bannerbannerbanner
полная версияО войне и победе

Федор Абрамов
О войне и победе

Полная версия

В данном случае писатель вновь использовал автобиографические факты, опирался на личные впечатления и переживания. Весной 1975 года его неожиданно пригласили на вечер встречи ветеранов по случаю тридцатилетия Победы. О том – запись в дневнике 26 апреля: «…отправился на вечер встречи ветеранов контрразведки в Доме офицеров. Славословили, возносили друг друга, пионеры приветствовали… Герои незримого фронта, самые бесстрашные воины… Верно, кое-кто из контрразведчиков ковал победу, обезвреживал врага… Несколько среди них костоломов, тюремщиков, палачей своего брата… Я не мог смотреть на этих старых мерзавцев, обвешанных орденами и медалями, истекающих сентиментальной слезой… Ушел».

Эту встречу Абрамов вспомнил через год, делая новые заметки к повести 16 ноября 1976 года.

«Как писать? Может, без всякой беллетризации? Просто записки.

30 лет Победы. Позвали на празднование контрразведчиков. В Центр, лектории (см. дневник).

Что общего у меня с ними?

Кто они? Преступники? Пенсионеры? Неужели ничего не поняли? Кичились. Гордились. А может, у нас что не так. Послушать их – сплошь шпионов разоблачали. Пионеры приветствовали.

Я слушал, слушал. И решил написать. Вернее, у меня давно был замысел. Только это собрание дало форму.

Да, такое вступление неплохо. Повествование ведется 30 лет спустя. А это дает возможность перебивки. Дистанция дает право на осмысление».

19 ноября автор набрасывает вариант начала под названием «Вступление»:

«На празднике чекистов в честь победы.

Слезы умиления у старичков, когда заговорили про заслуги. А он-то знал, что у большинства за заслуги. Костоломы – не на победу работали, а на Гитлера (не приближали победу, а отодвигали). А насчет того, что разгадали расчеты врага – так и вовсе ерунда.

Кретины. С чистой анкетой. Нигде столько дураков не встречал, как в контрразведке.

Он не стал дожидаться концерта – ушел…»

В тот же день автор поправляет себя в другой заметке: «Не надо обнаженных выпадов. Спокойно».

Через два года 16 декабря появляется новая заметка о той встрече – «На празднике». В ней снова звучат жесткие интонации.

«Дети приветствовали… Палачей. И тут я встал. Не мог уже терпеть.

В перерыв расхаживали с сознанием исполненного долга. Но я-то знал, что они все значили. У каждого руки в крови.

Торжествовать ли сегодня надо было? Молебен по убиенным. И раскаяние».

Найденное вступление и форма исповеди-воспоминания должны были придать повести большую глубину и масштабность. Поведение и сознание молодого следователя, осмысляемые через много лет, приобретали новые детали и социально-нравственные мотивы.

Примечательна запись от 22 ноября 1976 года:

«События в тыловом городе. Но герой все время мыслит масштабами страны.

В “Смерш” большинство тех, кто не был на фронте, а он был. “Смершовцы” шкуру спасают, а его товарищи-студенты… Все полегли. И это часто решающий аргумент…

В решающие минуты всегда все судит судом убитых. И в них же черпает силу.

Ну хорошо, убьют и т. д. А чего бояться? Ведь товарищи его там. Ему и так повезло. Вообще страшно везло. И тут – мою биографию».

А 29 ноября, думая о концовке повести, автор снова подчеркивает нравственную связь героя с фронтовым студенчеством. Следователь «мучительно ждет решения своей судьбы – написал заявление о посылке на фронт. И вдруг милость: просят остаться в органах, добродушный генерал.

Нет, его место там, со своими товарищами. С идеалистами. А что общего у него со всеми этими людьми? Может быть, они посвоему и хорошие. Сложен человек! Очень! Пусть. Но он туда, туда должен».

Но самым сложным и трагическим для сознания молодого следователя был вопрос о гуманизме, о человечности, о соотношении догм чекистской работы с велениями совести. Сохранилось несколько черновых набросков, где герой сопоставляет требования и указания высших чинов контрразведки с довоенными университетскими лекциями. На одном полюсе – беспощадность, на другом – сострадание, человечность, истина. Спор и столкновение двух взглядов происходят на теоретическом собеседовании. Подполковник Васильев выступает против жалости, которую не раз проявлял следователь, и твердо отстаивает тезис высших чинов (Ежова, Берии): «Лучше арестовать 100 невиновных, но задержать среди них хотя бы одного подлинного врага». Выражая сомнение, следователь подает реплику: «Но так можно пересажать всех советских людей». Васильев продолжает настаивать: «Мы арестовывали 100, а один неарестованный враг может вывести из строя 100 тысяч наших бойцов танком? Во имя этих 100 тысяч будем проливать слезу?»

