– Настоящий абхазец и в тюрьме держится соколом, – сказал Нестор Аполлонович, глядя на него.
– Тем более когда невинно посажен, – вставил дядя Сандро.
Нестор Аполлонович вопросительно посмотрел на начальника милиции, и тот, быстро наклонившись, зашептал ему что-то на ухо.
– Газета… газета… – только и мог уловить дядя Сандро. Судя по выражению лица Нестора Аполлоновича и его благосклонным кивкам, ничего плохого его не ожидало.
– Я думаю, – сказал Нестор Аполлонович, отстраняясь от начальника милиции и глядя на дядю Сандро, – мы тебе поможем, если ты скажешь, откуда у тебя верблюды?
– Какие верблюды? – спросил дядя Сандро, стараясь понять, о чем идет речь.
Лакоба нахмурился. Вся эта история начинала ему не нравиться.
– Записано, что твой отец сдал в колхоз пятьсот голов мелкого рогатого скота, пять коров и четыре верблюда.
– Четыре мула! – радостно догадался дядя Сандро. – У нас было пять мулов… Отец одного оставил, потому что привык на нем ездить.
– Почему же записаны верблюды? – удивился Нестор Аполлонович.
– Наверное, – сказал дядя Сандро, – комсомолец, который записывал, не знал, как по-русски пишется «мул», и записал их как верблюдов.
– А-а, – сказал Нестор Аполлонович, – передай своему председателю, что он сам верблюд, а сейчас садись к нам обедать.
– Обязательно передам, – радостно согласился дядя Сандро и прибавил на всякий случай: – Лучше бы списки проверял, чем кости подбрасывать.
Но Нестор Аполлонович не обратил внимания на его слова, а может, и недослышал. А может, чегемские дела ему поднадоели, и он, пользуясь своей глуховатостью, сделал вид, что недослышал.
В этот вечер было порядочно выпито, было немало спето народных и партизанских песен, и, когда начались пляски, судьба дяди Сандро была решена, потому что его пригласили танцевать.
За родную советскую, за Нестора Аполлоновича, за всех дорогих гостей плясал дядя Сандро. И как плясал!
– Не мы одни, а весь народ должен наслаждаться таким талантом, – сказал Нестор Аполлонович и велел ему ехать домой, немного отдохнуть, а потом приезжать в Мухус и прямо заходить к нему. Он обещал устроить его в абхазский ансамбль песни и пляски.
На следующий день дядя Сандро оседлал своего застоявшегося коня и, подъехав к зданию милиции, постучал камчой в окно начальника. Тот выскочил на балкон, где уже стояло несколько милиционеров, и пригласил дядю Сандро спешиться.
– Спасибо, – сказал дядя Сандро, – но я заехал за хурджином.
– Вынесите, – зычно приказал начальник милиции и добавил, обращаясь к нему: – Я вообще был против твоего ареста.
– Я тоже, – сдержанно согласился дядя Сандро.
Один из милиционеров вынес хурджин и хотел передать его хозяину, но начальник его остановил.
– Приторочь сам, – приказал он ему и добавил, снова обращаясь к дяде Сандро: – Извини, что возвращаю пустой.
– Ничего, – сказал дядя Сандро, – не у тестя гостил.
По абхазским обычаям считается хорошим тоном, возвращая хозяину посуду, корзину, мешок, одним словом, тару, вложить в нее какое-нибудь угощение, а если нечего вложить, то извиниться за это. Можно назвать этот обычай благодарностью за тару или, наоборот, извинением за ненаполненную емкость. Обычай этот был принят между соседями, и начальник милиции, стараясь быть приятным, явно переборщил.
– А кости куда дели? – поинтересовался дядя Сандро, трогая лошадь.
– Пока в несгораемом шкафу, – ответил начальник милиции.
– Это хорошо, что в несгораемом, – согласился дядя Сандро, – а то второго пожара они не выдержат.
С этими словами он тронул коня и легкой рысью пошел в сторону Чегема. Через неделю дядя Сандро был уже в Мухусе, где был принят в абхазский ансамбль песни и пляски под управлением Платона Панцулая, да еще по совместительству подрабатывал в качестве коменданта местного Цика. Нестор Аполлонович умел привлечь и обогреть одаренных людей, способных украсить нашу маленькую республику. Разумеется, что именно может украсить нашу республику, решал он сам и его ближайшие сподвижники.
В ту же осень в Чегеме случилось вот что. В один прекрасный день Хабуг нашел в лесу дерево, в котором гнездились дикие пчелы. Он обрадовался этому даровому меду и решил забрать его домой, но у него не было посуды. Ему неохота было возвращаться домой за посудой, и он вспомнил, что гораздо ближе подняться к молельному ореху и вытащить там из дупла медный котел, авось божество четвероногих не обидится на него.
И вот, когда он поднялся к молельному ореху и вытащил из дупла медный котел, он, по его словам, что-то припомнил, но, что именно, никак не мог определить. Он спустился к роднику и стал отмывать внутренние стенки котла, и, когда отмыл, ему еще сильней показалось, что он должен что-то вспомнить, но он все еще никак не мог понять, что именно. Он подумал, что, если бы еще песком поскрести котел, он бы ясней припомнил то, что ему хотелось вспомнить, но ему надоело отмывать котел, и он, выплеснув из котла воду, вернулся к медоносному дереву. Хабуг развел у его подножия костер, набросал в огонь побольше гнилушек, чтобы гуще дымило, приладил к поясу котел и топор и полез на каштан.
И вот, когда он прорубил отверстие в дупле и стал ножом выскребать оттуда большие, нежные ломти свежего меда, а пчелы, выкуренные и оттиснутые дымом, с яростным гулом кружились над ним, он вспомнил то, что отец Кунты, таинственно исчезнувший двадцать лет тому назад, исчез в лето, названное чегемцами годом войны Диких Пчел со Стервятниками. В то лето чегемцы видели, как рой диких пчел, гнездившийся в самом верхнем отверстии дупла, стал воевать с неожиданно налетевшими на молельное дерево стервятниками.
Несколько трупов стервятников свалилось возле дерева, но рой не выдержал и навсегда покинул молельное дерево. Именно с тех пор пастухи стали разводить огонь в самом дупле, если их застигала здесь слишком ветреная и холодная погода: поужинают, поворошат головешки, сунут ноги в теплую золу и спят.
Теперь Хабуг был уверен, что отец Кунты пытался добраться до меда через нижнюю расщелину дупла и, по-видимому, до смерти искусанный пчелами, так и застрял там навсегда. Из всех чегемцев только он, по мнению Хабуга, как человек нечистых кровей (эндурская примесь) и мог решиться на такое святотатство. Потому-то он и исчез бесследно, что и дома никому ничего не сказал о своем преступном замысле.
И вот через множество лет его высохшие кости Сандро расшатал своей колотушкой, комсомольцы подогрели своим нечестивым огнем, и они посыпались вниз, как переспелые орехи.
В тот же день ближе к вечеру он рассказал обо всем этом Кунте, сидя у себя на кухне и топыря к очажному огню свои огромные, искусанные пчелами руки. С привычной покорностью Кунта выслушал его рассказ, время от времени поглядывая на стоящий у очага медный котел, сейчас продраенный и промытый женой Хабуга. Она тоже сидела сейчас на кухне и лущила в подол кукурузу, откуда по мере наполнения ссыпала ее в таз.
– Знай я в тот день, что это кости отца, отнес бы их домой, – вздохнул Кунта, выслушав рассказ Хабуга.
– Ну да, – кивнул ему Хабуг на котел, – сложил бы туда и отнес… А мой Сандро сидел бы дома вместо того, чтобы, как цыган, танцами зарабатывать себе на жизнь.
– При чем тут Сандро? – спросил Кунта, не понимая ход мысли Хабуга.
– При том, что через эти кости его арестовали, а там он увиделся с Лакобой, и тот его выманил в город.
