь любого. Многих они и постигали, и все же людям удавалось справляться с ними без разглагольствований о том, что они хлебнули горя.
Притягивает ли меланхолия несчастья? Или правду говорят, что прошлое, настоящее и будущее едины и разделены лишь нашим ощущением времени? Миссис Мертон суждено было в старости действительно превратиться в ту трагическую фигуру, какую она лишь изображала в молодости. Уже после того, как у нее умер муж, ее единственный сын и двое внуков погибли на войне 1914–1918 годов, и она осталась одна-одинешенька.
К той поре миссис Мертон переехала в другую деревню, и Лорина мать, сама потерявшая на войне близких, отправилась к приятельнице, чтобы повидаться и посочувствовать ей. Она нашла миссис Мертон печальной, но смирившейся со своей участью пожилой женщиной. Та уже не объявляла, что вдоволь хлебнула горя, и не сетовала на свои беды, но спокойно принимала мир таким, каким он был тогда, и твердо старалась бодриться.
Была весна, и комнату миссис Мертон украшали цветы в горшках и вазах. Ее гостья заметила, что они почти не источают аромат; затем, приглядевшись, она обнаружила, что это не садовые цветы. Во всех горшках, кувшинах и вазах стояли цветущие ветки боярышника.
Лорина мать была несколько шокирована этим, поскольку, будучи менее суеверной, чем большинство деревенских женщин, все же она никогда не стала бы держать боярышник в доме. Он мог накликать беду, а может, и не мог, однако было неразумно рисковать зря.
– Вы не боитесь, что боярышник принесет вам несчастье? – спросила она у миссис Мертон, пока они пили чай.
Хозяйка дома улыбнулась, и улыбка ее была почти столь же необычна, как цветы боярышника в доме.
– Разве это возможно? – возразила она. – Мне больше некого терять. А эти цветы я всегда любила. Поэтому и решила украсить ими комнату, чтобы услаждать взгляд. Что же до счастья, то мой запас исчерпался.
О политике женщины упоминали редко. А если и упоминали, то обычно когда комментировали чрезмерный пыл мужа.
– Почему он не может оставить политику в покое? Не его это дело, – говорила чья-нибудь жена. – Какая ему разница, кто у власти? Кто бы ни был, они ничего нам не дадут и ничего не смогут отнять, ведь из камня воду не выжмешь.
Некоторые проявляли пристрастность и говорили: жаль, что мужчины одержимы этими либеральными представлениями.
– Если необходимо участвовать в выборах, почему бы им не голосовать за тори, чтобы оставаться в хороших отношениях с джентри? Что-то мы не слыхали, чтобы либералы раздавали беднякам на Рождество уголь и одеяла.
Ясное дело, не слыхали, ведь каждый либерал в приходе сам покупал себе центнер[7] угля и почитал себя счастливым, если у его жены имелось одеяло на каждую кровать.
Некоторые мужчины постарше были столь же робки. Однажды в день выборов дети, возвращаясь из школы, встретили роскошный экипаж, в котором везли на избирательный участок их старого, почти не встававшего с постели соседа, обложенного подушками. Несколько дней спустя, когда Лора принесла ему небольшой гостинец, переданный ее матерью, он шепнул ей на прощанье:
– Скажи папе, что я голосовал за либералов. Хе-хе! Они подвели бедную старую клячу к самой воде, но она не стала пить из их корыта. Не стала!
Когда Лора передала это отцу, тот, кажется, был не так доволен, как ожидал сосед. И заметил, что, по его мнению, это «низко – добираться в их экипаже, чтобы проголосовать против них»; но мама рассмеялась и возразила:
– Так им и надо за то, что вытаскивают бедных стариков из постели в этакую погоду.