В этот момент следователь и вспоминает студенческие годы. «Я вспомнил Достоевского. О слезках ребенка. Всерьез, как всерьез об этом говорил лектор!

Но сейчас все это не годилось. Да и вообще, получалось, весь гуманизм XIX века, который таким чудным светом осветил все человечество, весь мир, – по Васильеву, все это было вредно. Все это нужно отбросить… В университете на семинаре разрешалось спорить. Старый преподаватель (чудак) говорил: в науке есть одна царица, перед которой все должны пасть на колени, – истина».

Поиски истины, противостояние человечности, гуманистических идеалов и бессердечия, жестокости, демагогии должны были стать в повести важнейшими, доминирующими проблемами. Они до конца дней мучили писателя.

При этом Абрамов уходил от упрощенного, прямолинейного противопоставления добра и зла, от примитивного, доктринерского обличительства. Он хотел рассказать, что и следователь невольно оказывался причастным к вершителям зла, попадая в ловушку следственной казуистики, поддаваясь, казалось, убедительной логике начальства. Такова история двух «несчастных» случаев, когда он уговорил подследственных признать вину.

Наряду с центральной фигурой молодого следователя в повести значительное место отводилось другим сотрудникам контрразведки, поведение и судьбы которых тоже пытался разгадать писатель.

В одной из заметок (31 декабря 1967 года) Абрамов не без полемического задора писал:

«Чекисты, люди контрразведки. Кто они? Злодеи, как изображает их Солженицын? Были и злодеи. А в массе-то своей – обыкновенные люди… Нет, это были не злодеи. Злодеи бы – проще».

В многочисленных заметках-характеристиках, заметках-размышлениях писатель и пытался уяснить, что собой представляли эти «обыкновенные люди».

При всем их различии – по характерам, образованию и служебному положению – судьба почти всех сложилась драматически, жизнь была исковеркана. Уродливый, нелепый, поистине преступный подбор кадров по «чистой» анкете, по крестьянскипролетарскому происхождению без учета способностей, господствовал в нашей стране и в армии, в органах контрразведки в том числе, что калечило умы и души людей, и без того подавленных страхом и демагогией.

Автору предстояло еще найти способ включения многих персонажей в жанр исповеди-воспоминания. В архиве остались лишь портретные заготовки, не связанные воедино сюжетно и композиционно.

Исключение составляет молодая сотрудница Фаина, которую поначалу идеализировал герой.

История их взаимоотношений дополняет и усложняет путь самопознания и прозрения следователя, преодоление им книжной романтики, прямолинейных суждений.

Романтическая влюбленность оборачивается гневным и скорым осуждением женщины, когда он узнает неожиданно, что Фаина была любовницей то ли Васильева, то ли генерала. Охваченный негодованием и ненавистью, он тут же бежит к ней домой, врывается в квартиру, чтобы высказать свое презрение, разоблачить ее притворство. Но жизнь оказалась сложнее.

«Я вбежал в комнату, не стучась. Фаина стояла в старом платье и мыла в корытце ребенка. Вокруг нее жались еще три ребенка. (Так вот откуда у нее руки потрескиваются.) Я ничего не сказал».

В другой заметке характер и поведение Фаины еще более драматизированы. «Очень гордая», она «отдалась Васильеву», ибо тот «знает о прошлом отца. А отец был раскулачен. Хотя отец ушел от них раньше, но пятно. А если выгонят из “Смерша”, что ей делать с детьми, оставленными матерью?»

Писатель хотел ввести сцену, где Фаина и герою предлагает идти на компромисс: «бросить все эти глупости, жить как все». «Может быть, ты и прав, – замечает она. – Но я не могу. Я устаю. Я устала бороться за свою семью – их кормить надо. И потом – я хочу жить… Жить. Мне уже 26 лет».

Трудности надломили Фаину. Герой, отказываясь от прямолинейного суда («Да и что осуждать, когда кругом смерть?»), готов оправдать ее. Но на память приходит другая, несломленная женщина – Мария.

