– Ты пойми правильно, мил человек, на что мне эти цацки?
Праник пожал плечами и сгреб имущество обратно в рюкзак. Чем богаты.
– Инструмент возьму, оружие, патроны, – Салоп повозил ногтем по полировке, – топливо, лекарства, там… Порнуху…
Праник усмехнулся.
– Разве что сам снимусь…
Бригадир поскреб небритый подбородок, о чем-то раздумывая.
– Может, останешься? Сезон сейчас, люди нужны. Оплата харчами. Не боишься работы?
– Не боюсь, – Праник помотал головой.
Что-то подкупило его в этих мужиках. Может открытость и простота, а может просто соскучился по человеческому общению.
– Так что, по рукам? – Салоп подмигнул.
– По рукам.
– А имущество свое здесь можешь оставить. Потом заберешь в целости.
Пахло в бараках плохо. Испарения животных, ароматы пота и давно не мытых тел, ворохи грязного тряпья по углам образовывали неповторимый устойчивый и отнюдь не кислородный коктейль. Вдобавок, было очень душно: берегли тепло. Каждая щелочка забита паклей, двери до пола забраны плотной мешковиной, маленькие мутные оконца обтянуты целлофановой пленкой. Ветерок создавали только изредка пробегающие в полумраке работники. Праник себя к слабакам не относил, но побился бы об заклад, что царившая атмосфера по своей свежести и насыщенности нежными нотками дала бы порядочную фору солдатской казарме после трехдневного марша.
Однако все это не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось внутри теплиц. Едва Праник переступил высокий неудобный порог, от едкой нестерпимой вони резануло глаза так, что вокруг поплыли оранжевые круги, а желудок пообещал вернуть весь объем принятого за последние сорок восемь часов. И еще добавить от себя. Покачнувшись, Праник уперся лопатками в дверной косяк, с трудом перевел дух, и усилием воли удержал желудок на месте: он сюда явился восполнить калорийные запасы, а не растратить последние.
– Плохо пахнет – холошо расцет! – сообщил назначенный в гиды местный труженик, по акценту и экстерьеру выдавая в себе уроженца Китайской народно-демократической республики.
Представился он, как Цин. Не «Петя», не «Вова», не «помогайка», как обычно любят ассимилироваться в русскоязычной среде уроженцы поднебесной. Нет, по имени, кратко, но уточнив пару раз, как правильно. Был он невысок, худ, голову имел большую круглую, как шар, с изрядной проплешиной и жидкий хвостик волос, цепляющихся еще за жизнь. Цин так Цин, Праник пожал плечами, запомнить легко, была, помнится, в Китае такая династия. Или эпоха… Или и то, и другое сразу.
Праника определил китаец таскать воду для полива. На заднем дворе фермы старую силосную яму заполняло озерцо желтой жижи, что приобрела свой цвет то ли от сливаемых туда помоев, то ли от кучи драных капроновых мешков с фосфатными удобрениями, размываемой дождями подле.
Праник знал по опыту, что места подобные лучше огибать стороной, потому как дозиметр вблизи них начинал стрекотать, как кузнечик в экстазе размножения, и рекорды показывал небывалые. Цин робкие опасения выслушал скептически и замахал рукой:
– Циста! Циста! – Надеясь, видно, от цирроза печени сдохнуть раньше, чем от накопленной радиации.
Жижу сливал Праник в железное корыто. Там Цин ее щедро бодяжил, перемешивая палочкой, с каким-то порошком из зловещего вида пакетов ярко-кислотной раскраски с иероглифами. Но и этого ему казалось недостаточно. Для пущей забористости на каждое корыто приходилось еще полведра коричневой липкой массы, запах которой не оставлял, так сказать, никаких сомнений в характере происхождения.
– Кавно – хорошо! – делился опытом человек-эпоха и сетовал: – Только мало.
И только после всего живительная влага годилась для полива.
Праник не решался поинтересоваться, не знаком ли пытливый иноземный ум с трудами писателя Войновича, но на всякий случай зарекся местный самогон не употреблять.