– Верно, – кивнул головой Кунта в знак согласия.
Жена Хабуга, соскучившаяся по сыну, вздохнула. Помолчали. В тишине раздавался только хруст вылущиваемых зерен и хлюпанье фасолевой похлебки в глиняном горшочке, стоявшем у огня.
– Как подумаю, – сказал Кунта, глядя на огонь, – что кости моего отца двадцать лет провисели в этом треклятом дупле, чудно становится…
– Что ж чудного? – усмехнулся Хабуг.
– Я же там чуть не каждый день хожу… Божество могло бы как-нибудь намекнуть…
– Вы же его осквернили и оно же вам подсказывать?
– Тоже верно, – согласился Кунта, – а если это не отец?
– Он, – уверенно подтвердил Хабуг и кивнул на котел, – котел-то признал?
– Котел наш, – поспешно согласился Кунта.
– Может, что из одежды наверху застряло, – предположил Хабуг, но, подумав, сам отверг свою версию: – Пожалуй, нет… Птицы бы растащили…
– Да, столько времени, – вздохнул Кунта. Опять помолчали. Жена Хабуга со звоном высыпала зерна из подола в таз. Встала, отряхнула подол и, подхватив горсть кукурузных кочерыжек, сунула их в огонь. Помешала деревянной ложкой фасолевую похлебку, вынула ложку, дунула, лизнула и, положив ее сверху на горшок, села на место.
– Если на нем было какое железо… Там пуговицы, крючки… Можно в золе отыскать… – сказал Хабуг.
– Так там золы по колено, – пожал плечами Кунта и посмотрел на Хабуга своими слабыми выцветшими глазами.
Жена Хабуга перестала лущить кукурузу.
– Можно через сито просеять, – сказала она.
– Тоже верно, – согласился Хабуг, – но ты сначала поезжай в Кенгурск и отбери у них кости. Надо похоронить – стыдно перед людьми.
– Говоришь, в милиции? – справился Кунта.
– В милиции… В несгорающем сундуке, если верить моему бездельнику.
– Тебя послушать, так все бездельники, кроме тебя, – вставила жена и, сердито хрустнув початком, сразу вылущила целую горсть.
Хабуг оставил ее слова без внимания.
– Дадут? – с надеждой спросил Кунта.
– Думаю, дадут, – сказал Хабуг и добавил: – На всякий случай возьми пару индюшек и мешок орехов. Но прямо не вноси. Эти – прямо не любят. Через наших родственников передай.
– Хорошо, – сказал Кунта, вставая, – котел сейчас взять?
– Конечно, бери, – ответил Хабуг и тоже встал.
– Подожди, – сказала жена Хабуга и, отбросив кукурузную кочерыжку, со звоном высыпала зерно из подола в таз.
Она вложила ему в котел (чтобы не извиняться за ненаполненную емкость) несколько хороших ломтей свежих сот.
– Да стоит ли, – поломался Кунта.
– Стоит, – мрачно пошутил Хабуг, – может, это потомки тех пчел, которые твоего отца закусали…
– Чего не бывает, – сказал Кунта и, приподняв котел, заковылял через двор.
Хабуг, стоя в дверях, долго смотрел ему вслед.
– Говорят, ему теперь вся власть, – кивнул он в сторону уходящего Кунты, – так я и поверил…
– Кому это вся власть? – повернулась от огня жена Хабуга. Раздвинув головешки, она разгребла жар поближе к горшку с фасолевой похлебкой.
– Да про Кунту я, – сказал Хабуг, все еще стоя в дверях и глядя ему вслед.
– Он как был, бедняга, при своем горбе, так и остался, – вздохнула она и снова уселась лущить кукурузу. Хабуг все еще стоял в дверях.