«Но ведь та, другая, не стала такой приспособленкой?» – думает следователь и делает вывод: «Нет, понять можно, оправдать нельзя».

Разгадывая судьбы и характеры других сотрудников, Абрамов продолжал выяснять, что движет их поступками, как влияют на поведение людей не только служебная атмосфера страха и подчинения, но их собственные побуждения и стремления, их жизненные установки.

Наиболее человечным предстал бы в повести генерал, который отличался простотой, незлобивостью. Он не был большой загадкой для писателя. Автор видел в нем добродушного человека, вышедшего из низов («из пастухов»), не утратившего человечности и какойто детской непосредственности. «Генерала у нас любили за простоту, за безвредность», – замечал Абрамов, хотя было известно, как мало разбирается он в делах.

Больше всего заметок посвящено подполковнику Васильеву – самому честолюбивому и жестокому человеку, который презирал не только арестованных, но и подчиненных, на всех смотрел свысока. Даже на генерала, который, казалось ему, занимает не свое, а его место.

«Васильев – полная противоположность генералу. Его не любили все, но боялись.

Если генерал несколько стеснялся своего чина и генеральских атрибутов, то Васильев, напротив, тяготился своим подполковничьим чином. Страдал!

Он рассуждал, видимо, так: если начальство меня недооценивает, то, по крайней мере, я сам должен позаботиться о себе, разумеется, в пределах допустимого уставом. И потому зимой он носил не обычную подполковничью ушанку (с серой смушкой и сукном), а ушанку, шитую на особый заказ: серый барашек, кожаный верх, о шинели и говорить не приходится: по сукну она едва ли уступала генеральской – коричневого цвета. И где только взял? Больше того – Васильев раздобыл бурки, здесь уж он перешагнул устав. Впрочем, валенки разрешалось носить на севере. Но он, конечно, не опустился до этого… Труднее было летом.

 

Фуражку – зеленого сукна с красным околышем никак не усовершенствуешь. Ее носили даже полковники. И если бы даже Васильев и придумал что-нибудь, то это сочли бы за дерзость. (Слишком уж бросалось бы!). Он знал границы допустимого. Но Васильев нашел другой выход.

Летом он обычно носил фуражку в руке, а чтобы это не вызывало подозрений у комендантского надзора (патруля), он шел и через каждые несколько шагов вытирал лицо платком.

– Жарко! Имеет же и военный право на человеческие слабости. Впрочем, летом Васильев предпочитал ходить по пустынной набережной. Комендантский патруль туда обычно не заглядывал и можно было не прибегать к платку.

Что касается костюма, то здесь выход был более простой. Вместо хлопчатобумажной гимнастерки и шаровар он носил габардиновую пару – тонкого габардина – того же цвета. Ни орденов, никаких украшений. Только один значок чекиста на левой груди против сердца. Меч, рассекающий гидру! Это было внушительно и сразу же обращало на себя внимание.

Вообще Васильеву совсем незачем было бояться потеряться среди подполковников. Помимо тех усовершенствований в туалете, о которых я говорил, Васильев обладал неповторимой походкой, которая вполне компенсировала генеральский чин.

Он ходил медленно: голова не шелохнется – хоть стакан воды ставь. Ноги несколько выпуклые. Тело, что называется, нес на ногах.

И если глядишься в значок чекиста, казалось, сама Немезида – бесстрастная и неподкупная – шагает по земле».

Из других многочисленных заметок любопытна та, где Васильев демагогически рассуждает о праве и диалектике.

« – Правда – понятие диалектическое. И вообще любил при случае повторять:

– Диалектика, диалектика, Абрамов. Диалектики не знаешь. А диалектика у него так: если выгодно, – с одной стороны. А невыгодно для себя – с другой стороны. Диалектику поворачивает к себе выгодной стороной. Диалектика – всегда оправдание себя».

Другой пример, как «Васильев извлекал практические выводы из законов диалектики» и утверждал, что в «человеке надо видеть потенциального предателя».

« – Черта третья. Переход количества в качество. Особенно важная для нас, чекистов.

