bannerbannerbanner
Золотой саркофаг

Ференц Мора
Золотой саркофаг

Полная версия

5

Когда Квинтипор вошел на балкон, нобилиссима, завернувшись в накидку, сидела на ложе, по-восточному подобрав под себя ноги.

– Ты, как я вижу, не умеешь подавать вещи дамам, – улыбаясь, потянулась она за покрывалом.

– Это не моя профессия, нобилиссима, – покраснел юноша.

– О!.. Но кто же ты такой? Ключник? Что означает этот ключ?

– Я секретарь императорского дворца.

– Пусть! А мне какое дело?! Кто бы ты ни был, ты обязан этому научиться. Смотри, как надо!

Встряхнув покрывало, она аккуратно сложила его вчетверо и подала Квинтипору.

– Теперь разверни и одень меня!.. Вот так… Шею прикрой как следует: по вечерам здесь комары донимают… А отчего у тебя руки дрожат? Неужели холодно? Постой!

Она сбросила на пол две небольшие подушки.

– Садись и слушай! Понял ли ты, что обязан мне жизнью? Заметил хоть, что я спасла тебя?

– Спасла? От чего, нобилиссима?

– Как ты посмел ударить принцепса?! Если бы не я, он зарезал бы тебя на месте!

Квинтипор усмехнулся. Нобилиссима повысила голос:

– Чему ты смеешься, раб?

Юноша опустил голову. Он раб – это правда. Но еще никто не хлестал его этим словом так больно.

– Отвечай! Почему ты усмехнулся?!

– Я только подумал, чем бы я занялся, пока бы принцепс меня резал.

Девушка звонко рассмеялась:

– Да ты не из робких… И, видно, сильный!.. Дай я погляжу на твою руку… Ты кто? Охотник? Наездник?

– Нет, нобилиссима.

– Ах да! Я все забываю, кто ты. Принцепсу стоило приказать – и тебя распяли бы на кресте. Он ведь дикий, жестокий и коварный, как волчонок. Я сама всегда боюсь, что он укусит меня.

Девушка озорно улыбнулась. Потом на минуту задумалась.

– А вот персидский царевич не такой… Кроткий, тихий. И какие сказки рассказывает!.. Интересней, чем моя няня. Жаль только – руку себе отхватил, сумасшедший. Знаешь из-за чего?

Квинтипор растерянно молчал. Девушка, не дожидаясь ответа, продолжала тараторить:

– Он уже наместником был, только вот забыла где… Никак не могу запомнить эти варварские названия… Ну, все равно… Одним словом, был уже сатрапом… И кто-то донес царю, что будто он затеял против него, отца своего, заговор. Варанес, как только узнал о доносе, взял да оттяпал себе руку и в знак преданности послал отцу. Он очень любил своего отца… да и сейчас любит, хоть и должен скрываться от него. Вот какие есть на свете отцы… и дети тоже! Слыхал ты что-нибудь подобное?.. А ты способен на такое? Хватило бы у тебя духу отрубить вот эту сильную руку?.. Ух, какой яркий у тебя пояс! Совсем как мои губы! Правда?.. Почему ты молчишь? Отвечай!

– Да, – молвил, опустив глаза, Квинтипор.

– Ах, до чего ты красноречиво изъясняешься! А все-таки любопытно знать, к чему относится это «да»: к поясу, к моим губам или к твоей руке? Скажи, есть ли в жизни такое, ради чего ты мог бы отрубить себе руку?!

Звуки умирают быстрее, чем цвета и запахи, но врезаются в память и преследуют значительно дольше. Магистр даже в последний свой час явственно слышал этот вопрос, хотя так никогда и не мог понять, что произошло, когда он услышал его. На фоне темно-бронзового заката вдруг порозовело мраморное лицо поэтессы, кроткое, задумчивое, и он ответил ее словами, написанными золотом:

 
Тебе, незваная, я жизнь отдам,
Ведь ты, любовь, сильнее смерти…
 

И замер, потрясенный своей дерзостью. Произнести это вслух – богохульство! Святотатство большее, чем ударить сына божественного августа…

Он не успел додумать эту мысль до конца, как девушка вдруг вытянулась на ложе и воскликнула почти со слезами:

– Это правда?! Или сон?.. Ты произнес это?! Стихи Сафо?.. Ты раньше их знал или здесь выучил?.. Да кто же ты такой? Здесь всюду – одни солдаты… да рабы!.. Ты… ты… наверно, переодетый бог! Правда?! О! Было бы чудно, если б ты только мне, только мне одной открыл, кто же ты! Ходил бы среди людей как простой смертный, и я одна знала бы, кого скрывает эта зеленая одежда… Нет, я воздвигла бы тебе алтарь, и ты стоял бы на нем изваянием, равнодушный к людям, приносящим тебе жертвы, смотрел бы на далекие облака, слушал бы ветры и пение птиц… А когда на небе загорятся звезды, ты покидал бы свой алтарь и читал мне стихи о ветрах, облаках, птицах.