Помимо политики отношение жителей Ларк-Райза к тем, кого они именовали «джентри», было довольно своеобразным. Они гордились своими богатыми и влиятельными соседями-помещиками, особенно титулованными. Старого графа из соседнего прихода называли «нашим графом», и когда над верхушками деревьев показывался флаг, который поднимали на башне его загородного дома, чтобы сообщить, что хозяин сейчас здесь, в деревне говорили: «Вижу, наше семейство опять пожаловало домой».
Иногда он проезжал через деревню в карете – дряхлый старец, утопавший в подушках и укутанный пледами, зачастую настолько сонный, что поклоны деревенских жителей оставались незамеченными им. Граф никогда не разговаривал с ларк-райзцами и ничего им не дарил, ибо они жили не в его коттеджах, а что до раздачи рождественского угля и одеял, то у него был свой приход, о котором нужно было заботиться; однако люди трудились на его земле, и хотя нанимались не напрямую к нему, каким-то врожденным инстинктом они чуяли, что он принадлежит им.
К богачам без положения и происхождения особого почтения не испытывали. Когда богатый шляпник на покое купил имение по соседству и заделался помещиком, деревня негодовала.
– Кто он такой? – вопрошали ларк-райзцы. – Какой-то лавочник, корчащий из себя джентри. Я ни за что не стану работать на него, даже если он будет платить мне золотом!
Один мужчина, которого отправили чистить колодец на конном дворе у этого самого шляпника, говорил, что, когда увидел его, то хотел попросить продать ему шляпу; и на протяжении нескольких недель эти слова всюду повторяли как отменную шутку. Спустя годы Лоре поведали, что более образованные соседи ларк-райзцев испытывали к бывшему шляпнику почти такую же враждебность; они не ездили к недавно разбогатевшей семье с визитами. Это было еще до той поры, когда золотой ключ стал открывать любые двери.
Уважением пользовались землевладельцы с прочным положением в обществе и строгие или добрые мировые судьи, а также их жены. Некоторых отпрысков местных семейств называли «бешеными юнцами» и взирали на них с каким-то боязливым восхищением. Традиции Клуба адского пламени[8] еще не окончательно угасли, и некий молодой дворянин, по слухам, в один присест «продул» одно из своих поместий. Намекали и на грязные оргии, в которых якобы участвовала горстка деревенских красоток, и один праведный пастырь, седовласый старец, отправился увещевать молодого гуляку, в то время одиноко жившего во флигеле заброшенного фамильного особняка. Сведений о содержании этого разговора не сохранилось, но результат был известен. Старика вытолкнули с парадного крыльца, захлопнули за ним дверь и заперли ее на засов. Затем, как гласит история, пастырь встал на колени и громко помолился за «бедное многогрешное дитя». Садовник, проявив недюжинную смелость, довел старика до своего коттеджа и дал прийти в себя, прежде чем тот поплелся домой.
Впрочем, подавляющее большинство помещиков вели если и не очень полезную, по деревенским меркам, то, во всяком случае, достойную жизнь. Летом в три часа дня к дверям подъезжала коляска, и помещица и ее взрослые дочери, если таковые имелись, отправлялись с визитами. Когда хозяев дома не оказывалось, гостьи оставляли визитные карточки с загнутыми уголками, как полагалось по этикету. Или же проводили день дома, принимая посетителей, играя в крокет и потягивая чай под раскидистыми кедрами на ухоженных лужайках. Зимой помещики охотились с собаками; и летом, и зимой никогда не пропускали воскресную утреннюю службу в своей приходской церкви. Они обязательно улыбались и кивали менее состоятельным соседям, которые с ними здоровались, а обитателям коттеджей в своих владениях оказывали и более весомые знаки уважения. Что до их частной жизни, то простолюдины знали о ней не больше, чем бритты о римлянах, населявших виллы, разбросанные по сельской округе; и сомнительно, чтобы дворяне графства знали о своих скромных соседях больше, чем римляне о своих, хотя и говорили с ними на одном языке.