Как развивается преступник? Сегодня он сболтнул что-нибудь или совершил преступление не столь тяжкое. Но ты смотри в будущее, ибо для марксиста не столь важно то, что сегодня, сколько то, что будет завтра. А завтра этот обычный преступник может превратиться в контрреволюционера. Простое уголовное преступление может перерасти в политическое. Какой вывод должен извлечь из этого чекист? Не жалеть преступника. Знай, что перед тобой сидит мерзавец, который развивается. Никакой размагниченности…»

Размышляя о разных типах карьеристов, о их высокомерии и одновременно угодничестве перед высшим начальством, писатель подмечал, к каким ухищрениям прибегали они, чтобы подчеркнуть свое превосходство, «избранность», удовлетворить непомерное тщеславие. Такова запись-размышление от 7 марта 1958 года: «О подписях начальства.

Подпись для начальника – великое дело! Каких я только подписей не видел! Крючки, завитушки, палки. Художничество!

Я уверен, каждый начальник потрудился немало над тем, чтобы выработать подпись. Мне приходилось не раз видеть, какое магическое воздействие производит подпись на человека.

Общее свойство росписей – их невозможно прочесть… Первая подпись главного начальника всегда покрывает остальные подписи – людей, стоящих ниже рангом. Хорошо, если у главного начальника крупная подпись. А если мелкая? В этих случаях чиновнику более низшего ранга приходится приноравливаться. И как бы ты, например, ни привык к размашистой росписи, ты должен подавить в себе эту размашистость. Чтобы твоя подпись была более заметна, чем первая, – нет, это невозможно.

Впрочем, как я заметил, заместители выходят из этого положения без особых затруднений. И это потому, что они выработали две подписи: одну для тех бумаг, где они выступают в роли головного начальства (здесь начальник дает себе волю), другую для тех бумаг, где начальник выступает в роли заместителя.

Что мне нравилось в генерале – он подписывался без украшательств. Пожалуй, его подпись была единственной, которую можно было прочитать без расшифровки. Думаю, что Васильев презирал его за это.

Что касается самого Васильева, то он обычно бумаги, идущие за подписью: “Зам. начальника отдела…” подписывал так, что хвостом от буквы “В” перечеркивал “зам”…

Карандашом какого цвета расписывался Васильев? Красным? Нет, помнится, простым карандашом. Уж и здесь не было ли желания выделить себя? Да, один Васильев подписывался простым карандашом».

Среди сотрудников ниже рангом Абрамова поражали истовые службисты-исполнители и службисты-властолюбцы, которым доставляло наслаждение держать всех в страхе, властвовать над людьми, следя за ними повседневно и повсеместно, собирая разного рода компромат. Таков Рудиченко: «С усиками. С загадочной улыбочкой. В своих руках держал судьбы всего отдела».

Особо значимой фигурой – и социально и психологически – мог стать в повести следователь Перепелица, он же – парторг. С иронией замечал писатель, что в недремлющем оке контрразведки было свое «недремлющее око» – Перепелица, который следил за своими же сотрудниками. Больной, язвенник. «Но насмерть работал». Может, предполагал Абрамов, потому так и охотился за всеми. Из зависти к здоровым. Всех здоровых ненавидел… Удовольствие поймать. Этой работой стал бы заниматься задаром.

Совсем иной характер – у Алексеева, которому долгое время завидовал молодой следователь. Жизнелюбивый, неунывающий красавец, «поэт и Дон Жуан» и вместе с тем – циник, приспособленец. Он не только расчетливо заводил знакомства с «хлебными и продовольственными работницами», но заранее проверял их анкетную безупречность.

С горечью и сожалением упоминает автор о тех усердных, но малограмотных работниках, которые стали жертвами нелепого подбора кадров по «чистой» анкете. Пример поразительной малограмотности: следователь Буев «не знал, как писать мать. С мягким знаком или без. Одним словом – “мать” путал с матом».

Основные портреты сослуживцев Абрамов набросал еще в 1958 году и тогда же, споря с возможными оппонентами, заключал: «Я описал несколько портретов. Представляю, какой поднимется вой. Поклеп, клевета. А где же положительные? Нет, это не выдумка. Эти люди работали и делали большое дело – всяко, конечно, бывало, немало и дров ломали, но делали…»

Свидетельствуя о неприглядном облике многих сотрудников, писатель отмечал и то подлинно высокое, неподкупное, что всех объединяло. 28 февраля 1958 года он записал:

«Вот что самое главное. Все – и прожорливый, вечно голодный водопроводчик Чувакордзин, и я, филантроп с обнаженным сердцем, и обольстительный Алексеев, и Перов, и тупица Кошкарев, и самовлюбленный Васильев, и генерал, и Фаина, спасающая детей от голодной смерти за счет своего тела, и Рюмин и др. – все главные свои силы и помыслы направляли на разгром врага.

И как ни существенна была разница в их положении и прочем, они действительно составляли один лагерь… Всех их объединяло желание победы, ненависть к врагу. Разница лишь в том, что одни были лишены всего, другие жили такой жизнью, при которой можно было удовлетворять свои личные потребности».

С годами писатель более сурово оценивал контрразведчиков, вносил коррективы в их портреты, пытался осмыслить их вольную или невольную вину, их трагедию. Он намеревался в финале повести рассказать о судьбах сослуживцев через тридцать лет. Все оказались изломанными. Одни спились, других расстреляли, третьи живут неприкаянными, неустроенными. «Не удалась жизнь».

Абрамов много думал и пытался объяснить, почему обычные, неплохие зачастую люди становились пособниками и вершителями зла. О том – конспективная запись-размышление от 31 декабря 1967 года, где доказывалось, что среди чекистов далеко не все были злодеи.

«Были и злодеи. А в массе-то своей – обыкновенные люди. Елисеев, Иван Андреевич Лавров, Марья Ивановна. Старушка – кого она сама по себе обидит? И даже Буев, Алексеев, которые наиболее ретиво исполняли свои обязанности. Ведь у них были жены, дети. И они любили их. Наставляли детей. Чтобы были честными, учились хорошо и т. д.

Нет, это были не злодеи. Злодеи бы – проще. А в том-то и дело, что эти люди, которые искренно любили, переживали, входя в “Смерш”, становились другими.

Во-первых, большинство из них по малограмотности, ограниченности своей искренно верили, что они действительно борются с врагами. А с врагами какая пощада.

Во-вторых, гипноз. Арестован – значит виноват. Пусть не во всем – но виноват. И поди попробуй освободить. Своя собственная бумага, написанная человеком, гипнотизировала его же.

В-третьих, если и появлялось у людей сострадание, то они думали, что они недостаточно революционны, что это сострадание и жалость предосудительны. А как же? Сам пролетарский писатель заклеймил жалость как унижающее человека чувство. И, следовательно, если они и жалеют, то потому что недостаточно подкованы. И наконец, страх. Не выпустить врага. Лучше засудить 100 безвинных, чем пропустить одного врага. А потому закидывай невода. И не верь, если тебя уверяют, что он не прав.

Доказательства? Доказательств нет. Но, во-первых, большинство следователей не искушены, неграмотные (может быть, их поэтому и не учили?), а во-вторых – коварство врага.

Гипноз – служение революции.

Солженицын говорит, что чекисты хорошо ели, легко работали. Может быть, в лагерях – да. А у нас в округе – ужас. Как раз наоборот, офицеры в воинских частях не голодали. Им перепадало с солдатской кухни. А нам – нет. Правда, генерал и Васильев были сыты. И начальники отделений».

30 июня 1973 года к этим рассуждениям добавились новые:

«В “Смерш” были разные люди: грамотные, кретины и т. д. И кое-кто понимал, что люди, попадавшие туда, никакие не враги и не шпионы.

Ведь то, что им предъявлялось в качестве обвинения (говорили в колхозах, не было оружия на фронте в первые месяцы войны), обо всем этом они говаривали или думали и сами. Но таков автоматизм мышления, который действовал в этой системе: раз попал, надо осудить. Ибо освобождение – брак, и на наказание в 10 лет смотрели как на какую-то норму. И к тем не было никакого интереса… Осуждали автоматически, часто без всякой злобы».

Вообще Абрамов неоднократно возвращался к преступным установкам и методам следственной работы, которые тянулись от репрессий тридцатых годов. Еще в 1958 году он с возмущением писал: «Дико: работа оценивается по количеству арестов. Отсюда – злоупотребления». Писатель собирался деятельность контрразведки военных лет сопоставить с преступлениями 1937 года, хотел ввести в повесть «тип следователя того времени».

В январе 1965 года в заметке «Сталинские принципы следовательской работы» автор кратко излагал те установки, исполнять которые требовали Вышинский, Ежов, Берия, а в повести – Васильев.

«В деле нет состава преступления. Человек невиновен. Но где формальные (документированные) доказательства его невиновности? Да, вина человека не доказана. Но ведь не доказана его и невиновность.

Для того чтобы освободить подследственного, надо доказать его невиновность, хотя бы в деле и не было доказательств его виновности. А это не входит в функции следователя. Он не адвокат.

Следователь в “Смерше” выполнял роль прокурора. Предполагается заранее, что арестованный человек – враг».

Но Абрамов избегал огульного осуждения чекистов. Более того, он подчеркивал, что в их среде было такое же социальное расслоение, как во всем обществе. О том – полемическая запись 3 октября 1980 года:

«О привилегиях “Смерш”.

Считается, что работники НКВД, а следовательно, и “Смерш” образовывали особую элиту, которая пользовалась особыми привилегиями. Враки!

Да, Голованов и Васильев имели привилегии и зав. отделами – снабжались лучше, а что касается рядовых – только что с голоду не пухли. 600 граммов хлеба, тощий приварок – что это за питание для молодого мужика, работающего по 12–15 часов в день?»

Но значение повести не только и даже не столько в исследовании трагического бытия человека в условиях тоталитаризма. Значение и глубинный смысл повести – в поисках форм и путей противостояния злу, в поисках истины и достойного человеческого поведения. Может быть, потому и считал писатель «повесть о следователе» своей лучшей вещью, что в ней он особое внимание обращал именно на процесс самопознания и самосознания, самосовершенствования личности.

 

Абрамов был убежден: путь к улучшению мира пролегает через ум и сердце каждого человека. Мир будет лучше или хуже в зависимости от совести, от поведения, от сознания и эмоциональных реакций каждого из нас.

Еще в 1976 году в речи на писательском съезде Абрамов говорил: «Нельзя заново возделать русское поле, не возделывая души человеческие». В тот год он как раз много думал о повести «Кто он?», именно тогда назвал ее лучшей.

Экономическое благосостояние – был убежден писатель, – невозможно без духовного оздоровления общества, социальными средствами невозможно обновить. <…> Нужен одновременно второй способ. Это самовоспитание, строительство своей души… каждодневное самоочищение проверка своих деяний и желаний высшим судом, который дан человеку – судом собственной совести». Главная суть повести, пожалуй, и состояла в том, чтобы помочь читателю осознать и почувствовать, сколь необходим и одновременно тернист, труден этот путь самосознания, поисков истины, созидания человека в самом себе.

Ольга Берггольц

Впервые: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979; Соч., т. 3, под названием «Слово у гроба».

Слово было произнесено на гражданской панихиде по Ольге Берггольц в Ленинградском Доме писателя им. В. В. Маяковского 18 ноября 1975 года.

В архиве писателя сохранилась еще заметка к портрету Ольги Берггольц, датированная 26 марта 1982 года:

«Какой-нибудь любитель исторических сравнений, возможно, назовет Ольгу Берггольц Жанной Д’Арк блокадного Ленинграда, Луизой Мишель, героиней Парижской коммуны. Не надо. Ольга Берггольц не нуждается в подпорках, чтобы встать выше. Она неповторима, как ее биография, ее судьба. Как подвиг блокадного Ленинграда. И потому бессмертна.

Она умерла, чтобы шагнуть в бессмертие. И она будет так долго жить в памяти людей, доколе стоять будет город на Неве».

Мы и сегодня живы ими

Впервые: Ленинградский университет. 1979. 12 янв.; Соч., т. 3.

Быть достойным их памяти…

Быть достойным их памяти…

Впервые: Сов. Россия. 1980. 1 мая.; Соч., т. 3.

Ответы на вопросы газеты «Советская Россия». Ответ читателям

Впервые: Лит. газета. 1985. 6 марта.

Весной 1982 года Абрамов собирался написать статью «Ответ читателям». 21 июня он сделал публикуемый набросок к будущей статье, в которую должны были войти и размышления писателя на другие темы.

Т. Голованова
«Страница незабываемой молодости»

Впервые: Воспоминания о Федоре Абрамове. М.: СП. , 2000. С. 44.

В. Гапова
«Одна зима»

Впервые: Воспоминания о Федоре Абрамове. М.: СП. , 2000. С. 54.

М. Каган
«На войне и после»

Впервые: Воспоминания о Федоре Абрамове. М.: СП. , 2000. С. 74.

«Суровые и светлые годы филфака»
(Из статьи Антонины Рединой)

Впервые: Аврора. 1978. № 5.

А. Б. Кононов
«О службе Ф. А. Абрамова в органах контрразведки»

Впервые: На страже безопасности Поморского Севера. Архангельск, 2003. С. 174–182.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru