Принцепс покраснел.
– Девушка, которую я люблю, тоже поклоняется этому богу.
– Неужели? – удивился цезарь. – А я думал, что Фауста – еще ребенок!
– Я говорю не о ней… Я люблю ее няню.
– Но ты так молод, – рассмеялся цезарь. – В твои годы это совсем не удивительно. Вот у старика Максимиана седая борода, и каждую неделю – новая наложница.
Юноша в упор посмотрел на отца.
– Ты меня не понял, отец. У меня нет наложницы, у меня невеста.
– По воле императора твоя невеста – Фауста.
– По моей воле моя невеста – Минервина.
– Рабыня?
– Когда она родилась, мать ее была уже свободна. Отец Минервины – солдат. Он едет сейчас позади. Его имя Минервиний, он очень предан мне… И тоже христианин.
– Он твой слуга. Тем легче заполучить его дочь.
– Я повторяю, отец: она христианка и может быть мне только женой.
Помолчав, принцепс добавил решительно:
– Я женюсь на ней… как ты женился на моей матери.
Долго ехали молча. Цезарь заговорил, только когда проселок вывел их на широкую, мощенную камнем дорогу, идущую по берегу Оронта прямо в город. Купающихся было немного, но заросшие лозняком берега реки и усеянные цветами овраги оглашались верещанием свирелей и визгом кружащихся в неистовой пляске обнаженных людей. Справлялся великий праздник богини Майумы[40], в честь которой для благочестивых гетер[41] ночная жизнь наступила с утра.
– Тогда я был всего-навсего безвестным центурионом, – тихо промолвил отец. – Никому до меня не было дела, и я никому не был обязан отчетом. А ты – принцепс, которого император назначил женихом Фаусты, как только она появилась на свет. Твоя мачеха рассказывала мне, что по приказу Максимиана в столовой его аквилейского дворца уже написана фреска о вашей помолвке. Ты изображен там коленопреклоненным перед сидящей на руках у императора девочкой, которая протягивает тебе украшенный павлиньими перьями золотой шлем. Стоит ли рисковать таким будущим из-за… красивых губ?
Он хотел сказать: «Из-за какой-то няньки», – но побоялся, что услышит в ответ: «Моя мать, когда ты женился на ней, была служанкой в таверне».
Констанций снял свою дорожную войлочную, с узкими полями шляпу, встряхнул упавшими на глаза белоснежными волосами и спросил, указывая на седину:
– Может быть, ты хочешь вот этого?
Глаза принцепса наполнились слезами.
– Этого ты, отец, хочешь для меня.
Вдруг перед ними засверкал золотой купол возвышающегося на холме пантеона. Цезарь прикрыл глаза рукой.
– Нет, мой сын, я не намерен мешать твоему счастью. Да возместят тебе боги то, чего лишили меня.
Принцепс наклонился было к отцу, чтобы обнять его, но они уже подъезжали к юго-восточным воротам города, и Константин обнял отца только взглядом огромных лучистых голубых глаз.
– Спасибо, господин мой. Ничто другое меня не заботит.
– Зато другой позаботится о тебе, – горько вздохнул Констанций. – Император упрям и беспощадно ломает все, что противится его воле… Кстати, как он к тебе относится?
– До сих пор я во всем был покорен ему.
– Твоя любовь может стоить тебе жизни.
– Наверно, отец… если я отрекусь от нее.
– Он лишит тебя любимой девушки, он ее умертвит.
Лицо принцепса озарилось.
– Моя мать вернет ей жизнь! Ты сам говоришь, что она может воскрешать мертвых. Но боги будут к нам милостивы. Знаешь что? Пусть мать, когда приедет сюда, возьмет потом Минервину с собой в Нанес. Император не узнает об этом.
– А Фауста?
– О-о, отец, она еще долго будет забавляться куклами. И кто знает, как решит Тиха, когда она подрастет.
– Тиха? – удивленно переспросил цезарь. – Ты тоже почитаешь слепую богиню судьбы? Перед отъездом сюда я распорядился чеканить ее изображение на всех новых монетах.
Константин расстегнул воротник.
– Смотри, отец. – Он показал свой талисман на тонкой золотой цепочке.
Это была крошечная золотая статуэтка крылатой Тихи, богини судьбы.
Объехав пантеон, в безмолвной тишине которого белели статуи Юноны, Юпитера и Минервы[42], они повернули на улицу Сингон. Возле скромной базилики стояла большая толпа людей в черном. Когда отец с сыном подъехали, они, обнажившись до пояса, выстроились по двое, запели какую-то очень печальную песню и медленно пошли вокруг базилики, хлеща себя бичом по голой спине.
– Жрецы Исиды[43]? – спросил цезарь.
– Не знаю, – ответил принцепс.
– Конечно, они. Правда, я их еще не видел, но слышал, что они добиваются благосклонности Исиды самобичеванием. Давай подождем, пока они доведут себя до исступления.
Остановив коней, оба с интересом принялись наблюдать процессию. Подъехала свита. Минервиний спешился и стал на колени.
– Кого ты приветствуешь? – спросил принцепс.
– Угодников божиих, – сказал Минервиний и, перекрестившись, низко поклонился процессии.
– Христиане? – поразился цезарь. – Зачем они истязают себя?
– Они замаливают грехи тех, кто почтил сатану в праздник Майумы.
В самом глухом закоулке священного дворца математик нашел целую груду старинных папирусов и пергаментов. Забыв обо всем на свете, ученый жадно стал развертывать свиток за свитком. От радости у него руки задрожали, когда он вдруг обнаружил считавшийся давно потерянным трактат Менехма[44] о конических сечениях. Но сердце математика сжалось от боли, когда, развернув свиток, он увидел, что кое-где папирус изъеден тлей и краска во многих местах выцвела. Облив рукопись кедровым маслом, Бион смазал ее шафрановой желтью, и буквы выступили отчетливее. Он уселся было за переписку, но в комнату торопливо вошел встревоженный Лактанций.
– Это верно? Ты слышал?
– Конечно! – ответил Бион, принимая со скамьи охапку пыльных свитков, чтоб освободить место другу— Верно: я нашел его!
– Кого?
– Менехма. Вот он, смотри!
Ритор раздраженно отстранил сокровище.
– Я про слухи спрашиваю: верны они или нет?
– Для меня – нет! Я ничего не слышал, – отрезал математик с досадой непризнанного первооткрывателя и склонился над рукописью.
– Город охвачен тревогой: говорят, язиги[45] прорвались из- за Дуная в Валерию!
– А тебе здесь, в Антиохии, что за дело до этого Дуная? И родом ты из Нумидии.
Паннония[46], восточную часть которой Галерий в угоду императору назвал именем своей жены, в самом деле была слишком далеко от Антиохии, чтобы из-за нее тревожиться. Сирийский погонщик верблюдов знал о ней не больше, чем паннонский виноградарь о Триполитании[47] или кордубский[48] скотовод о Пальмире[49]. Римская империя – ставшая вселенной, перестав быть родиной, – была гигантским лесом, где дня не проходило без пожара. То в один, то в другой конец ее досужие варвары швыряли горящую головню, но дым от пожара ел глаза лишь тем, кто находился поблизости, а там, куда доходили только слухи, никто не беспокоился. Большие войны, само собой, могли раздражать: тогда границы надолго закрывались, прекращался подвоз хлеба, торговцы взвинчивали цены на товары, доставляя их с огромным риском для жизни, так как военные власти обычно не отличали торговца от соглядатая. Но частые потасовки с небольшими разбойничьими племенами не нарушали привычного течения жизни и поэтому никого особенно не интересовали, если не считать работорговцев, пользовавшихся удобным случаем, чтоб обогатить свой ассортимент. Впрочем, дела военные касались прежде всего августов и цезарей – их территория расширялась при победе или сужалась при поражении.
Однако на этот раз Антиохия все-таки заволновалась. Нападение язигов могло вынудить Галерия остаться в Паннонии, а это помешало бы встрече государей, к которой уже полгода деятельно готовился весь город. От этой встречи торговцы ожидали увеличения оборота, чиновники – продвижения по службе и наград, голодные и оборванные – бесплатной раздачи хлеба и одежды, а все вместе – зрелищ, празднеств, увеселений.
