Но соборность не есть и не может быть для нас внешним авторитетом как потому, что мы сами призваны быть деятельными участниками соборной жизни, так и потому, что нет таких внешних, формальных признаков, по которым можно было бы отличить подлинную соборность Христову от соборности естественной, человеческой или даже – от собирательных заблуждений.
Служит ли признаком соборности единогласие суждений и решений? Ни в каком случае! Среди верующих никогда не было, да и не может быть полного единогласия по всем вопросам веры. Наоборот, как показывает история церкви и, в частности, вселенских соборов, истина открывается верующим в споре и борьбе противоположных мнений. Апостол Павел признает полезность разномыслий и споров, поскольку чрез них обнаруживаются искусные в вероучении (I Кор. XI, 19).
Удостоверяется ли истинность того или другого решения религиозного вопроса большинством голосов в его пользу? Тоже нет! Сознание истины бывает нередко уделом меньшинства. История знает случаи, когда большинством голосов погрешали против истины целые многолюдные соборы. Стало быть, соборность сама по себе не может служить критерием истины. В каждом споре о вере подлинная соборность Христова для нас не есть непосредственное данное, а искомое. Когда в церкви сталкиваются два противоположных учения об одном и том же, нет никакой возможности узнать по внешним признакам, которое из них служит истинным выражением веры Христовой.
В вопросах о вере нужно подчиняться соборному решению церкви. Но где это решение? Как узнать его в тех случаях, когда есть две спорящие стороны, упорно стоящие на своем? При таких условиях иногда бывает неясно, где церковь, где подлинный Христос. Полагаться ли в этих случаях на суждения людей, более нас умудренных опытом, например на старцев, известных святостью жизни? Но ведь бывает иногда, что и «старцы» держатся различных мнений. Непогрешимостью не обладает, очевидно, ни один из них. Каков бы ни был духовный опыт того или другого лица, никакой человеческий опыт не заключает в себе полноты и не исключает возможности ошибочных суждений о вере. Ошибкам подвержены и величайшие святые. Чужой опыт, так же как и наш собственный, не снимает с нас обязанности судить и испытывать всякое утверждение о вере, кем бы оно ни высказывалось. Ибо в основе этого суда лежит религиозная интуиция, которая превышает всякий человеческий опыт, – интуиция полноты божественного. Полнота божественной славы никому из смертных не являлась, никем из людей не была воспринята. Но мы знаем, что она есть. И вот это-то откровение Отца Небесного, которое сообщается человеческому духу непосредственно, и дает ему возможность судить о явлениях божественного в мире, распознавая и отличая подлинные от неподлинных. О всяком явлении Христа – об индивидуальном явлении Его Личности и о явлениях Его в соборной жизни Церкви – мы должны судить посредством этого образа Божия, который положен Отцом Небесным в основу нашей духовной жизни. Без этого образа апостолы не могли бы узнать Христа при встрече с Ним. И точно так же без него мы не могли бы узнать Его ни в нашем внутреннем опыте, ни в доступных нам явлениях жизни Церкви.
Величайшее из доступных нам явлений жизни Христовой есть таинство Евхаристии. Каково же должно быть наше к нему отношение? Апостол Павел свидетельствует, что именно пассивное отношение человеческого ума и совести к этой тайне из тайн представляется безусловно недопустимым. Есть и пить, не рассуждая о теле Господнем, – значит есть и пить недостойно (I Кор. XI, 29). От приобщающегося телу и крови Христовой требуется проникновение в смысл таинства. Он должен ясно сознавать, что он приобщается и к смерти Христа, и к воскресению Его: «ибо всякий раз, когда вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он приидет» (I Кор. XI, 26). И, отдавая себе отчет в совершаемом, человек должен сам себя подвергать мысленному испытанию (I Кор. XI, 28), сопоставляя собственную свою немощь и недостоинство с тем образом Христа, который олицетворяет собою смысл всей религиозной жизни.
Что же означает этот суд испытующей мысли для самой мысли: является ли он для нее залогом смерти или бессмертия? Не очевидно ли, что мысль, призванная к рассуждению о смерти Христовой, призвана участвовать и в воскресении Его!