А меж тем, еда из земли так и перла. Праник таскал ведра по лабиринтам теплиц, едва разминаясь на узеньких дорожках с усердными аграриями, и давался диву их успехам и достижениям. Под хлюпкими скособоченными каркасами чего только не произрастало: пупырчатые огурцы, увесистые, размером с кулак, помидоры, кабачки, сахарная и красная свекла с рельефной жирной ботвой, картошка, пшеница, наливные просяные метелки, капуста, морковка, редька, именуемая «турнепсой», репчатый лук, укроп, петрушка и Мичурин знает, что еще.
От заката до рассвета все это пропалывалось, окучивалось, подвязывалось и прореживалось, поливалось и отапливалось самодельными печками-буржуйками. В просторных погребах на древесных гнилушках росли грибы. Похрюкивали поросята, кудахтали куры, мычали коровы. На дощатом помосте стригли спутанных овец.
Ночевали работки здесь же. Вповалку. Все скопом, мужчины, женщины, молодые, старые. Кто на матрасе с выпущенными ватными потрохами, кто на охапке сена, кто на старой картонке от холодильника. Кормили два раза в день, без разносолов, но от пуза. Наружу выходили редко, все больше по производственной необходимости. Необходимостей таких было немного, дров привести, да телят попасти. Пожалуй, и все. За порядком следили те самые ребята с автоматами в телогрейках. И не дай бог кому профилонить от работы или поспорить с начальством. На первые разы лишат вожделенной трапезы, а если что посерьезнее – гуляй. Говорят, в лесу сморчки пошли, так ты кушай, поправляйся. Это не самое худшее еще, за воровство или за вредительство могут и почки опустить пониже к земле, а могут и пулю в живот влепить.
Цин, объяснил, что сейчас сезон, поэтому работников много. А на зиму-то многих попросят. Если на хорошем счету был, выдадут кое-какой паек. Обычно, крупы немного да овощей, каких уродилось в избытке. А если не по нраву ты пришелся руководящему составу, так говорят же, сморчки под снегом где-то… Должны быть. Остаться-то многие хотят, потому как тепло, и харч какой-никакой. Вот и стучат друг на дружку, кто назвал товарища бригадира «падлой», кто огурец с грядки скушал под покровом темноты. Но, все больше, конечно, баб-с оставляют. Работящих, само собой, но главное – с несильно завышенной, как некогда принято было говорить, планкой социальной ответственности. Сами же надсмотрщики трудовых подвигов гнушались.
– Что ни день, то праздник урожая у них, – жаловался Цин. – Сожрут сейчас все, а зимой – хер облизывать.
Дней пять пробился Праник в сельскохозяйственном экстазе. И как-то энтузиазм у него поиссяк. Наелся по горло. Не в прямом смысле, а все больше в переносном. Тут как-то выбежал вечерком во двор кислороду глотнуть и столкнулся нос к носу с давешними знакомцами, что при первой встрече к бригадиру его провожали. Поздоровался, как дела, мол, ребята, как служба? А те губы поджали и морды воротят свои. Понимать следует так: негоже нам, значит, дядя, со всякими рабами общаться. Мы, значит, бойцы, а ты – колхозник. Иди говно меси. И так гадко стало на душе, противно. Не такой жизни Праник искал. Хотел просто повернуться и уйти прочь, да вспомнил, что на хранение у него кое-какие вещи оставлены.
У конторы путь преградил часовой. Дохнул в лицо перегаром:
– Совещание у них. Беспокоить не велено.
Через открытые форточки второго этажа явственно слышалось позвякивание посуды и пьяные возгласы.
– Завтра приходи, – часовой зевнул. – После обеда…
Праник усмехнулся. И поймал себя на мысли, что действительно раздумывает над тем, чтобы прийти завтра. Потом, наверное, придется прийти еще через день. Потом еще. Может, ему даже предложат постоять в очереди, или внезапно выяснится, что имущество его куда-то запропастилось. К весне пообещают найти… И значит правы эти вертухаи, не считая его за человека.
– Суп вчерашний будешь?
– Чего? – не понял часовой. – Ты, это, – погрозил пальцем, – смотри!..
И не успел опомниться, как оказался с вывернутой за спину рукой, бережно удерживаемый Праником за неосторожно вытянутый указательный палец.
– Суп, говорю, вчерашний будешь? – повторил Праник и придал охраннику ускорения коленом. – Завтра приходи!
В таком положении они и поднялись наверх. По ступеням побрякивал перекинутый через шею автомат. Неудобно стрелять одной рукой на полусогнутых. Да и пальчик, наверное, больно.
В кабинете у бригадира дым стоял коромыслом. Несколько керосиновых ламп освещали заваленный объедками стол, пьяные лоснящиеся физиономии. Во главе гульбария восседал Салоп. Пышнотелая стряпуха, получив увесистый шлепок по жопе, ставила перед бригадиром дымящуюся миску щей. Кто-то накручивал патефон в углу, кто-то отчаянно матерился, привстав со стула, видимо произносил тост. В воздухе плыла плотная взвесь табака и перегара.
– Вечер добрый! – вежливо поздоровался Праник. – Приятного аппетита.
Присутствующие обернулись к нему, повисла неловкая пауза. В наступившей тишине сучил ножонками незадачливый часовой, шипел от боли и унижения.
– Мне бы вещички забрать, – вздохнул Праник. – Увольняюсь я…
Некоторое время Салоп фокусировал мутный взор, бессмысленно хлопая ресницами, затем побагровел и взревел дурниной, хрястнув кулачищем по столешнице. Если опустить подробности, суть его высказываний справедливо сводилась к следующему: зачем ему кормить роту дармоедов, если те не могут обеспечить в хозяйстве элементарный порядок, и всякий, кто ни попадя, может вот так вламываться в кабинет и мешать принимать пищу.
Впоследствии анализируя происходящее, Праник понял, что совершил серьезную ошибку. Ему следовало либо терпеливо и понуро клянчить свое имущество обратно, либо, уж если попер на рожон, так идти до конца, не ограничиваясь полумерами. А вышло, что он задрался и отпустил контроль над ситуацией. Пришпорил коня и бросил вожжи.
Праника быстро скрутили, выволокли во двор и принялись воодушевленно пинать всем собранием. Слабым утешением являлся тот факт, что присутствующие толкались, мешали друг другу и лупили куда попало. Сопротивляться Праник не пытался, чтобы лишний раз не злить показательно отрабатывающих харчи вертухаев. Да и не больно-то подергаешься под дулами автоматов. Лежал, закрывая голову руками и стараясь не потерять сознание. Некоторые сделали по несколько подходов, стараясь отдышаться в сторонке, но, в целом, устали быстро. Сказывалось изрядное возлияние и обильная жратва накануне. Праника оставили лежать в придорожной канаве, пообещав «в следующий раз открутить башку». Рассасывалась толпа зевак: представление закончилось, завтра рано вставать.
Кто-то приподнял голову, в разбитые губы ткнулся обрезок пластиковой канистры.
– Попей.
Праник узнал китайца.
Попытался сделать глоток, закашлялся. Встал на четвереньки, непослушным языком выталкивая изо рта кровавое месиво с осколками зубов. Вроде ничего не сломано. Повезло. Могли убить.
– Больно? – Цин пытался помочь сесть.
Праник отстранился, сел самостоятельно, стараясь унять головокружение. Дернул щекой, мол, бывало и хуже. Больно будет завтра, Праник знал по опыту. Мышцы задеревенеют, на каждое движение отзываясь мучительным скрипом. Но это не страшно. Заживет.
Китаец поцокал языком:
– Уходить тебе надо!
Праник кивнул, надо. Здесь ему уже ловить нечего. Утра дождется и двинет в путь. Отлежится пока.
Он так и растянулся на земле, прикрыв глаза, время от времени впадая в тревожное забытье. Едва забрезжил рассвет, поднялся на ноги, покачиваясь, сделал несколько шагов. Путь его лежал на восток, к далекому лесу, где еще чернела ночь. Праник задумался. У него в вещмешке не бог весть какой скарб: соль, спички, пистолет, дозиметр, котелок. Без этого придется тяжело. Но можно. В любом случае, ничего из имущества не стоило того, чтобы рисковать жизнью. Свою меру везения он за последнее время исчерпал. Разве что… Праник вспомнил про наладонник и нахмурился.
Сцепив зубы, направился к конторе. Да, он совершил ошибку. Больше не совершит.