В иных местах кастовый барьер уже преодолевали: возможно – какой-нибудь молодой человек или девушка, которые опередили свое время и осознали, что население за воротами их парка – это не просто некая масса «бедняков», а отдельные личности, которым случилось появиться на свет в неимущей семье. О таких представителях знатной молодежи порой говорили:
– Он другой, мастер Раймонд; с ним можно покалякать о чем угодно, он больше похож на наших, чем на джентри. Такую, бывает, историю расскажет – животики надорвешь, к тому же он малый добрый и на все пуговицы не застегнут, как иные. Побольше бы таких, как он.
Или:
– Мисс Дороти, она другая. Не сыплет вопросами, когда является кого-нибудь навестить, а больше помалкивает, и если хочешь ей что-нибудь рассказать – можно смело рассказывать и быть уверенным, что она никому это не передаст. Я не возражала бы против ее визита даже в суматошный банный день, а это о чем-то да говорит.
А еще были старые няни и доверенные горничные, которых те, кому они служили, считали личностями и любили как настоящих друзей, невзирая на классовые различия. И когда хозяева во всеуслышанье называли своих слуг друзьями, тем это приносило более глубокое удовлетворение, чем любые материальные блага. Одна бывшая горничная, с которой Лора познакомилась уже позднее, много раз с большим чувством рассказывала о том, что, судя по всему, полагала венцом своего жизненного опыта. Она много лет служила у титулованной леди, вращавшейся в высшем обществе, одевала ее для приемов при королевских дворах, раздевала и укладывала в постель во время болезни, путешествовала с ней, потакала ее невинному тщеславию и знала (ибо, столь приближенная к ее особе, не могла не знать) самые сокровенные ее горести. И когда «ее светлость», уже состарившаяся, лежала на смертном одре, эта горничная, которая помогала ухаживать за умирающей, как-то оказалась с ней в комнате наедине, пока родственники леди, среди которых не было особенно близких, обедали внизу.
– «Приподними меня, – попросила хозяйка, я стала помогать ей, а она обхватила меня рукой за шею, поцеловала и проговорила: – Друг мой».
И даже двадцать лет спустя мисс Уилсон считала этот поцелуй и эти два слова более щедрой наградой за свою многолетнюю преданность, чем прекрасные коттедж и рента, доставшиеся ей по завещанию покойной леди.
Заявив, что из гардеробной в спальне появилось привидение, Лора и не думала врать. Она искренне полагала, что видела духа. Однажды вечером, когда еще не совсем стемнело, но углы комнаты уже погрузились в сумрак, мама послала Лору наверх за какой-то вещью из сундука, и, когда девочка наклонилась над ним, с опаской косясь в тот угол, где находилась гардеробная, ей почудилось какое-то движение. В то время она была уверена, что там что-то зашевелилось, хотя не имела ясного понятия о том, что это такое. Возможно, то была прядь ее собственных волос, трепыхнувшийся край занавески или просто тень, замеченная краем глаза; но, что бы это ни было, его оказалось достаточно, чтобы Лора закричала и, спотыкаясь на бегу, бросилась вниз.
Сначала мама приласкала ее, потому что решила, что дочь упала с лестницы и ушиблась; но когда Лора сообщила, что видела привидение, мать сняла ее со своих колен и стала расспрашивать.
И тут девочка начала сочинять. На вопрос об облике призрака она сперва объявила, что тот был темный и лохматый, как медведь, затем – что он высокий и белый, и запоздало добавила, что глаза его напоминали фонари и ей почудилось, будто он держал что-то в руках, но она не уверена.
– Ясное дело, не уверена, – сухо ответила мама. – Если хочешь знать мое мнение – все это сплошные выдумки, и если ты не поостережешься, то падешь бездыханной, как Анания и Сапфира из Библии. – И для острастки принялась рассказывать эту историю.