В сгустившихся сумерках голос ее, слабея, доносился словно откуда-то издалека. Под конец девушка говорила уже только сама с собой, а когда умолкла, юноша сказал, тоже сам себе:

– Я раб. Раб своего отца.

Нобилиссима, будто очнувшись, огляделась по сторонам.

– Как? Разве ты не раб императора? Что это значит – раб своего отца?

– Отец превратил меня в раба – продал императору.

– Все мы рабы! – с горечью воскликнула нобилиссима. – Рано или поздно отец и меня тоже отдаст в рабство. А ведь он – цезарь!.. Скажи, кто твой отец?

– Садовник Квинт. Здесь, при дворе.

– Здесь есть садовник? Ни разу не видела. Да и тебя я до сих пор не замечала. Вы тоже из Никомидии?

– Родители оттуда. А меня только на днях привез сюда Бион.

– А кто это Бион?

– Придворный математик.

– Варанес, кажется, знает его. Тот, что читает по звездам?

– Да, нобилиссима, Бион знает все на свете. Когда мы были в Афинах, он предсказал землетрясение, и за это его хотели провозгласить богом. Но Бион сказал, что обожествлять человека – кощунство, и тогда нас чуть не закидали камнями.

– И тебя тоже? Что ты там делал? Прислуживал Биону?

– Он всюду возил меня с собой. Так приказал повелитель. Он поручил Биону мое воспитание.

– Ой, не говори о воспитании, а то заставишь меня покраснеть. Меня ведь никто не воспитывал. Росла себе как дикая маслина. Скиталась, мыкалась по свету, куда только не водил отец свои войска. Недаром и прозвали меня дикой нобилиссимой. Не слыхал? А тебя как зовут?

– Квинтипор.

– Какое странное имя, – усмехнулась девушка. – Видимо, оно обозначает, что ты пятый сын? Верно?

– Нет, я у отца единственный. А имя мое обозначает просто, что я – сын Квинта.

– Извини, но все-таки это – чудное имя. Максентий, например, куда благозвучнее. И значит: величайший из великих. Между прочим, мое настоящее имя – Максимилла. Так сказать, самая болыпенькая… Ты что? Думаешь, я намного ниже тебя?

Она спрыгнула на пол. Юноша в смущении выпрямился. Но она тотчас забыла, зачем поднялась, и, показав на луну, чья красная верхушка виднелась сквозь тончайшую дымку над правильным конусом Сильпия, воскликнула:

– Смотри, Диана[64] уже надела свою пурпурную диадему!

Приняв слова нобилиссимы за разрешение удалиться, Квинтипор преклонил колено, не зная, впрочем, чего ему больше хочется – уйти или остаться.

– Куда ты? – строго посмотрела на него Титанилла. – Я приказала принцепсу удалиться, потому что он надоел мне. А тебе приказываю остаться, потому что мне с тобой еще не скучно. К тому же ты так и не доложил сообщение начальника дворцового ведомства.

– Получено известие, что его божественность цезарь Галерий прибудет на днях в Антиохию.

Девушка ничего не ответила. Она срывала белый пух барвинков, обвивавших балкон, и сдувала его вниз, в пространство, озаренное красным светом факелов, которые держали четыре раба-люцернария, уже занявшие свои места у входов в виллу. Откуда-то издалека слышался колокольный звон и мычание жертвенных коров, отправляемых в дафнийскую рощу.

Вдруг нобилиссима заговорила:

– Ты здесь, сын Квинта? Я и забыла о тебе… Мне вспомнилась бабушка, ее домик, где я жила в детстве. Моя бабушка… но это – секрет… понимаешь, семейная тайна… Как бы рассказать тебе об этом?.. Скажи, ты не мог бы выдать мне взамен какую- нибудь свою семейную тайну?.. О, тебе хорошо, у тебя нет семейных тайн! Вот если бы ты влип в родство с богами, так и тебе непременно подсунули бы какую-нибудь тайну – еще в колыбель.