Быть может, кто-нибудь попытается уверить нас, что мысль, рассуждающая о теле и крови Христовой, не есть мысль логическая? Это – одна из тех иллюзий, с которыми необходимо раз навсегда расстаться. То, о чем должна рассуждать мысль человека, приступающего к таинству Евхаристии, есть именно логическая и вместе жизненная связь между смертью Христа и Его воскресеньем, откуда вытекает и для нас, верующих, обязанность соучаствовать в смерти Христовой, если мы хотим быть участниками Его воскресенья. «Ибо, если мы соединены с Ним подобием смерти Его; то должны быть соединены и подобием воскресенья» (Рим. VI, 5). То, о чем должна здесь помнить человеческая мысль, облечено апостолом Павлом в форму правильного логического умозаключения. «Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним, зная, что Христос, воскресши из мертвых, уже не умирает; смерть уже не имеет над Ним власти» (Рим. V, 8–9). Всеобщее воскресение тут логически выводится из воскресения Христова: ибо если Христос воскрес, то должны в Нем ожить и члены церкви – тела Христова.
Хотя здесь во времени эта логическая связь облекается для нас, людей, в форму дискурсивной мысли, переходящей от термина к термину, – сама по себе она выражает сверхвременную истину вечного Логоса. Призвание человеческой мысли заключается в том, чтобы жить в атмосфере вечного Слова, творящего мира и быть орудием его откровения.
Значение логической формы мысли в христианском вероучении может быть доказано не одним этим, а множеством примеров, о которых уже было упомянуто в предшествующем изложении. – Христианское откровение представляет собою вообще стройное органическое и, по тому самому, логическое целое: ибо жизненное начало, его связующее, есть вечный смысл или Логос мироздания. Всякое отдельное звено здесь безусловно необходимо и логически неотделимо от целого. Мы уже видели, что Богочеловечество есть логически необходимое выражение веры в смысл вселенной и, по тому самому, логически необходимое предположение религиозного сознания. Мы видели, что свобода твари есть логически необходимое звено религиозного жизнепонимания, что смерть есть необходимое логическое последствие греха, а воскресение – логически необходимое последствие совершенной жертвы, преодолевающей грех в самом его корне.
Словом, размышляя о вере, мы ни шагу не можем сделать без логической необходимости. И это – необходимость не психологическая, не субъективно человеческая, а объективная, неотделимая от самого содержания и предмета веры. Ибо мысль божественная по самому существу своему – мысль вселенская, безусловная и всеобщая. Она не может не быть логичною, потому что логическое единство есть форма Истины. Всякая мысль, не могущая облечься в эту форму, не соответствует и ее содержанию, а потому должна быть отсечена.
Для проникновения в смысл откровения признание этой положительной ценности логической формы мысли имеет огромное значение. Ибо, если откровение представляет собою логическое целое, то положенная в основу этого целого мысль о Богочеловечестве становится для нас тем самым критерием не только жизненным, но и логическим. Ею мы можем распознать истину от лжи во всяком вероучении и во всяком религиозном мнении. Всякое положение, которое логически необходимо вытекает из учения о Христе, пришедшем во плоти, тем самым приобретает для нас значение безусловно достоверное. Наоборот, всякое учение или мнение, логически несовместимое с этой верою во Христа, пришедшего во плоти, тем самым изобличается во лжи и потому должно быть отсечено. Оценивая всякое учение, мы должны рассмотреть, соответствует ли оно духу или образу Христа, пришедшего во плоти. Выше уже мною неоднократно было сказано, что это – прежде всего задача религиозной интуиции и религиозной совести. Но то умственное око интуиции, коим мы видим Христа, затуманено грехом и не всегда видит ясно: а совесть наша далека от чистоты сердца тех блаженных, которые, по слову Евангелия, Бога узрят. Поэтому и для интуиции, и для совести нашей требуется проверка; а для этого – не только полезный, но и необходимый способ – строго логическое мышление о вере, – сопоставление всякой интуиции и всякого религиозного утверждения с абсолютно достоверной для нас истиной Богочеловечества Христа.