– Чем торчать тут, – сказала жена, с хрустом соскребывая вылущенной кочерыжкой зерна с плотного початка, – поймал бы своего мула и поехал бы сына проведать…
– Нечего мне делать больше, как плясуна твоего проведывать, – сказал Хабуг и добавил: – Я на мельницу поеду, перекусить приготовь…
– Я бы Кунту послала на мельницу, а ты бы к сыну поехал, – снова повторила жена, но уже без всякой уверенности. Она снова встала и сняла зацепленный ножками за чердачную балку кухонный столик.
– Кунта теперь сам кого хочешь пошлет на мельницу, – усмехнулся Хабуг, усаживаясь за столик, – хозяин…
А между прочим, если бы старый Хабуг послушался свою жену и вправду, поймав своего мула, оседлал бы его и поехал бы проведать сына, может, ему удалось бы сказать свое слово в самом начале большой дискуссии, которая развернулась на страницах «Красных субтропиков» по поводу таинственных костей неизвестного, найденных в дупле молельного ореха.
Первая корреспонденция, на которую я наткнулся, просматривая подшивки тех лет, называлась «Конец молельного дерева». В ней рассказывалось о том, что молодежь села Чегем весело, с песнями (так и было написано) предала сожжению знаменитый молельный орех села Чегем. Теперь пастухи, подымаясь с колхозными стадами на альпийские луга, говорилось в ней, не будут останавливаться возле этого дерева, чтобы под видом языческого обычая прирезать козла и попировать, а будут целенаправленно двигаться к своим летним стоянкам. В конце заметки указывалось, что молельное дерево обладает уникальным дуплом, которое тянется до вершины и имеет несколько выходов. Ширина дупла у подножия дерева дает возможность двум всадникам въехать в него и, не мешая друг другу, выехать. (Кстати, я заметил, что везде, где говорится об уникальных дуплах, указывается на то, что всадник, по крайней мере один, может в него въехать, не спешиваясь. Можно подумать, что это самая пламенная мечта всякого всадника, начиная с Дон Кихота, – найти дупло, в которое можно въехать не спешиваясь, постоять там немного, может, сделать что-нибудь, не спешиваясь, и выехать обратно.)
В самом конце заметки глухо указывалось, что в дупле был найден скелет дореволюционного происхождения. (Я подозреваю, что эта фраза, скрыто полемизируя со статьей в «Кенгурийской нови», тайно рекомендовала следственным органам кенгурийского района оставить дядю Сандро в покое.)
Вот последняя фраза этой статьи, переписанная мной в блокнот: «По-видимому, мы никогда не узнаем, какому бедному пахарю или бесправному пастуху принадлежит этот скелет, но мы уверены, что это еще одно преступление местных дореволюционных феодалов».
Через некоторое время, примерно через неделю, на страницах «Красных субтропиков» выступил ученый-кавказовед из Москвы, который как раз в это время находился в Абхазии с археологической экспедицией. Он вел раскопки в двенадцати километрах от Мухуса в селе Эшеры. Газета дала его выступление под холодноватым, как мне кажется, нейтральным названием «Мнение ученого».
Он выдвинул гипотезу, что, возможно, найденный скелет – не результат убийства, а один из интереснейших древних обычаев воздушного погребения покойников, о котором с таким живым интересом рассказывал Аполлоний Родосский во втором веке до нашей эры. Оказывается, предки нынешних абхазцев считали святотатством хоронить мужчин в земле. Оказывается, их заворачивали в бычьи шкуры и вздымали на деревья при помощи виноградной лозы, чего нельзя сказать про женщин, которых предавали земле.
По-видимому, в районе Чегема было древнее поселение предков нынешних абхазцев и следовало бы тщательно изучить наиболее многолетние экземпляры деревьев этой местности.
Почему-то эта заметка вызвала гневную отповедь на страницах «Красных субтропиков». Ответ на статью знаменитого археолога назывался «Ученый копуша».
Когда я наткнулся на эту отповедь в пожелтевших подшивках «Красных субтропиков», я почувствовал, что на глаза мои наворачиваются слезы умиления. Я уловил в ней, пусть только для себя, но все-таки уловил истоки того стиля, который так прочно закрепился в последующие годы.