После этого Лора никогда не говорила о гардеробной ни с кем, кроме Эдмунда; но она по-прежнему, как и всегда, сколько себя помнила, отчаянно боялась ее. Дверца, которая никогда не отпиралась и находилась в самом темном углу, наводила на девочку ужас. Даже мама никогда не заглядывала в гардеробную, поскольку ее содержимое принадлежало домовладелице, миссис Херринг, которая, съезжая из коттеджа, оставила кое-что из своих вещей, сказав, что очень скоро заберет их.
– Что же там хранится? – спрашивали друг друга дети. Эдмунд считал, что скелет, поскольку слышал, как мама говорила: «В каждом шкафу есть скелет», а Лора полагала, что нечто не столь безобидное.
Вечером, после того как брат с сестрой укладывались в постель и мама спускалась вниз, Лора поворачивалась к дверце спиной, но если она оглядывалась, а делала она это часто (иначе как можно быть уверенной, что дверца в это мгновение не открывается?), ей чудилось, будто в том углу скопился весь мрак комнаты. Там виднелись окно – серый квадрат, в котором порой появлялись одна-две звезды, – и смутные очертания стула и сундука, но в том месте, где находилась дверца гардеробной, была лишь темнота.
– Боишься запертой дверцы! – воскликнула однажды вечером мама, когда обнаружила дочь сидящей в постели и дрожащей от страха. – Что там хранится? Куча старого хлама и больше ничего, уж поверь. Будь там что-нибудь ценное, она бы давно его забрала. Ложись и спи, давай же, и не болтай глупостей!
Хлам! Хлам! Какое диковинное слово, особенно если снова и снова твердить его под одеялом. Как объяснила мама, оно обозначало негодные старые вещи, но Лоре по звучанию казалось, что это скорее ожившие черные тени, надвигающиеся на человека.
Ее родителям гардеробная тоже не нравилась. Они платили за аренду дома и не понимали, почему пусть даже небольшая его часть по-прежнему используется владелицей; и пока гардеробная не опустела, они не смогли осуществить свой план: снять ее переднюю стенку, чтобы расширить комнату и с помощью деревянной перегородки устроить отдельную спаленку для Эдмунда. Поэтому отец написал миссис Херринг, и в один прекрасный день она приехала, оказавшись маленькой, сухонькой старушкой с темно-коричневой родинкой на заскорузлой щеке и в черном чепце, украшенном агатовыми висюльками, похожими на крошечные удочки. Мама спросила, не желает ли она снять чепец, но миссис Херринг ответила, что не может, потому что не захватила домашний чепчик; а чтобы придать себе в доме менее официальный вид, развязала бант под подбородком и перебросила ленты через плечи. Незакрепленный чепец все сильнее съезжал набок и в сочетании с изысканными манерами домовладелицы выглядел странновато.
Эдмунд и Лора сидели на кровати и смотрели, как миссис Херринг вытряхивала старую одежду, проверяла, не трачена ли та молью, и сдувала пыль с посуды мехами, позаимствованными у жильцов, пока воздух в чистой, светлой комнате не сделался пропыленным, словно в известковой печи.
– Сколько пыли! – сказала мама, брезгливо наморщив хорошенький носик. Но миссис Херринг и глазом не моргнула. С какой стати? Она ведь в собственном доме; ее жильцы удостоились великой чести, снискав позволение тут поселиться. По крайней мере, именно так Лора поняла домовладелицу, надменно вздернувшую свой маленький заостренный нос.
Когда дверца гардеробной наконец распахнулась, за ней оказался просторный, уходящий вглубь, под наклонную крышу коттеджа, чулан с побеленными стенами. Он был битком набит разным барахлом, скопившимся за многие годы: старой одеждой и обувью, стульями без ножек, пустыми картинными рамами, чашками с отбитыми ручками и чайниками с отбитыми носиками. Главные ценности – валик для кружевоплетения на стойке, огромный зеленый зонт со спицами из китового уса и набор медных тазиков для варенья, которые, по словам Лориной матери, впоследствии будут стоить кучу денег, – уже были снесены вниз. В окно было видно, как мистер Херринг в серо-коричневых гетрах на тощих ногах укладывает их в двуколку. Для всех вещей места в двуколке не хватало, а арендовать ее еще на день было бы чересчур дорого. Так что теперь миссис Херринг предстояло решить, что предпринять дальше.