Не будучи в состоянии одними собственными силами, сама из себя познать тайны Божии, мысль, лишенная подлинного духовного опыта, естественно вырождается в пустую, бессодержательную диалектику. Но, при его наличности, она представляет собою незаменимое орудие для раскрытия религиозной интуиции и для отделения в ней истины от лжи. Тут суд логический может, да и должен быть судом совести.
Чтобы понять положительное значение логического мышления о предметах веры, надо иметь в виду отношение логического суждения к опыту вообще. О каком бы предмете опыта мы ни судили, цель и задача суждения всегда одна и та же: Найти в наших субъективных переживаниях объективное содержание истины, отыскать в нашем психологическом восприятии сверхпсихологический смысл. Напоминанием об этом сверхпсихологическом смысле служит присущая нашей мысли форма безусловности и всеобщности, весь процесс познавания есть искание содержания, соответствующего этой форме.
В применении к опыту религиозному эта логическая функция судящей мысли более необходима, чем ко всякому другому: ибо в особенности в религиозных наших восприятиях и переживаниях мы находим пеструю смесь истинного и ложного, подлинного религиозного вдохновения и обманчивой субъективной мечты. Кто относится к этому субъективному материалу религиозной интуиции без критики, кто не подвергает своих религиозных переживаний суду испытующей мысли, тот всегда рискует принять за откровение создания и мечты своего воображения или, еще хуже, – самовнушение своего порочного сердца.
История христианского догмата полна ярких доказательств этой положительной ценности логической мысли для выяснения откровения. Все его истолкование и раскрытие происходило в борьбе с ересями, затемнявшими или искажавшими величайшую его ценность. Одни из них отрицали или умаляли божественность Иисуса Христа, признавая Его существом только подобным Отцу; другие отрицали в Нем действительное соединение двух естеств, утверждая, что Пресвятая Дева была только Христородицею, а не Богородицею. Третьи сливали два естества – Божеское и человеческое в одно. Все эти логические формулы ересей были выражениями ложных интуиций, все они были направлены против подлинной интуиции Христа – совершенного Бога и вместе совершенного человека, составляющей самую суть христианского откровения. Как же защищалось против этих ересей христианство? Оно противополагало логическим формулам ересей другие формулы, представлявшие собою образец логического изящества. В споре против ариан оно выковало понятие единосущия; в споре против монофизитов оно высказало учение о нераздельном и неслиянном единстве двух естеств во Христе. Словом, ясными логическими формулами оно утвердило подлинное христианское откровение и установило между христианским и нехристианским религиозным сознанием ту точную грань, которая раньше колебалась или даже вовсе отсутствовала.
Логическое суждение тут играло ту же роль, как и в исповедании Петра: оно утверждало Христа как Сына Бога живого. Оно облекало религиозные переживания в точную, логическую форму вселенского откровения и тем самым участвовало в строительстве дома Божия.
От той или другой оценки ума и умственной жизни человека зависит и наша оценка создания человеческого ума – человеческой культуры.
Тут замечается то же явление, которое уже было отмечено в предыдущей главе. Рационалистическое безверие, с одной стороны, мистический алогизм, с другой стороны, и здесь сближаются между собою в общей черте – в утверждении пропасти между религиозной верою и светской культурою. Одни верят в светский прогресс как самодовлеющую, безусловную ценность и отрицают религию как несовместимую с ним, давно превзойденную мировым прогрессом ступень сознания. Другие, напротив, исходя из безусловной ценности религии, в большей или меньшей степени обнаруживают наклонность к отрицанию светской культуры. Наиболее ярким выразителем этого образа мыслей у нас в России является покойный К. Леонтьев, для которого прогресс как таковой представляет отрицательную ценность. Теперь эта точка зрения высказывается с меньшей последовательностью, с меньшей решительностью, но влияние ее в русской религиозной мысли все же сильно чувствуется. К тому же и по условиям времени вопрос о ценности и смысле светской культуры приобретает в наши дни необычайную остроту. Он ставится ребром переживаемыми нами катастрофическими событиями.