Повернувшись спиной к восходящей луне, она продолжала:

– Твой Бион и меня назвал бы богохульницей. А ты веришь, что я свалилась сюда прямо с Олимпа?

– Да, нобилиссима! – тотчас простодушно, искренне воскликнул юноша.

– Ну, не ври! Я ничуть не верю. Одному отцу моему известно, что бабушка зачала его от Марса, совсем как Рея Сильвия Ромула[65]. Может быть, про это знает еще сам бог Марс. Но моя милая старенькая бабушка ничего, ровно ничего об этом не знает. Я думаю, она обломала бы о спину своего сына метлу, если б знала, что он создаст ей такую дурную славу.

Нобилиссима захохотала и хлопнула Квинтипора по плечу.

– Хочешь, скажу, что ты сейчас подумал?.. Что за спиной все зовут моего отца пастухом! Ведь это пришло тебе в голову, правда?

– Нет, нобилиссима. Почему же?..

– Да потому, что все так его называют. И ты, как только освоишься немного при дворе, тоже будешь.

Юноша отрицательно покачал головой, но девушка, махнув рукой, продолжала:

– Что до меня, ты можешь звать его пастухом: я не сержусь на это. Бабушка до сих пор каждое утро приносит голубку в жертву Весте[66] за то, что ее сын-пастушок стал вдруг божественным государем. Сказать тебе?.. Я ведь и сама чувствую, что во мне – кровь пастуха, а не бога. Я чувствовала бы себя очень счастливой, если б меня отпустили в деревню к бабушке – сажать наседок на яйца, копаться в огороде, кормить теленка, отгонять коршунов – делать все-все, что делает бабушка.

 

Согнувшись и придерживая покрывало у колен, она засеменила по балкону.

– Шиу-шш-у-у ты, проклятый, кши-и-и!..

Потом выпрямилась и, вскинув голову, промолвила:

– Наболтала я тебе, Квинтипор, всяких глупостей… Это все из-за мычания коров, из-за луны… Ну ладно! Теперь говори ты! Так что же ты пришел сообщить?

– Я уже доложил, нобилиссима. Скоро приедет твой отец.

– Доложил, говоришь? А я не слышала. Но, знаешь, это для меня не новость. Вчера я получила от отца письмо… и еще кое- что. Показать?

И она куда-то исчезла. У Квинтипора голова закружилась. Он крепко взялся за перила. Эти нобилиссимы все такие взбалмошные?! Вот афинские девушки, с которыми он осматривал Пирей, – те совсем другие. Да и коринфская поэтесса, вместе с которой он украсил венком статую Афродиты, снимающей сандалию, тоже не такая. Но никто из них не сравнится с нобилиссимой по красоте!.. Балкон вдруг качнулся и куда-то поплыл, юноша, тряхнув головой, зажмурился. И сразу возникло изумительно белое плечо нобилиссимы с огненно-красными пятнами от пальцев перса. Этот перс еще отвратительнее, чем тот… с лошадиной головой. Мимо пронеслась летучая мышь, едва не задев его лба. Квинтипор открыл глаза. В тумане медленно кружились здания, рощи, остроконечная вершина Сильпия с серебряным диском луны вверху.

Очнулся он от мелодичного звона. К нему приближалась нобилиссима, грациозно пританцовывая, в одеянии необычного покроя. Золотисто-желтый шелк струился длинными складками. На голове – серебристый тюрбан; жемчужное ожерелье с золотыми бусинками спускалось к слабо завязанному фиолетовому поясу усеянному драгоценными камнями; на руках и ногах – золотые запястья с крошечными колокольчиками.

Квинтипор смотрел как зачарованный. Девушка горделиво повернула голову.

– Что ж ты не молишься, раб? Варанес с Максентием уверяют, что, когда я в этой палле, на меня можно только молиться. Этот наряд принадлежал, наверное, какой-нибудь еврейской царице: отец получил его от правителя Иудеи. Для жены, конечно… но прислал мне, чтобы я нарядилась к его приезду. А для кого мне наряжаться? Скажи, Квинтипор, для кого мне быть красивой?!

И она кокетливо прошлась перед ним, звеня подвесками.

– Да, нобилиссима… в мире нет достойного твоей красоты, кроме тебя самой! – взволнованно пролепетал юноша.