Только местные власти втайне вздохнули свободнее. Все расходы по приему государей и их свиты ложились на муниципии[50], и такое вынужденное гостеприимство уже не один город ввергло на долгие годы в нищету.
Ритор считал, что орды варваров вырвали у него из рук лакомый кусок. Ему, конечно, было досадно, что он зря выучил наизусть пространную речь, которая, по его расчетам, должна была пробудить задремавшее внимание императора и обеспечить более ощутимое пособие. Однако ритор не был корыстолюбцем. В отличие от многих своих коллег он мог искренне воодушевляться идеями, а не только видеть в них источник дохода. Он придумал способ отстоять интересы богов, но для осуществления своего замысла ему необходимо было лично встретиться с императором. Дело в том, что епископ Мнестор, еще находясь на службе бога Сераписа, недаром считался знающим, образованным человеком. Знания, приобретенные в язычестве, он превосходно использовал, став христианином. В спорах с Лактанцием он часто прибегал к Цицерону[51], доказывая, что и в древнем Риме были проницательные умы, начинавшие задолго до проповедей Христа сознавать необходимость единого бога. Лактанций прекрасно понимал, что в руках безбожников Цицерон станет грозным орудием разрушения, когда они, овладев чернью, примутся за образованное общество. Ритор пришел к мысли, что опасность эту можно легко устранить тайным императорским эдиктом. Надо изъять произведения Цицерона из публичных библиотек и книжных лавок. Потом под соответствующим наблюдением подготовить новое издание, устранив из трудов философа все положения, которые могут быть злонамеренными людьми превратно истолкованы.
Бион терпеливо выслушал друга, потом начал копаться в заплесневелом хламе.
– Подожди, подожди… я ее только что видел… Ага! Вот она, друг Лактанций: книга Цицерона «О природе богов»! К твоим услугам мой скальпель, если ты считаешь, что, выскоблив отсюда кое-что, можно спасти богов от гибели. Но не советую тебе преподавать императору философию религии. Не забудь, мой друг, что Диоклетиан – не Марк Аврелий и за один выгодный проект закона о налогах отдаст Цицерона и Сенеку[52] вместе с божественным Платоном в придачу… Что случилось, Квинтипор?
Магистр священной памяти растерянно топтался у порога.
– Я ищу принцепса.
– Какого?.. Стыдно не знать, что их у нас двое.
– Принцепса Максентия.
Бион удивленно поднял брови.
– Почему же ты ищешь его здесь, среди книг, среди ученых? Нет, сын мой, Максентий в более избранном обществе. Клянусь коленкой Венеры, будь я лет на десять помоложе, я охотно помог бы тебе его отыскать.
– Начальник дворцового ведомства поручил мне найти его и сказал, что он, наверно, у нобилиссимы.
– Да, и мне так кажется, – многозначительно кашлянул математик.
– Тебе сказали, что принцепс у Титаниллы?
– Нобилиссиму зовут как-то иначе, – ответил юноша, стараясь припомнить имя.
– Может быть, Максимилла? Это ее настоящее имя, но она на него не откликается. Отец зовет ее Титаниллой, намекая, что сам он – титан. Раз Диоклетиан ведет свою родословную от Юпитера, а Максимиан – отпрыск Геркулеса, то Галерий должен быть, по меньшей мере, титаном. А если так, значит, и дочь его – Титанилла. Эдакая титаночка в женском платье. Говорят, она и вправду может одолеть трех молодцов зараз…
Лактанций, что написал бы старик Цицерон о природе богов, если б узнал наших бессмертных?
Но ритор совсем повесил нос.
– Если правители не приедут, мне придется поступить как цирюльнику царя Мидаса[53]: пойду на Оронт и там произнесу речь камышам.
– Они приедут, господин мой, – повернулся к ритору Квинтипор. – Именно об этом я должен сообщить принцепсу. Язиги повернули обратно: на них с тыла напали маркоманы. Повелитель уже выехал из Никомидии… вместе с августом Максимианом. А цезарь Галерий будет здесь не сегодня завтра.
– Юноша, ты поистине – вестник богов! – воскликнул ритор и, расцеловав магистра и Биона, убежал.
– Ты его осчастливил, – усмехнулся Бион, – не знаю, так ли восторженно примет твое сообщение принцепс.
Юноша скривил рот.
– Не возьмешься ли ты выполнить это поручение, Бион?
– Выдумаешь! Такую развалину, как я, нобилиссима, пожалуй, и близко не подпустит. Пославший тебя знает, что делает.
– Но я и дороги к ней не знаю.
– Что ж, я провожу тебя. Вдвоем, пожалуй, не заблудимся.
То, что в Антиохии называлось императорским дворцом, в действительности было скоплением множества зданий разного возраста и назначения, обнесенным общей стеной. Здания были отделены друг от друга платановыми рощицами и соединены кипарисовыми аллеями. В течение пятисот лет, начиная с основателя города Селевка Никатора[54], каждый властитель Востока портил или украшал его в соответствии с требованиями моды и собственной прихоти. Август Октавиан воздвиг здесь храм Аполлона, Нерон построил колоссальный гимнасий, куда палящее сирийское солнце заглядывало лишь на закате, Адриан[55] соорудил фонтаны, Аврелиан[56] и Диоклетиан – монетные дворы.
– Здесь, очевидно, и находится резиденция его титанства, – показал математик на виллу из желтого мрамора. У входа на высоком пьедестале стояла бронзовая, в натуральную величину статуя Галерия в позе Сражающегося бойца Агасия, справа – Фортуна с рогом изобилия, слева – три парки[57], прядущие золотую нить.
С балкона на западной стороне дома, защищенного от солнца красным навесом, послышался звонкий смех. Квинтипору показалось, что кто-то бросил золотой шарик в серебряный бокал.
– Я слышу голубку, – закивал Бион. – Значит, и ястреб поблизости. Ну, конечно… даже два! Тот, косоплечий, со смарагдовой цепью на шее, – видишь, как сверкает?.. – это и есть твой Максентий. Он знаменит тем, что на всех пальцах носит тонкие золотые кольца. Толстые, по его мнению, можно носить только зимой, а в жару надо носить тонкие. А кто же вон тот, в пестром плаще и в шапке даже сейчас, летом?.. Ага, я знаю, – это персидский царевич: он скрывается при нашем дворе. Его должно приветствовать так же, как принцепса: все- таки царская кровь… Ну а теперь – смело вперед! Дай взгляну, в порядке ли твой костюм.
Поправив вишневый пояс на светло-зеленой одежде Квинтипора, старик ласково подтолкнул его на дорожку, выложенную слюдяными плитами и окаймленную кустами розмарина.
К счастью, Квинтипор сразу нашел лестницу, ведущую на балкон. На средней площадке юноша в бронзовой статуе с кифарой узнал Аполлона, покровителя искусств. Наверху, у входа на балкон, стояла герма[58] Сафо[59] из розового мрамора. Квинтипор остановился и прочел золотую надпись на цоколе:
Тебе, незваная, я жизнь отдам, —
Ведь ты, любовь, сильнее смерти…
Дочитать он не успел: опять зазвенел золотой шарик в серебряном кубке. Юноша вздрогнул, сердце его неистово заколотилось. Раздвинув шелковые занавески, он шагнул вперед, но тут же замер как вкопанный.
Посреди балкона на высоком ложе с ножками из слоновой кости под красным покрывалом лежала девушка: были видны только голова ее с черными волосами, уложенными в высокую прическу, да яркие губы над узким белым подбородком. А глаза и нос закрывала парчовая повязка, как при игре в жмурки. Молодой человек со смарагдовой цепью, захлебываясь, совсем по-мальчишески закричал:
– Подсматриваешь, Титанилла, подсматриваешь! Клянусь жизнью императора, ты все видишь!
– Честное слово, ничего не вижу! – хохотала нобилиссима. – Поверь, дорогой Максентий, я и без повязки зажмурилась бы, лишь бы не смотреть на тебя.
Молодой человек был рыжий и в веснушках, с большой, смахивавшей на лошадиную, головой.
– Погоди же, гадючка! Сейчас ты у меня замолчишь! – пригрозил Максентий и шлепнул ее по бедру, обтянутому покрывалом. – Ну-ка угадай, кто заглушит твое шипение?
Отстранив улыбающегося товарища, он склонился над лицом девушки и в мимолетном поцелуе едва коснулся пунцовых губ.
– Варанес! – засмеялась девушка.
– Не угадала! – захлопал Максентий в ладоши. Он подошел к стене и серебряным стилем сделал отметку на восковой табличке.
Второй юноша, в остроконечной шапке, сбросил с плеч пестрый плащ, и Квинтипор увидел, что у него нет левой руки. Глубоко вдохнув воздух, Варанес опустился на колени и, схватив девушку рукой за плечо, крепко прижался губами к ее рту.
– Задушишь, Максентий! – резко отвернулась нобилиссима и тотчас, смеясь, добавила:
– Нет, это Варанес!
Принцепс свирепо затопал ногами:
– Это обман! Мошенники! Я видел, как он стиснул тебе плечо, – вот ты и узнала его. Что? Верно, не только в игре приспособилась?
– Ты опять за свое, принцепс?! – холодно прервала его девушка, стараясь снять повязку. – Ну-ка, развяжи, Варанес!.. Спасибо, уже готово.
Она бросила разорванную повязку на пол и, повернувшись на бок, приподнялась на локте. Шелковый, земляничного цвета хитон скользнул с плеча, на нежной белой коже еще виднелись красные пятна – следы Варанесовых пальцев.
– Поверь, Варанес, у моей сойки и то ума больше, чем у твоего друга!
И нобилиссима послала воздушный поцелуй вверх, в сторону золотой клетки над входом, где, нахохлившись, сидела пестрая пичуга.
– Кто ты? – наконец заметила девушка Квинтипора.
Магистр, не решившийся ни убежать, ни шагнуть вперед, преклонил колено и, поднимая руку для приветствия, вытер вспотевший от смущения лоб.
– Раб императора, нобилиссима.
– Кто прислал тебя? – Темные миндалевидные глаза ее округлились.
– Его высокопревосходительство начальник дворцового ведомства велел передать принцепсу и нобилиссиме…
Девушка перевела взгляд на клетку и снова занялась птичкой. Принцепс, близоруко щуря глаза, подошел к юноше.
– Что еще придумал старый евнух? Наверно, опять подцепил на невольничьем рынке какую-нибудь перепелочку? Или, может быть, мальчика?
– Их божественность повелитель и твой отец август…
Максентий наклонился и взял юношу за подбородок.
– Клянусь грациями[60], ты девчонка! Геркулесом, дедом своим, клянусь! Меня не обманет твой мужеподобный голос, плутовка!
И рука принцепса скользнула с подбородка юноши вниз. Но Квинтипор вскочил на ноги и ударил принцепса так, что тот отлетел к ложу нобилиссимы. Девушка схватила его за плечи и залилась звонким смехом:
– О, Геркулес у ног Омфалы[61]! Какая прелесть, Варанес!
Молодой перс молча отвернулся и, облокотившись на перила, стал смотреть в сад. Девушка похлопала принцепса по плечу.
– Могу поклясться, что только мой принцепс умеет падать с таким изяществом! Миленький, ну почему ты вдруг принял его за девушку? Ведь любая девушка с первого взгляда бросается тебе на шею.
Прижав к себе лошадиную голову принцепса, она ласково гладила его по рыжим волосам до тех пор, пока он, успокоившись, не поднялся на ноги и шутливо толкнул в грудь магистра, застывшего как изваяние.
– И не стыдно тебе при такой невинной физиономии иметь мускулы гладиатора? Или это во вкусе здешних танцовщиц? Что же сообщает нам старик?
Квинтипор доложил. Максентий слушал с явным удовольствием, но, когда обернулся к девушке, лицо его выражало отчаяние.
– Не везет тебе, сокровище мое, – сокрушенно сказал он. – А я решил приволочь тебе за бороду вождя язигов. Мы сделали бы его твоим евнухом, да вот видишь: мира запросил, презренный.
– Он, конечно, струсил, – задорно ответила девушка. – Но ты не горюй, принцепс: зачем мне евнух, когда есть ты.
Она коснулась обильно умащенных волос принцепса, но тотчас с отвращением отдернула руку.
– Слушай! Где твой цирюльник берет такую отвратительную мазь?!
– Это аравийский нард, – оправдываясь, пробормотал Максентий и прижался головой к шее девушки.
Нобилиссима брезгливо отстранилась и приказала Квинтипору, ожидавшему разрешения уйти:
– Подай платок. Вон, на столе, белый шелковый.
Она тщательно вытерла шею, скомкала платок и бросила его в лицо принцепсу.
– На твоем месте я приказала бы отрубить цирюльнику руку за святотатство.
Варанес с ехидной улыбкой на серьезном лице обратился к принцепсу:
– Как звали вашего бога, который однажды на Олимпе соорудил у себя в спальне хитроумный полог и поймал с его помощью жену свою Венеру вместе с Марсом?.. Вулкан[62], кажется… Так вот, Максентий, ты мог бы сказать ему, что для него и здесь найдется работа… Взгляни, что делается вон там у фонтана, перед голубятней!
Фонтан этот изображал бронзовую нимфу, из сосков которой две серебристые струйки падали в черный мраморный бассейн. На краю бассейна сидел Константин, устремив задумчивый взгляд на заходящее солнце. Он как будто даже не заметил, что стоящая перед ним на коленях Минервина украсила его голову венком из плюща.
– Ого! Братец-то уж в императора играет! – позеленел Максентий. – Идем, пожелаем ему удачи, – позвал он перса, но, спохватившись, хлопнул себя по лбу, сорвал со стены восковую табличку и, показывая ее нобилиссиме, потребовал:
– С тебя один золотой, дорогая моя! Первый-то поцеловал тебя я, а не Варанес!
– Ну так что же? Можешь поцеловать еще раз – и будем квиты, – зевнув, ответила нобилиссима.
– Нет, так не годится. Проиграла – плати!
– Чем? Золотом моих мечтаний? – развела она руками, показывая пустые ладони. – Но и это не для тебя. А больше у меня ничего нет. Ты же знаешь, что в императорском доме я – нищая нобилиссима.
– Тогда зачем играла? Тебе известно, что я сын Максимиана, у которого исполнитель – палач.
И, схватив павлинье опахало, он занес его, как секиру, над головой девушки.
Та, опять зевнув, невозмутимо ответила:
– Ох, как я напугалась, принцепс. А у меня сам отец палач. Он приедет – отдаст тебе за меня твой солид[63].
– Ладно. А пока я возьму в залог вот это.
Он сдернул с нее красное покрывало. Нобилиссима осталась лишь в помятом хитоне. Она была такая маленькая, такая хрупкая, что магистру подумалось: «Это, скорее, творение дриад, чем Титана».
– А теперь пошли вон! Я спать хочу! – объявила нобилиссима. Взяла лежавшую в изножье серебристую накидку, завернулась в нее и закрыла глаза.
Максентий бросил покрывало Квинтипору:
– Неси за нами!
И, взяв Варанеса под руку, сказал:
– Если Венеру нужно было ловить невидимой сетью, то для няньки сойдет и это.
Не успели они спуститься по лестнице, как нобилиссима подбежала к перилам, желая предупредить влюбленных. Но у фонтана уже никого не было.
Подождав, когда Максентий выйдет из дома, девушка насмешливо крикнула:
– И тут, как с язигами, тебе не повезло! Противник отступил без боя!
Припцепс погрозил ей пальцем:
– Что-то уж очень скоро тебе расхотелось спать!
– Как только ты ушел! – И нобилиссима показала ему кончик языка.
Во двор вышел Квинтипор. Он нес покрывало с таким напряженным видом, точно это был свинец, а не легкая ткань.
Нобилиссима улыбнулась и крикнула Максентию:
– Верни покрывало!
– Мне самому принести?
– Пришли… с тем, кто его унес. К тому же этот раб так ни о чем мне и не доложил.
Но Максентий, взяв покрывало, уже повернул обратно.
– Нет! – повелительно закричала нобилиссима. – Принцепса с меня на сегодня довольно! Говорю, пришли раба!
Максентий с раздражением кинул покрывало магистру и, подняв голову к балкону, крикнул:
– Не прикажешь ли прислать всех рабов? Хочешь, пришлю тебе своего конюха?
Но последних слов девушка уже не слышала. Подбежав к круглому серебряному зеркалу, она поправила прическу, подкрасила губы и свинцовым карандашиком чуть удлинила брови.