Рассуждая о проявлениях бессмыслицы в мировой жизни, я уже указал на некоторые черты этой катастрофы, которые дают основание говорить о провале всемирной культуры, частью совершившемся, частью еще надвигающемся. На наших глазах апокалипсическое видение зверя, выходящего из бездны, облекается в плоть и кровь: господствующая в современной жизни тенденция выражается именно в превращении человеческого общежития в усовершенствованного зверя, попирающего всякий закон божеский и человеческий: к этому результату ведут головокружительные успехи современной техники, с одной стороны, и столь же головокружительно быстрое падение человека и человечества, с другой стороны. Звериное начало утверждает себя как безусловное начало поведения, которому должно быть подчинено все в человеческой жизни. В особенности современное государство, с его аморализмом, с его стремлением использовать всю культуру как средство для осуществления животных целей коллективного эгоизма, являет собою как бы конкретное воплощение начала зверочеловечества.
Именно в государственной и общественной жизни наших дней видение бессмыслицы приобретает неслыханную от начала мира выпуклость и яркость. Тем самым основное ее искушение приобретает небывалую силу. На наших глазах ад утверждает себя как исчерпывающее содержание всей человеческой жизни, а стало быть, и всей человеческой культуры. Не безумие ли утверждать, что есть смысл и есть Бог, когда окружающий мир дает столь неотразимые доказательства своего бессмыслия и безбожия? Вопрос этот навязывается нам со всех сторон. И всякий, исповедывающий смысл мира, обязан дать отчет в своем уповании. Или этого смысла нет вовсе, или мы должны найти его в самой глубине развертывающейся перед нами катастрофы.
На наших глазах зло торжествует одну из величайших своих побед над человечеством: всюду свирепствует адский вихрь всеобщего разрушения, – весь мир охвачен зловещим заревом пожара. Может ли наша вера в смысл жизни выдержать это огненное испытание? Эта вера – уповаемых извещение, вещей обличение невидимых. А то зрелище, которое служит наглядным ее отрицанием, видно из каждого окна. Где же обман и где правда, – в этих ли видимых всем явлениях зла, или в том невидимом царстве добра, которое мы утверждаем? И как совмещается последнее с первым?
То зло, которое утверждает свое господство в мире, на наших глазах приняло осязательную форму всеобщей войны между людьми. Самый факт войны – явление древнее как мир; новым и небывалым представляется лишь факт мировой войны в буквальном значении этого слова: в первый раз от начала истории война распространяется на все части света. В первый раз война является в столь осязательной форме, как начало безусловное и всеобщее, которое царит надо всеми, определяет все человеческие отношения.
Эта всеобщая война уже раньше таилась в мире, проявляясь во всеобщих, гигантских вооружениях. Вся жизнь так или иначе к ней приспособлялась и к ней направлялась. Факт мировой войны только сделал явным то начало, которое и раньше составляло основной закон всех взаимоотношений между государствами.
Теперь в России мы наблюдаем дальнейшее развитие той же логики всемирной войны. У нас она стала всеобщею в ином смысле, ибо она перешла в войну всех против всех. В минуту, когда я пишу эти строки, все общество у нас живет в состоянии войны, – классы, партии и даже отдельные лица. Распались все общественные связи, рухнул весь государственный порядок и внутренний мир. И словно самой родины нет больше, – есть только враждующие между собою классы. А временами кажется, что нет больше и классов. Есть только хищные волки, которые рвут друг друга на части или собираются в стаи, чтобы вместе нападать на одиноких.
Война родила анархию! Это – несомненный факт: можно спорить сколько угодно о его причинах, но отнюдь не о самом факте. Представляет ли он собою только местное русское явление? Составляет ли он последствие особых грехов русского народа, его исключительного нравственного падения или исключительного отсутствия патриотизма? Ни в каком случае! Сила этого соблазна, который проявился в России раньше, чем в других странах, заключается именно в его всеобщности.