– О-о! У тебя настоящий дар! Как ты быстро входишь в роль!.. Кто знает, может быть, точно такими же словами льстили и той, для кого шилась эта палла! И возможно – это была моя мать. Отец говорит, что почти не помнит ее, и я ему верю: ведь тогда он был только легатом. А вот Трулла – моя няня – клянется Гекатой…[67] она у меня старенькая, наверно, ровесница самой Гекате, но лепешки печет – объедение! Погоди, я как-нибудь угощу тебя… Ой, я ведь что-то хотела сказать? Скорей, Квинтипор! Ты обязан угадывать мои мысли… угадал стихи, которые были тогда у меня на уме… Выручай опять!

– Ты хотела рассказать о своей матери, нобилиссима.

– Да, да! Верно!.. Мне не было и года, когда отец ее бросил и она умерла. Трулла говорит, что она была, кажется, еврейская царевна. А ты не заметил, Квинтипор? Глаза-то у меня еврейские! Все видят, а что у меня в душе, через них не разглядишь.

Квинтипору глаза нобилиссимы все время казались черными. Сейчас, широко раскрытые, но невидящие, устремленные к луне, свет которой дробился в них серебристыми искорками, они стали совершенно синими.

– Глаза твои цвета спелого винограда, нобилиссима!

Девушка не слышала. С неизъяснимой скорбью на лице, с дрожащими, чуть приоткрытыми губами она протянула руки к луне.

Юноше стало жутко.

– Нобилиссима! – испуганно окликнул он.

В коридоре послышались шаги. Невольник-египтянин с бритой головой внес на балкон серебряный канделябр с тремя ковчегообразными светильниками, в которых ярко пылало душистое масло.

Семенившая следом за рабом быстроглазая, как ящерица, старушка несла перед собой черную шкатулку.

– Посмотри, Нилла, что прислал тебе принцепс!.. Раскрыть, моя пташка?

Она поставила шкатулку на стол, подошла к девушке и стала гладить ей лицо, плечи, целовать руки.

– Опять нашла на тебя эта порча, голубка моя! И старой няньке-то своей не отвечаешь?.. Сейчас мы их, проклятых духов, обратно на луну загоним.

Мелкими шажками старуха вышла и тут же вернулась с дымящейся курильницей на бронзовой цепочке. Окуривая девушку со всех сторон, она стала бормотать непонятные заклинания.

Нобилиссима встрепенулась, но, словно еще не придя в себя, бессильно уронив руки, спросила:

– Это ты, Трулла? Что тебе?

– Говорю, принцепс подарочек прислал. Хочешь взглянуть?

Титанилла раздраженно передернула плечами:

– Не надо! Уходите! Только оставьте свет!

Квинтипор тоже направился к выходу.

– Нет! Тебя я не отпускала! Подай шкатулку. Сумеешь открыть?

– Она не заперта, – ответил магистр, но, приподняв крышку, выпустил шкатулку: из нее выпала окровавленная кисть человеческой руки.

Девушка подскочила к зашатавшемуся юноше и, вцепившись ему в волосы, изумленно воскликнула:

– Какие у тебя мягкие волосы! Мягче моих! Ну попробуй сам!.. Что с тобой, Квинтипор?!

Магистр с ужасом показал на пол:

– Вон там… посмотри, нобилиссима…

– Вижу! – Она оттолкнула кисть в сторону носком золотой сандалии. – Этот болван отрубил-таки руку своему цирюльнику. Хорошо еще, что я не про голову сказала. Ты испугался?! А говорил, что способен поступить, как Варанес!.. Можешь идти, Квинтипор!

Юноша преклонил колено и быстро ушел, не пятясь, как полагалось, а лицом к двери.

Содрогаясь всем телом, он опрометью кинулся вниз по лестнице, освещенной хрустальным светильником. Внизу навстречу ему из-за колонны вышла нобилиссима: на лице и в глазах ее играла спокойная улыбка.

– Взгляни на эту гемму.

На гладко отшлифованном аметисте прекрасная юная нимфа давала грудь безобразному старому сатиру. Поражала тонкость гравировки, исполненной на таком небольшом камне. Мастер, несомненно, работал новейшим способом, пользуясь лупой – стеклянным шариком, наполненным водой.

Юноша покраснел:

– Я… уже… видел это… в скульптуре… на Кипре.

– Скажи, стоит она руки?

– Не… не… не знаю, нобилиссима, – пробормотал он, заикаясь.