– Думаю, как мне лучше поступить, – то и дело повторяла она, обращаясь к матери Лоры и Эдмунда, однако так не получила полезного совета от той, которая терпеть не могла «старое барахло, распиханное по темным углам».
– Старая скопидомка, настоящая старая скопидомка! – прошептала мама Лоре, когда миссис Херринг спустилась вниз посовещаться с мужем. – И не вздумай попадаться мне на глаза с той рухлядью, которую она тебе отдала. Убери ее, а когда миссис Херринг уедет, мы ее постираем или сожжем.
Брат и сестра с неохотой убрали подарки. Эдмунд был рад получить сломанный штопор и маленький моток бечевки, а Лора восторгалась игольником в виде книжечки с фланелевыми страничками и полотняным переплетом с вышитой крестиком надписью «Будь прилежна». Все иглы внутри оказались ржавыми, но это не имело значения; игольник восхищал Лору как произведение искусства. Но прежде чем дети успели возразить матери, над перилами показалась голова миссис Херринг; ее чепец к тому времени еще сильнее съехал набок, а на лице повисла паутина.
– Не пригодится ли вам это, дорогая? – спросила она, протягивая связку легких стальных обручей, снятую с гвоздя на стене гардеробной.
– Без сомнения, это весьма любезно с вашей стороны, – последовал сдержанный ответ, – но, пожалуй, кринолин я носить не стану.
– Да. Он уже вышел из моды, – признала миссис Херринг. – И очень жаль, ведь это был удобный фасон для молодых замужних женщин. Я знавала таких, которые, нацепив кринолин побольше, дохаживали до самых родов, так что даже ближайшие соседи ничего не подозревали. Не то что нынешние бесстыдницы! А вот прекрасная фотография принца-консорта[9]. Уверена, вы о нем и слыхом не слыхивали, – обратилась она к детям.
Вовсе нет. Мама поведала Лоре и Эдмунду, что, когда умер принц-консорт, все женщины в стране облачились в траур, и, сколько бы им об этом ни рассказывали, дети каждый раз обязательно спрашивали: «Ты тоже носила траур, мама?» А мама отвечала, что в то время была маленькой девочкой, но надевала черный кушак и ленты. Дети знали, что принц-консорт был мужем королевы, хотя почему-то не королем, и что он был настолько хороший, что при жизни его никто не любил, кроме королевы, которая «души в нем не чаяла». Все это они выяснили постепенно, потому что у их соседки, носившей прозвище Старая Куини[10], была табакерка с портретами принца-консорта и королевы на крышке.
Однако миссис Херринг вернулась в чулан и, поскольку не могла забрать все свои вещи, решила проявить великодушие.
– А вот миленькая бисерная скамеечка для ног. Она попала ко мне из Тасмор-хауса после пожара, так что не сомневайтесь, вещь хорошая. Можете ее забрать, дорогая. Мне бы хотелось, чтобы она осталась у вас.
Лорина мать окинула взглядом маленькую круглую скамеечку с ножками в виде когтистых лап и шитой бисером обивкой. Ей эта вещица очень понравилась, но она положила себе ничего не брать. Возможно, ей также пришло в голову, что скамеечка все равно достанется ей, ведь миссис Херринг придется оставить все, что она не сумеет захватить с собой, потому что она снова произнесла:
– Без сомнения, это весьма любезно с вашей стороны, но я не знаю, пригодится ли она мне.
– Пригодится, пригодится! – заверила ее миссис Херринг. – Храни вещь семь лет, и ты обязательно найдешь ей применение! Кроме того, – довольно категорично добавила она, – скамеечка для ног необходима, когда кормишь грудью; вы же не станете делать вид, будто вам уже не доведется этого делать, и делать не единожды, – в вашем-то возрасте!
К счастью, в этот момент снизу донесся крик мистера Херринга, сообщавшего, что двуколка забита до отказа и он даже иголку больше не втиснет, поэтому его жена с глубоким вздохом заявила, что, судя по всему, остальное ей придется оставить тут.
– Возможно, вам удастся продать что получше и пустить деньги на оплату аренды, – с надеждой предложила миссис Херринг, но мама Лоры и Эдмунда решила, что лучший способ избавиться от хлама – костер в саду. Однако после отъезда домовладелицы она отобрала, почистила и сохранила несколько вещей, в том числе бисерную скамеечку для ног, медный половник и маленькие дорожные часы, которые после починки вызывали восторг у детей, поскольку бой часов сопровождался коротенькой мелодией: «дзынь, дзынь, дзынь, динь-динь-динь» – и так день за днем на протяжении целых сорока лет! Затем, отслужив, наконец, свой срок, они переселились на полку в мансарде Лориного дома.
На первом этаже накрыли «чай для гостей». На столе красовались лучший сервиз с широкими гирляндами из розовых роз по краям чашек, сердцевинки салата-латука, тонкие кусочки хлеба со сливочным маслом и хрустящие кексы, испеченные утром. Эдмунд и Лора чинно восседали на жестких «виндзорских» стульях. Сперва полагалось взять по кусочку хлеба с маслом. Хлеб с маслом всегда вначале: дети затвердили это как «отче наш». Однако мистер Херринг, самый старший из присутствующих, который был обязан подавать хороший пример, начал с кексов, внимательно осматривая каждый, а затем в два счета расправляясь с ним. Впрочем, не успел он доесть последние несколько кексов, как миссис Херринг положила ему на тарелку кусочек хлеба с маслом и многозначительно протянула латук; а когда он скрутил нежные молодые листья салата в тугой рулет и обмакнул в солонку, его жена взяла ложечку и насыпала соли на край его тарелки.
Миссис Херринг ела очень благовоспитанно: крошила кекс на тарелку, выбирала и отодвигала в сторону смородину, поскольку, как она объяснила, та была ей не по вкусу. Беря чашку, она округляла отставленный мизинец и отхлебывала чай, точно птица, подняв глаза к потолку.
Пока все сидели за столом, дверь была широко распахнута, и с улицы доносились аромат цветов и жужжание пчел, виднелись покачивающиеся верхушки фруктовых деревьев, словно обещая Лоре и Эдмунду, что скоро чопорное, церемонное чаепитие закончится и вся эта благодать будет ожидать детей в саду. Тут у дома остановилась какая-то женщина, внимательно осмотрела нагруженную двуколку, поставила ведра с водой и отворила калитку.
– Да ведь это Рэйчел. Чего ей надо? – сказала Эмма, несколько раздосадованная вторжением. А Рэйчел надо было знать, что за гости приехали и с какой целью.
– Уж не миссис ли Херринг это… и мистер Херринг вместе с ней! – воскликнула соседка с оттенком радостного удивления, приблизившись к двери. – Надо думать, вы притащились, чтобы разобрать этот ваш старый чулан! Я так и решила, когда увидела у калитки двуколку: «Это миссис Херринг наконец-то явилась за своим барахлом». Но я была не совсем уверена, ведь вы набросили сверху водонепроницаемую покрышку. Как вы оба поживаете там у себя?
Во время этой речи миссис Херринг на глазах оцепенела.
– У нас все хорошо, спасибо, – процедила она, – и нам очень нравится наше нынешнее жилище, хотя не понимаю, какое вам до того дело.
– О, это не в обиду вам, не сердитесь, – слегка смутилась Рэйчел. – Я лишь хотела узнать, так, по-дружески.
И, тяжело ступая, она отправилась восвояси, мимоходом бросив на двуколку последний любопытный взгляд.
– Нет, вы слыхали? – воскликнула миссис Херринг. – Я в жизни не видывала такого количества невеж! Женщина, с которой я, живя здесь, едва давала себе труд здороваться, смеет так панибратски ко мне обращаться!
– Она ничего дурного не имела в виду, – стала оправдываться Эмма. – Здесь так мало всего происходит, что люди интересуются приезжими куда больше, чем в городе.
– Эта особа мною интересуется! Какая бесцеремонность! – воскликнул до сих пор молчавший мистер Херринг. – Будь моя воля, я бы поучил ее, как вести себя с теми, кто выше ее по положению.
– Видит бог, пока мы здесь жили, я делала все возможное, чтобы указать им место, – вздохнула миссис Херринг, остывая, – но все без толку. Если бы вы спросили меня, почему мы вообще решили тут поселиться, я не смогла бы вам ответить, разве что сказала бы, что дом этот в то время, когда мистер Херринг ушел на покой, отдавали задешево, а в придачу шел отличный участок земли. В Кэндлфорде все совсем по-другому. Конечно, и там есть бедняки, но мы не водим с ними компанию; они обитают в своей части города, а мы – в своей. Видели бы вы наш дом: красивая чугунная ограда перед фасадом, и крыльцо с лестницей не такое, как здесь, где дверь выходит прямо на дорожку и, отворяя ее, вы тотчас натыкаетесь на кого-нибудь, не успев ничего сообразить. Не то чтобы сам дом нехорош, – поспешно добавила миссис Херринг, вспомнив, что является владелицей коттеджа, – но вы понимаете, о чем я. Кэндлфорд другой. Цивилизованный, как выражается мой зять, а ведь он работает в самой большой бакалейной лавке города, кому и знать, как не ему. «Цивилизованный город», – говорит он, и это правда. Деревню, подобную этой, не назовешь цивилизованной, не так ли?
Лора думала, что «цивилизованный» – это, должно быть, нечто очень хорошее, пока не спросила маму, что означает это слово, и та ответила: «Цивилизованное место – это место, где люди ходят в одежде, а не бегают голышом, как дикари». Так что ничего оно не значило, ведь в этой стране одежду носят все. Одна пожилая жительница Ларк-Райза зимой надевала целых три фланелевые нижние юбки. Лора решила, что если все кэндлфордцы похожи на мистера и миссис Херринг, они ей не очень нравятся. Как невежливо они обошлись с бедняжкой Рэйчел!
Впрочем, Херринги оказались забавными. Когда в тот вечер домой с работы вернулся отец, мама описала ему визит домовладельцев, изобразив сначала голос миссис Херринг, а потом мистера Херринга, придав первому еще больше жеманства, а второй сделав еще более отрывистым и скрипучим, чем в действительности.
Все долго смеялись, а потом отец сказал:
– Совсем забыл: вчера вечером я видел Харриса, и он сообщил, что мы можем одолжить пони и тележку в любое воскресенье, когда захотим.
Дети так обрадовались, что сочинили маленькую песенку:
Мы все поедем в Кэндлфорд,
Кэндлфорд, Кэндлфорд,
Мы все поедем в Кэндлфорд
С родными повидаться.
И так часто распевали ее в доме, что мама заявила, будто та вгоняет ее в тоску. Выяснилось, что мало одолжить пони и тележку; необходимо было скопить и отдать полугодовую плату за дом, ибо, как ни велик Кэндлфорд, Херринги прознают об их приезде. Этим любопытникам известно все, и если не выплатить им аренду, они решат, что у их жильцов нет денег. Этому никогда не бывать. «Не будь бедным и не выгляди бедным», – гласил семейный принцип. Кроме того, надо было переделать воскресные наряды и приобрести мелкие подарки, чтобы захватить их с собой. В те времена планирование летней воскресной прогулки означало нечто большее, чем нынешнее перелистывание автобусного расписания.