Наш русский кровавый хаос представляет собою лишь обостренное проявление всемирной болезни, а потому олицетворяет опасность, нависшую надо всеми. Мы не знаем, разовьется ли и в каких пределах эта болезнь в других странах, будет или не будет там ее течение столь же бурным, как у нас в России: одно не подлежит сомнению, – болезнь эта есть. Вся мировая культура поражена недугом, который грозит стать смертельным. Недуг этот может развиваться или с молниеносною быстротою, как у нас, или облекаться в ползучую форму рака, тянуться десятилетиями. В течении его могут быть долгие перерывы, возможны даже относительно долгие периоды кажущегося выздоровления и благополучия. Но рано или поздно он возьмет свое. Провал современной государственности – явление всеобщее: он уже сказался для всех в самом факте всемирной войны, и, так или иначе, его до дна переживут все.
Что такое эта кровавая анархия, которая с такою силою проявилась в России? Это – проявление крайнего практического безбожия. Все общественные связи держались у нас связями религиозными. Когда эти последние ослабели, человек человеку стал волком, и все общественное здание рухнуло. Россия – страна христианская по вероисповеданию. Но что такое это людоедство, господствующее в ее внутренних отношениях, эта кровавая классовая борьба, возведенная в принцип, это всеобщее человеконенавистничество, как не практическое отрицание самого начала христианского общежития, более того, – самой сути религии вообще! Ибо самое латинское слово «религия», как мы видели, означает связывание. Религия есть то, что связывает людей воедино. Когда она перестает их связывать, они друг другу – либо враги и соперники, либо случайные союзники в целях ограбления и эксплуатации других людей. Когда отсутствует религиозная связь между людьми, их взаимоотношения определяются ничем не сдержанным биологическим принципом борьбы за существование. Тогда и получается та картина анархии, которую в смутные эпохи истории люди наблюдают повседневно.
Во внутренней жизни государств явная анархия наблюдается сравнительно редко; напротив, в международных и междугосударственных отношениях она – явление хроническое и как бы нормальное. По остроумному выражению Гоббеса, государства во взаимных отношениях всегда пребывают в естественном состоянии «войны всех против всех» – явной или скрытой.
Такие отношения существуют исстари во всем мире; господствуют они и между государствами христианскими. Но здесь они служат источником глубокого внутреннего противоречия, которое вносит отраву в жизнь и затемняет все нравственное сознание христианских народов. Вопреки точному смыслу христианской веры, которая требует, чтобы Бог для верующего был всем во всем, чтобы Ему подчинялись все сферы жизни – для государства устанавливается исключение из этого общего правила. По смыслу ходячего макиавеллистического воззрения, государство в своих отношениях к другим государствам признается не подчиненным какому-либо нравственному закону – божескому или человеческому. Этим вносится глубокое раздвоение в святое святых человеческой совести: в области частной жизни человек признает для себя обязательными заповеди любви к Богу и к ближнему, но в области государственной он исповедует полное практическое безбожие и человеконенавистничество. Один и тот же человек, как христианин, считает себя обязанным положить душу за ближнего и рядом с этим, как гражданин, считает всякую мерзость не только дозволенною, но и должною, когда она требуется интересами его народа и его государства!
Несовместимое логически нередко совмещается исторически. Поэтому веками это христианство в личной жизни совмещалось с международным людоедством. Люди не замечали этого ужасающего противоречия и даже не задумывались над ним. Впервые наша эпоха создала новые условия, благодаря которым оно отравило всю человеческую жизнь. На наших глазах рухнула искусственная перегородка между частною и государственною этикою. Теперь вся жизнь безбожна – и частная и государственная: во всех человеческих отношениях господствует один и тот же нравственный кодекс – кодекс последовательного и беспощадного каннибализма.
Нетрудно понять, как и почему это произошло. – Макиавеллистическая мораль государства с ее лозунгами – все для спасения государства – есть мораль войны: ибо именно непрекращающееся состояние явной или скрытой войны между государствами угрожает безопасности каждого из них; именно эта непрерывная угроза и служит оправданием всех средств для спасения моего государства. В новейшие времена эта угроза необычайно обострилась. Всеобщие и чрезвычайные вооружения, вызванные желанием ее предотвратить, в действительности только усилили опасность. Ибо вооружающийся против всех, хотя бы в целях самообороны, тем самым угрожает всем. – В результате – одностороннее приспособление государства к войне в наши дни было доведено до невиданного раньше совершенства и потребовало напряжения всех сил народных. Раньше война была делом не народа как целого, а особой армии, так или иначе набранной из народа. Принцип всеобщей воинской повинности, вооруженного народа, есть изобретение времен новейших, – второй половины девятнадцатого столетия.
Все народы вооружились с головы до ног для осуществления целей коллективного эгоизма, – вся жизнь подчинилась войне как высшей цели. В результате война вспыхнула естественно, стихийно, потому что уже раньше ее возникновения все взаимоотношения народов были насыщены войною; конец войны в России обнаружил роковые последствия этого всеобщего отравления. Война зажгла все, разрушила всякую государственность и общественность. В судьбах нашего государства сбывается изречение: взявший меч мечом и погибнет. Меч государства, выпавший из его рук, обратился против него: народ, вооруженный государством, стал величайшею угрозою для самого его существования. Война была доведена до своего последнего и крайнего предела – до полного крушения всякой общественности.
Как произошло это превращение могущественнейшего орудия государственности в орудие анархии? Это – не простая историческая случайность, а проявление необходимой логики всемирной истории – глубочайшее откровение смысла в бессмыслице. Русская государственность пала жертвой того рокового соблазна, который угрожает гибелью всякой вообще государственности, – соблазна всеобщего и повсеместного. В этом-то предостережение, какое явила всему миру русская национальная катастрофа.
Мы видели, как она произошла. В мирное время в России народные массы жили в стороне от политики, а потому и макиавеллизм как «мораль политиков» не оказывал на их жизнь заметного влияния. Но в дни мировой войны у нас, как и во всех воюющих странах, все мужское население было призвано проводить в жизнь макиавеллистические принципы. Безграничный коллективный эгоизм стал предметом наглядного обучения для всех. Все прониклись мыслью, что в интересах коллективных, национальных все дозволено. – И в результате расшатались все нравственные навыки. Мысль об убийстве перестала казаться страшной. Вера в безусловную ценность человеческой жизни исчезла, уступив свое место чисто утилитарным оценкам жизни и личности. Не стало больше безусловных святынь в жизни. Расстрелы, «реквизиции», грабежи и всяческие другие насилия стали явлениями повседневными.
Стоит только вспомнить рассказы любого солдата, вернувшегося с войны, чтобы понять ту глубокую деморализацию, которая этим вносится. Во множестве случаев коллективный эгоизм совпадает с личным удобством, и отсюда рождаются тысячи соблазнов. Удобно «приколоть» сдавшегося в плен врага, чтобы развязать себе руки, не возиться с ним, – разве не соблазнительна возможность оправдывать это удобство соображениями общей безопасности? Удобно «пристрелить немку», чтобы скрыть следы своего пребывания во вражеском селении, удобно реквизировать ее добро «на нужды русского воина». И все это оправдывается коллективным эгоизмом нации.
Бывают, однако, другие, еще более многочисленные случаи несовпадения эгоизма личного с эгоизмом национальным. Тогда весь соблазн, вызванный к жизни этим последним, обращается против него. В дни мировой войны нация требует от личности величайших, неимоверных жертв. Но, раз государство не признает над собою никаких святынь, во имя какой святыни оно требует этих подвигов и жертв от личности? Почему коллективный национальный эгоизм заслуживает большего уважения, чем эгоизм классовый или всякий другой? Русский национализм пал жертвою того самого искушения, которое присуще всякому национализму.
Рано или поздно в истории наступает такая грань, когда проведение двойной бухгалтерии в жизни народов перестает быть возможным, когда для людей становится психологически невозможным попирать образ Божий в одной жизненной сфере и уважать его в другой. Тогда практическое безбожие водворяется во всех сферах жизни.
Это и случилось в конце мировой войны в России. С одной стороны, в катастрофические дни военных неудач несчастный народ потерял всякое доверие к своим, частью неумелым и частью преступным руководителям. С другой стороны, к нему, окруженному предателями и изменниками, жившему в атмосфере самых мрачных подозрений, приступили искусители, которые стали уверять, что в основе всей государственной жизни лежит обман и предательство правящих классов. Коллективному эгоизму нации они противопоставили коллективный эгоизм класса. Взамен тяжелых жертв, которых требовала от него родина, они открывали ему перспективы земного рая. Людям, поставленным перед ужасом смерти, обреченным на заклание жертвам, они сулили золотые горы. И, усыпляя сладкою мечтою сознание долга, они уверяли, что родина для человека – там, где ему хорошо, что существуют на свете только две нации, простой народ и его заклятые враги, имущие классы.
В результате случилось то, что еще немного раньше казалось невероятным, невозможным. Народ поверил. Искушение возымело силу, потому что народные массы почуяли обман и ложь в самой основе государства. Тогда война разом переменила фронт, обратилась внутрь. Величайшее в мире царство рухнуло, рассыпалось в прах в несколько месяцев, потому что оно держалось не благоговением перед святынею, а силою коллективного эгоизма. Его разрушила та самая «мораль войны», та самая идеология «борьбы за существование», которая господствует в международных отношениях всего мира. Прежде эта идеология определяла взаимные отношения между государствами. Теперь она перенеслась на отношения между классами. Революция, которая началась с военного бунта, перенесла мораль войны на все общественные отношения.
Вспомним настроение, которое мы, как и все народы мира, переживали в дни патриотического подъема, вызванного войною. Какую жестокую радость мы обнаруживали, когда получались известия о гибели десятков тысяч немцев и австрийцев! Как эта жестокость возрастала с течением войны даже в самых человеколюбивых и добрых из нас! Когда немцы выдумали удушливые газы, это вызвало вначале бурю негодования; но тотчас же вслед за тем пример врагов вызвал подражание; во всех странах фантазия начала работать в том же направлении, и мы стали радоваться известиям о том, как хорошо действуют наши собственные удушливые газы. Таково настроение, создаваемое «логикою войны». Может ли оно остаться безнаказанным для человеческого сердца? Опыт показал, что нет: отношение к врагу внешнему целиком перенеслось на врага внутреннего, и в этом сказалась сила яда, которым мы отравлены. С той же жестокой радостью большевистски настроенные массы стали относиться к известиям о массовых избиениях «буржуев» и офицеров; отношение к большевикам их противников было едва ли многим добрее. И в этом – новое, яркое доказательство того, до какой степени вызванное войною озверение разложило общество.
Все вообще общественные отношения стали отношениями воюющих сторон. Отношение к «своему народу» и к «врагу» в существе своем не изменилось: но только под «своим народом», в интересах коего все дозволено, стали подразумеваться рабочие и крестьяне, а под «врагом», в отношении коего не должно быть пощады, – имущие классы. И лозунги войны гражданской, в общем, те же, как и лозунги войны международной, – «война до победного конца», «горе побежденным», «реквизиция с капиталистов», «аннексия помещичьих земель». Вся военная терминология наших дней усвоена классовою борьбою и анархией. И это неудивительно. Эта анархия представляет собою не что иное, как последовательное применение принципа войны, распространение его на все вообще общественные отношения. И в такой же мере, как и мораль государственная, эта мораль анархическая все подчиняет биологическому принципу. Одним нужно есть и пить; поэтому другие должны служить им пищею. И в результате этого последовательного осуществления биологизма в жизни вся общественность рассыпается в прах, рушится вся человеческая культура.
Всеобщая война – вот тот темный сатанинский облик мировой жизни, который таился и раньше под покровом культуры и в действительности господствовал над нею, приспособлял ее к себе; теперь покрывало отброшено, сатана обнажился, и мир стал адом. Его сила познается в массовом озверении, в глумлении над человеком и над его святынями, в жестоких пытках побежденных, в насилиях над женщинами и невинными младенцами. Есть и явления еще более характерные для этого общественного состояния, начало явного гонения против Церкви, избиения ее пастырей. Церковь стала средоточием разбушевавшейся в мире ненависти. Почему, отчего? Да потому, что всем своим существом она олицетворяет осуждение этого кровавого хаоса, – отрицание основного начала этой звериной жизни, – начала борьбы за существование. Церковь ненавистна, потому что она возвещает закон иной жизни и воспрещает людям глотать живьем друг друга. И в этой ненависти – вся сущность ада, вся его необъятная, темная бездна.