Он хотел ответить, что не колеблясь отдаст обе свои руки, если нобилиссима этого пожелает, но не отважился. Ему опять вспомнилась окровавленная кисть на полу.

– Твой Бион, наверно, знает. Попробуйте продать ювелиру: может, он даст за нее несколько золотых. А ты отнеси их цирюльнику. Только чтобы он тебя не видел: брось в окно, пусть думает, что какой-то бог сжалился над ним.

Квинтипор смущенно протянул ей свой кошелек.

При виде золота девушка радостно засмеялась:

– Не говорила ли я, что ты переодетый бог!

Она взяла из кошелька только две монеты.

– Пожалуй, будет лучше, если роль богини сыграю я. Мне не хочется, чтобы принцепс видел тебя возле своего дома. Мое появление не удивит его.

Квинтипору казалось, что кто-то схватил его за сердце, хотя нобилиссима схватила его только за руку и всунула ему гемму в ладонь.

– Бери: она твоя, ты купил ее… Но с условием: носить ее будешь, только когда вернешься в Элладу.

Оглянувшись по сторонам, она вдруг притянула к себе голову юноши и прошептала на ухо:

– Я так рада тебе, сын Квинта!.. Потому что… не обязана выйти за тебя замуж… Спи спокойно!

Но сын Квинта в эту ночь не спал спокойно. Домой он пришел поздно, пробродив весь вечер в темных заброшенных аллеях под тихо мерцающими, кроткими звездами. Юноше казалось, что одна из них спустилась к нему.

Квинтипор прокрался на цыпочках мимо комнаты Биона. Сегодня ему впервые не хотелось беседовать с математиком. В открытую дверь он видел спину старика, склонившегося над рукописью, и отодвинутый в сторону нетронутый ужин: очевидно, Бион рассчитывал поужинать с ним вместе. Вспомнив улыбку, с которой математик говорил о «титаночке в женском платье», юноша не нашел в своем сердце приязни к старому другу.

Уже светало, когда, унесенный вихрем смутных, путаных мыслей, он забылся в тяжелом сне, успев подумать напоследок, что нынче третий день недели Dies Martis, то есть не день златокудрой богини, что катается по небу в запряженной голубями колеснице, а день, посвященный красноликому и кровожадному богу.

6

Если император являлся народу не иначе как в ослепительном блеске божественного убранства, то жена его августа Приска еще больше походила на божество, будучи абсолютно недоступной лицезрению смертных. В реальности императрицы никто не сомневался, так как на всех площадях стояли ее статуи, перед которыми ежегодно в назначенный день, согласно предписанию, приносились жертвы в виде благовонных курений. Скульпторы изображали ее Церерой[68], безмятежной и благосклонной, – именно такой надлежало представлять себе первую матрону Римской империи. Говорили, что такой она и была, когда в сиянии безыскусственной красоты взошла на престол: и все позднейшие статуи копировали первую. Но с годами августа, как все женщины, состарилась. Некоторые утверждали, что императрица избегает людей и ненавидит их, оттого что какая-то болезнь обезобразила ее; другие говорили о душевном недуге. В последнее время втайне поговаривали и о том, что боги за что-то покарали августу, лишив ее рассудка, чем и объясняется усиленная охрана поезда императрицы во время следования из Никомидии в Антиохию. Немногие очевидцы ее прибытия клялись всеми богами, что та, которую вынесли из закрытой повозки, тщательно завернутую в покрывала, с закутанным вуалью лицом, могла быть только малым ребенком, а никак не взрослой женщиной.

Однако ничего определенного никто не знал. Даже высшим сановникам не дозволялось входить в гинекей[69] императрицы. Часть дворцовой прислуги, некогда обслуживавшей божественное семейство, уже вымерла, другие были отпущены императором на покой. В последние годы августа Приска не имела придворных дам, а прислужницы жили вместе с госпожой, отрешенные от всего мира. Кроме них и врачей, правду знали лишь члены семьи императора да два-три самых приближенных человека.