Автор ее начал свое выступление с того, что назвал предположение ученого неуклюжей и, по крайней мере, странной попыткой выгородить дореволюционного убийцу. После этого бойкое перо автора вонзилось в самого Аполлония Родосского и оказавшегося у него в плену нашего ученого.
Прочитав фразу про плен, я опять умилился и подумал, что, видимо, именно тогда ученые и другие общественные деятели стали попадать в плен.
Помнится, в самые ранние школьные годы это выражение было в ходу, и я довольно картинно представлял себе этих самых ученых, попавших в плен к буржуям. Я их почему-то представлял бородатыми дядьками, с завязанными назад руками, уныло бредущими под конвоем в буржуазную сторону. Я только не понимал тогда, почему вместо того, чтобы только ругать попавших в плен наших людей, не постараться неожиданным партизанским налетом отбить их от конвоиров и пустить их в нашу сторону.
Одним словом, статья эта, отвергнув Аполлония Родосского, защищала традицию общепринятого у абхазцев и многих других народов захоронения мертвецов. Особенно, как недопустимая вольность, отмечалось предположение, что трупы мужчин поднимали на деревья, тогда как женщин унизительно зарывали в землю.
Абхазцы, отмечал автор, всегда отличались рыцарским отношением к женщине, тем более сейчас, при советской власти, когда равноправные мужчины и женщины бок о бок работают на стройках и на колхозных полях.
«Пока жив Нестор Аполлонович, никакому Аполлонию Родосскому не удастся оклеветать наши народные обычаи!» – с таким несколько неожиданным пафосом заканчивал статью тогда еще молодой журналист, подписывавший свои статьи псевдонимом Леван Гольба.
Кстати, как только погиб Лакоба и абхазцев стали искусственно грузинировать, он стал выступать в печати под псевдонимом Леван Гольбидзе, иногда разнообразя его псевдонимом Леван Гольбия, а именно тогда, когда представители мингрельцев в грузинском правительстве становились наиболее сильной группировкой. Ради справедливости надо сказать, что, меняя псевдонимы фамилий, он всегда твердо оставлял за собой псевдоним первоначального имени.
Неудивительно, что именно он, столько раз перепсевдонимившийся сам, оказался в 1948 году крупнейшим мастером по расшифровке чужих псевдонимом. Правда, в начале 1953 года он написал статью под названием «Лжегорцы Кавказа» и дал маху. Статья была набрана, но он ее не успел напечатать, потому что в это время умер отец всех народов, кроме высланных в Сибирь и в Казахстан. На некоторое время он впал в немилость и даже вынужден был перейти работать в промкооперацию. В настоящее время возвращен в прессу и пока работает под первоначальным псевдонимом.
Кстати, возвратимся к временам его первоначального псевдонима. Надо отдать должное молодым тогда еще абхазским ученым, они дали отпор этой проработочной статье. Как видим, даже в те времена в отдельных случаях здравый смысл нет-нет да и прорывался на свет божий.
Так, один наш ученый, имени которого я сейчас не могу назвать, писал в тех же «Красных субтропиках», что ни московский ученый, ни, тем более, Аполлоний Родосский, живший во втором веке до нашей эры, не собирались клеветать на наши народные обычаи и нашу сегодняшнюю действительность.
Что касается обычая воздушного захоронения у колхов, предков нынешних абхазцев, то действительно указания на этот обычай имеются не только у Аполлония Родосского, но и у Николая Элиане, который уже в нашей эре писал, что «колхи хоронят покойников в кожах: зашивают их и вешают на деревья». (Я не нахожу ничего плохого в том, что молодой ученый, как это можно заметить даже в моем пересказе, слегка кокетничает эрудицией. Позже ученые стали кокетничать безграмотностью и дошли в этом деле до подозрительной естественности.)
Что характерно для всех этих и других источников, продолжал молодой ученый, это то, что все они прямо указывают на то, что речь идет о воздушном захоронении мужчин, а не женщин. Поэтому здесь нет никакой клеветы, а есть горькая научная истина.
Но, с другой стороны, добавлял он, указания античных и других источников пока не подтверждаются ни этнографическими, ни археологическими данными, если не считать более чем сомнительный чегемский случай.
Во всяком случае, неожиданно добавлял он в конце, независимо от проблемы воздушного захоронения колхов, раскопки, которые ведутся московской экспедицией в районе села Эшеры и от которых наша научная общественность так много ожидает, никакого отношения к вышеуказанной проблеме не имеют.
При чем тут раскопки? В статье Левана Гольбы о раскопках вообще ничего не говорится. Остается предположить, что после его выступления были предприняты какие-то административные попытки приостановить раскопки.
К сожалению, спросить об этом у нашего историка оказалось не так-то просто. Дело в том, что он сейчас живет в Москве, работает в Институте истории и в наших краях теперь сам бывает только с археологическими экспедициями.
В конце концов в один из приездов в Москву мне удалось увидеться с ним в его институте. Встретил он меня с истинно абхазским радушием, мы покалякали с полчаса у него в кабинете и, как всегда в таких случаях, разговор не обошелся без того, чтобы не вспомнить про Вахтанга Бочуа. Разговор этот привел нас в хорошее настроение, и тут я нашел уместным напомнить ему о его давней статье.
– Да, да, – просиял он, – тогда нам удалось отстоять раскопки… А не собираешься ли ты писать об этом? – Он как-то сразу потускнел.
– Нет, – сказал я, – а что?
– Не стоит, – посоветовал он и с некоторой вопросительной озабоченностью посмотрел на телефон, – конечно, перегибы… Далекого прошлого…
Мне показалось, что последнюю фразу он сказал не столько мне, сколько телефону. Поймав мой взгляд, вернее поняв по моему взгляду, что я понял смысл его взгляда, направленный на телефон, он решил не скрывать своих опасений и, ткнув рукой на аппарат, сделал отрицательный жест, усилив его брезгливой мимикой. Жест этот не только не оставлял сомнений, что аппарат не пользуется у него никаким доверием, но и всячески призывал меня с оттенком далеко идущего дружелюбия разделить его скептицизм.
– Неужели и вас? – спросил я, кивнув на телефон.
Тут он развел руками в том смысле, что вокруг этого вопроса сложилась обстановка удручающей неясности.
– Ну, а вообще, что слышно? – спросил я, каким-то образом чувствуя, что телефон втягивает меня в сферу своих интересов. Тут как-то само собой получается, что хочется поиграть с Великим Немым, хочется подразнить его.
– Да как сказать, – протянул он неопределенно и снова посмотрел на телефон.
– Левана вернули в газету, – сказал я.
– Неважный признак, – сказал он и как-то весь оживился. Казалось, эта маленькая, но точная информация мгновенно привела в движение хорошо налаженную, но застоявшуюся ввиду отсутствия фактов машину исторического прогноза.
Он сделал свирепое выражение лица и подкрутил обеими руками несуществующие усы. После этого он сделал этими же руками жест вверх, похожий на тот жест, которым показывают крановщику, что груз можно поднимать.
– Но ведь Левана вернули в газету под первоначальным псевдонимом, – напомнил я.
– Вообще это неплохой признак, – сказал он и замолк. Казалось, машина прогноза сделала обратное движение и осеклась на том месте, с которого она двинулась вначале.
– Кроме шуток, – спросил я, снова возвращаясь к его статье, – что вам это выступление тридцатилетней давности? Вы – профессор, да и живете в Москве?
– А раскопки? – возразил он. – Мы готовимся к интереснейшей экспедиции в районе Цебельды. Испортить ее на месте ничего не стоит… Разве что найдется молодой чудак, который выступит в мою защиту?
Мы посмеялись и, слегка растроганные взаимным либерализмом, расстались.
На этом я прерываю историю молельного дерева, щадящим движением останавливаю себя с тем, чтобы, набравшись мужества и спокойствия, вернуться к нему, и тогда не обижайтесь, друзья, ибо печален будет мой рассказ.