Августа Приска не была ни сумасшедшей, ни человеконенавистницей, но, по утверждению врачей, временами ею овладевал некий злой демон. Подолгу пребывая в глубокой печали и молчании, она немного оживлялась, когда ее навещал император. Изредка она сама приглашала его на ужин. Но чаще всего ее мучили ужасные головные боли, предвещавшие скорое появление злого духа. Императрица целыми днями не прикасалась к пище, не могла заснуть и все ходила по покоям, во власти тяжелых раздумий, не замечая, что прислужницы следуют за ней по пятам. Сначала она ходила молча, потом, с озаренным нежной улыбкой лицом, начинала что-то невнятно бормотать. Потом, подобно счастливой молодой матери, принималась напевать колыбельные песни, в такт двигая руками, головой, покачиваясь всем телом. Потом вдруг, присев на корточки, ползала по полу, поддерживая воображаемого ребенка и поощряя его первые шаги ласковым лепетом. Под конец августа обычно вскакивала и с душераздирающими воплями металась по дворцу, пока, совершенно обессилев, не падала наземь и не засыпала, всхлипывая во сне. Этот необычайный сон, длившийся иногда двое суток, был ужасающе глубок и оканчивался всегда тем, что императрица снова начинала рыдать, рвала на себе волосы, царапала в кровь лицо. Когда он случился впервые, августу сочли умершей, так мертвенно остекленели ее глаза. Но сердце билось нормально и дыхание было как у спящей. Ее трясли, переворачивали с боку на бок, она не просыпалась. Врачи, заподозрив во всем демона, пришли к заключению, что он навсегда покинул бы августу, если бы его удалось хоть раз прогнать. Перепробовали все возможные средства. Больную кропили водой священных источников, доставленной из самых отдаленных частей империи. С трудом разжав ей зубы, вливали в рот жгучий сок аравийских трав, чтобы противодействовать маковому молоку, которым бог Сомн[70] смачивает губы спящих. Окуривали дымом навоза, привезенного из Египта, от священного быка Аписа. Обжигали руки и плечи крапивой, выросшей не в тени, а на солнце, то есть посеянной не богиней Гекатой, а всепробуждающей Авророй. Ничто не помогало. Правда, курение вызывало у больной кашель, а крапива воспаляла кожу, но ни то ни другое не могло пробудить ее. Не помогали даже древнейшие фламинские[71] заклинания, на которые возлагались особенные надежды, так как содержание их было загадочно для самих заклинателей.

 

– Из всех известных нам демонов этот – самый могучий, – сокрушенно говорили врачи. – Он, несомненно, архонт[72] всех остальных.

Имя архонта злых духов тоже было разгадано. Все сошлись на том, что его зовут Фиуфабаофом. Этому открытию придавалось огромное значение: известно, что демоны, когда к ним обращаются по имени, становятся покладистее. Но Фиуфабаоф никаким уговорам не поддавался и покидал больную, только когда хотел этого сам, обычно часов через восемнадцать, а уходя, обнаруживал свою ужасную силу еще убедительней, чем до того. Пятеро прислужниц еле удерживали судорожно бьющуюся императрицу в постели. Столько силы, конечно, не могло быть в изнуренном теле больной. Этим демон показывал, что, разозленный настойчивыми попытками изгнать его, он не склонен выпускать свою жертву из когтей.

Главный придворный медик Синцеллий посоветовал обратиться за помощью к самому богу врачевания. В пергамское святилище Асклепия[73] больные должны были являться лично. Хранящиеся в сокровищнице храма груды золотых сердец, ониксовых глаз, выточенных из слоновой кости рук и ног свидетельствовали, что многие состоятельные люди избавились здесь от болезней сердца, глаз или конечностей. Исцелялись только богатые, так как желающим выздороветь нужно было спать в храме у подножия статуи бога, а за место и снотворные напитки взималась немалая плата. Сам Асклепий лечил, разумеется, бесплатно. Бог консультировал больных ночью, во время сна, рекомендуя способы, как избавиться от недуга или хотя бы немного смягчить его.

С трудом решилась императрица на такое далекое путешествие. И, очевидно, не напрасно провела она ночь у подножия статуи бога. Правда, сама августа не помнила, что приснилось ей в святилище, но жрецы слышали, что она громко смеялась во сне. А смех – явное свидетельство благоволения божьего.

– Некая большая радость исцелит августу, – растолковали ее сон жрецы. – Радость наполняет сердце ярким светом, а злые духи, порождение тьмы, бегут от света, ибо свет несет им смерть.

Посещение бога в Пергаме состоялось незадолго до поездки императрицы в Антиохию. После того как добрая воля Асклепия была установлена, августа, готовая ухватиться за малейшую надежду, немного воспрянула духом. Но в последние дни, когда в священном дворце всех охватило волнение в ожидании скорого прибытия государей, силы опять оставили больную. Демон уведомлял о своем приближении привычными головными болями, но на этот раз августа жаловалась также на боли в сердце. Сначала она не хотела и слышать о том, чтобы лечь в постель, но в конце концов уступила настояниям своей дочери Валерии.

Бледная, с обострившимися, словно обточенными болезнью чертами лица, лежала императрица в затемненной спальне; сползающий со лба пергаментный бурдючок с ледяной водой почти совсем закрывал обведенные синевой глаза. Она казалась моложе дочери. Сидящая на краю постели худощавая молодая женщина с горестным выражением лица выглядела старше, чем больная.

Из-под опущенных ресниц августы тихо катились слезы.

– Жрецы уверяют, что у меня еще будет радость, – ломая прозрачные руки, промолвила она. – Но скажи, какую радость, кроме смерти, могут дать мне боги?

– Полно, полно, мама! Перестань! – воскликнула Валерия, схватив мать за руку. – Ты сама усиливаешь болезнь тем, что не хочешь расстаться со своим горем.

Резкие слова дочери больно задели августу, уже привыкшую к тому, что с ней во всем соглашаются. По-детски надув губы и немного помолчав, она спросила:

– Зачем ты обижаешь меня, Валерия?

– Обижаю? Чем, мама? Тем, что призываю к терпению?

– Ты совсем не жалеешь меня.

– А меня кто-нибудь жалеет?!

– Ведь ты еще молода.

– Вот именно. Я еще молода… я дочь императора и жена цезаря, а жизнь моя хуже, чем у последней невольницы, обмывающей покойников.

– Почему так разгневались на нас боги? – простонала больная. – Почему лишили меня радости? Я никогда никого не обижала.

– Я не знаю, мама!

И, опять схватив августу за руку, Валерия горячо продолжала:

– Но знаю, что у меня-то радость отняли не боги… а вы с отцом… Выдав меня за Галерия!

– О нет! Только не я!.. Только не я! – рыдая, запротестовала мать. – Ведь я была не в себе, когда тебя увезли к нему.

– В этом все дело. Отдавшись своему горю, ты была слепа и глуха ко мне. Я ползала у тебя в ногах, обнимала твои колени, молила пощадить меня, но ты ничего не слышала и не видела… плакала, плакала… и все о своем сыне.

– О, Аполлоний! Родной мой Аполлоний! – вскрикнула мать, порывисто поднявшись в постели.

Валерия энергичным движением заставила ее опуститься на подушки и, взяв обеими руками за голову, повернула лицом к себе.

– Зачем плакать о том, кого нет? Можно ли без конца сокрушаться над тенью ребенка? Ведь Гадес[74] похитил его, когда он и ходить-то по этой земле еще не научился! Как долго будешь ты рыдать над тенью?! Деметра и та оплакивала Персефону[75] только с осени до весны. А тебе, мама, недостаточно шестнадцати лет, чтобы остановить свои слезы!

Добрым материнским взглядом, исполненным страдания, императрица заглянула в глаза молодой женщины.

– О дочь моя! Пусть дадут тебе боги узнать, что значит быть матерью, но только не так, как мне!

Валерия вдруг нервно, визгливо расхохоталась:

– Мне? Быть матерью? Я своими руками задушила бы ребенка, если бы выносила его в своем чреве! Но не беспокойся, мне не придется стать убийцей твоего внука. Твоя дочь, которую без согласия матери выдали замуж, никогда не станет матерью! У меня нет мужа, а только господин! Знаешь, что он сделал, когда в свадебном наряде при свете факелов, под звуки флейт подружки привели меня в его дом? Приказал распороть живот беременной невольницы и своими руками вырвал плод, чтобы по его внутренностям ему предсказали будущее. И представь, не обмыв рук, он хотел развязать мой пояс! С той поры меня преследует запах крови. Тот, кого вы с отцом нарекли сыном, весь пропах кровью.

Валерия, тоже рыдая, упала на грудь матери. Та прижала ее к себе и погладила по голове.

– Император… твой отец…

– Нет, мама! Он мне не отец, он только император!.. Может быть, не стань он императором, я и была бы ему дочерью. Но теперь он – только император, у которого нет ничего, кроме империи.

– Он самый мудрый в мире…

– Как ты не понимаешь, мама, что мне нужна не мудрость, а хоть капля любви!

– Ты скажи ему… Хочешь, я попрошу его за тебя?

– Я боюсь его, мама! Если бы ты видела, как он отвернулся от меня, когда я сказала, что не хочу быть женой Галерия! После этого я только раз виделась с ним, но и тогда у него не нашлось для меня доброго слова.

– Он думает, что ты счастлива.

– Он вовсе этого не думает. Он принес меня в жертву, как Агамемнон[76] – Ифигению, и больше я для него не существую.

За окном раздались торжественные звуки труб, которыми обычно приветствовали появление государей. Вскочив с места, Валерия заглянула в атрий[77] и тотчас вернулась с побледневшим, без кровинки лицом.

– Галерий идет, мама! Всеми богами молю: забудь, о чем мы говорили! Ты видишь, как мне страшно!

Она показала матери руки, покрывшиеся гусиной кожей. Потом поправила подушки, краем одеяла осушила слезы и подняла занавес над входом.

Цезарь Востока явился без свиты, в сопровождении своей дочери. Казалось, пол прогибался под его тяжелыми шагами. Хотя он уже раздобрел, лицо его было еще свежо и румяно, курчавая борода иссиня-черна. В круглых, как у дикой кошки, глазах еще горела безудержная удаль горного пастуха, умеющего и стеречь скот, и угонять его.

Валерия приветствовала мужа молчаливым поклоном. Небрежно кивнув ей в ответ, он поднял правую руку и зарокотал:

– Да благословят боги тебя и твой дом, государыня августа! Не гневайся, что не встаю на колени: мне трудно будет подняться. Старею, августа, старею! Но это не беда, лишь бы женщины наши были вечно молоды.

Императрица, сделав над собой усилие, дрожащими губами, но приветливо спросила, благополучно ли он доехал.

– Хорошо, матушка, хорошо. Но путешествие немного затянулось. Пришлось повозиться с проклятыми безбожниками.

Он сердито фыркнул. Так как обе женщины молчали, Титанилла сочла уместным поинтересоваться:

– Тебя задержали язиги? Мы здесь тоже о них слышали. Максентий совсем было собрался на них в поход.

Галерий рассмеялся:

– Молодец твой Максентий! Но дело не в язигах, а в безбожниках. Язиги что! Это вполне честные разбойники. С ними управиться плевое дело: повесил одного-другого на границе, и пока трупное зловоние не выветрилось в этом районе – порядок и тишина. Безбожники похуже.

– Это христиане?

– Они самые! Язиг охотится за скотом, женщинами и рабами, и больше ему ничего не надо. Христиане же хотят наших богов выгнать из храмов. По дороге в трех местах жрецы жаловались мне, что эти мерзавцы разрушили алтари бессмертных. Согнал я их в одно стадо и отправил вслед за богом, которому они поклоняются. Но меня просто взбесило, что в моем войске нашелся центурион, который отбросил копье в сторону и нагло заявил, что не станет проливать христианскую кровь. Ничего не поделаешь, пришлось заодно и его кровь пролить. Я своей собственной рукой, вот как стою перед вами – в плаще и парадной тоге, пронзил безумца его же копьем… Постойте, сейчас покажу, как этот негодяй забрызгал мне тогу кровью.

64Диана – римская богиня Луны, растительности, покровительница рожениц. Соответствует греческой Артемиде.
65Рея Сильвия – в римской мифологии мать Ромула и Рема, легендарных основателей Рима.
66Веста – в римской мифологии богиня священного очага городской общины, дома. Соответствует греческой Гестии.
67Геката – в греческой мифологии богиня мрака, ночных видений и чародейства.
68Церера – в римской мифологии богиня земледелия и плодородия, пользовавшаяся большим почетом, особенно среди крестьян. Соответствует греческой Деметре.
69Гинекей – в Древней Греции женская половина в задней части дома.
70Сомн – бог сна у римлян. Соответствует греческому Гипносу.
71Фламины – в Древнем Риме жрецы отдельных божеств.
72Архонт – высшее должностное лицо в древнегреческих полисах.
73Асклепий – в греческой мифологии бог врачевания. Соответствует римскому Эскулапу.
74Гадес (или Аид) – в греческой мифологии бог подземного мира и царства мертвых.
75Персефона – в греческой мифологии богиня царства мертвых. Дочь Зевса и Деметры, супруга Аида, который с разрешения Зевса похитил ее.
76Агамемнон – предводитель греческого войска в Троянской войне. Принес в жертву богине Артемиде, лишившей греческий флот попутного ветра, свою дочь Ифигению.
77Атрий – закрытый внутренний двор в середине древнеримского жилища, куда выходили остальные помещения.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru