Эти люди думают, что юмор очень обыкновенная вещь и что ничего нет легче, как быть юмористом. Им не растолкуешь, что юмор – талант, да еще какой! почти столько же редкий, как гениальность… Их не уверишь, что на сто остряков, действительно остроумных, едва ли можно найти одного юмориста, потому что даже остроумие и комизм совсем не одно и то же, что юмор…
Виссарион Белинский
© Тростин Е., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
У одного сановитого придворного был вечер. Гостей собралось великое множество, в том числе, известный профессор элоквенции (словесности), один из первых русских стихотворцев Василий Кириллович Тредьяковский. В кругу гостей начался разговор о насекомых, и Василий Кириллович утверждал, что насекомых бить позволяется где бы они не были. В эти минуты муха села на лоб Тредьяковского, и знаменитый придворный шут императрицы Анны Иоанновны Тимофей Кульковский не говоря ни слова хватил Василия Кирилловича так полбу ладонью, что тот едва усидел на стуле.
Василий Тредиаковский
Тредьяковский довел этот поступок Кульковского до сведения Императрицы, и просил защиты, но Кульковский оправдался словами Тредьяковского, что насекомых можно бить где б они не были, яко бесполезную тварь.
Однажды Василий Кириллович спросил Кульковского, желая сканфузить его:
– Скажи, Кульковский, какое различие между тобой и дураком?
– Дурак спрашивает, а я отвечаю – был ответ Кульковского.
Василий Кириллович Тредиаковский, известный пиит и профессор элоквенции, споря однажды о каком-то ученом предмете, был недоволен возражениями придворного шута Педрилло и насмешливо спросил его:
– Да знаешь ли, шут, что такое, например, знак вопросительный?
Педрилло, окинув быстрым, выразительным взглядом малорослого и сутуловатого Тредиаковского, отвечал без запинки:
– Знак вопросительный – это маленькая горбатая фигурка, делающая нередко весьма глупые вопросы.
Как-то Тредиаковский долго читал свои стихи Кульковскому, а в финале, как полагается, спросил – какое стихотворение понравилось ему больше?
– То, которое ты еще не читал.
Однажды летним вечером Ломоносов шел по недавно прорубленному Большому проспекту Васильевского острова. Неожиданно из кустов выскочили три матроса и напали на него. Ломоносов легко раскидал своих противников, которые, встретив такой отпор, обратились в бегство, но одного матроса Ломоносову удалось схватить. Прижав побитого противника к земле, Ломоносов стал выпытывать у него их имена и для чего они на него напали. Матрос сказал, что они не собирались убивать прохожего, а хотели только ограбить его и отпустить. Ломоносов взъярился:
«А, каналья, так я же тебя ограблю».
Он заставил матроса раздеться и связать снятую одежду снятым поясом. После чего Ломоносов еще раз двинул матроса по ногам, свалив его на землю, взвалил узел на плечо и с добытым трофеем отправился домой.
Иван Иванович Шувалов (1727–1797) вопреки широко распространенному мнению графом не был, так как отказался от предложенного ему императрицей Елизаветой Петровной титула и обширных поместий.
Михаил Ломоносов
Он часто приглашал в свой дом и Михаила Васильевича Ломоносова, и Александра Петровича Сумарокова, враждовавших между собой.
Однажды Шувалов пригласил к себе на обед многих известных ученых и писателей [он частенько так делал], среди которых были и Ломоносов с Сумароковым.
Уже все собрались и ждали только прихода Ломоносова, который не знал о приглашении Сумарокова. Войдя, Ломоносов прошел уже половину комнаты, когда заметил Сумарокова. Ни слова не сказав, Ломоносов повернулся и пошел к дверям. Шувалов закричал ему вслед:
«Куда, Михаил Васильевич?! Мы сейчас сядем за стол и ждали только тебя».
Придерживая рукой дверь, Ломоносов ответил:
«Домой».
Шувалов возразил:
«Зачем же? Ведь я просил тебя к себе обедать».
Указывая пальцем на Сумарокова, Ломоносов сказал: «Затем, что я не хочу обедать с дураком», – и удалился.
Шувалов часто сводил у себя Сумарокова и Ломоносова, которые спорили при нем о языке и литературе, доказывая в яростных спорах свою правоту. В нетрезвом виде соперники часто переходили на откровенную брань, и тогда Шувалов отсылал одного из них прочь; чаще, говорят, Сумарокова.
Если же заманить обоих одновременно не удавалось, то Шувалов заводил беседу с Ломоносовым и посылал незаметно за Сумароковым. Прибывший Сумароков, услышав у дверей, что в доме Ломоносов, мог незаметно удалиться, а мог остаться и послушать разговор.
Вскоре он с криком врывался в комнату:
«Не верьте ему, Ваше Превосходительство, он все лжет! Удивляюсь, как вы даете место у себя такому пьянице, негодяю».
Ломоносов тоже не лез за словом в карман:
«Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые!»
Вот на таком уровне часто и происходили научные диспуты в то время.
Ломоносов осмеивал в Сумарокове незнание им русского языка, а Сумароков в качестве основных доводов безумия Ломоносова называл его «Грамматику российскую» и «Риторику».
Соседом Ломоносова по дому был академический садовник Штурм. Однажды в конце сентября к Штурму пришли гости. Вдруг служанка садовника наткнулась в сенях на Ломоносова, который «незнаемо с какого умысла» стоял там. Тут Ломоносов стал шуметь, ворвался в горницу и закричал, что гости садовника украли у него епанчу. Штурм попросил Ломоносова быть осторожней в своих выражениях, но Ломоносова уже понесло. Он схватил болвана, «на чем парики вешают», и начал всех бить. Разошедшийся Ломоносов и «двери шпагою рубил», так что пришлось Штурму со всей семьей и гостями выскочить из окна.
В последние годы своей жизни Ломоносов стал очень рассеянным.
Он мог во время обеда положить за ухо ложку [вместо пера], которой ел горячее.
Часто разгоряченный Ломоносов снимал с себя парик и утирался им.
Написанную бумагу он нередко засыпал чернилами вместо песку.
При встрече с Ломоносовым, крестьянским сыном, один царский вельможа насмешливо спросил: – Скажи-ка, любезный, как это ты осмелился войти в царский дворец? Может, у тебя знаменитые предки? – Мне не нужны предки, я сам – знаменитый предок для своих потомков! – ответил Ломоносов.
На похороны Ломоносова Сумароков все же пришел, но не примирился. Присев рядом с Якобом Штелином (1712–1785), Сумароков указал на гроб, в котором лежал Ломоносов, и проговорил:
«Угомонился, дурак, и не может более шуметь!»
Барков заспорил однажды с Сумароковым о том, кто из них скорее напишет оду. Сумароков заперся в своем кабинете, оставя Баркова в гостиной. Через четверть часа Сумароков выходит с готовой одою и не застает уже Баркова. Люди докладывают, что он ушел и приказал сказать Александру Петровичу, что-де его дело в шляпе. Сумароков догадывается, что тут какая-нибудь проказа. В самом деле, видит он на полу свою шляпу и…
Сумароков очень уважал Баркова как ученого и острого критика и всегда требовал его мнения касательно своих сочинений. Барков пришел однажды к Сумарокову.
– Сумароков великий человек! Сумароков первый русский стихотворец! сказал он ему.
Обрадованный Сумароков велел тотчас подать ему водки, а Баркову только того и хотелось. Он напился пьян. Выходя, сказал он ему:
– Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец – я, второй Ломоносов, а ты только что третий.
Сумароков чуть его не зарезал.
На экземпляре старинной книжки: «Честный человек и плут. Переведено с французского. СПб., 1762» записано покойным А.М. Евреиновым следующее: «Сумароков, сидя в книжной лавке, видит человека, пришедшего покупать эту книгу, и спрашивает: «От кого?» Тот отвечает, что его господин Афанасий Григорьевич Шишкин послал его купить оную. Сумароков говорит слуге: «Разорви эту книгу и отнеси Честного человека к свату твоего брата Якову Матвеевичу Евреинову, а Плута – своему господину вручи».
На другой день после представления какой-то трагедии сочинения Сумарокова к его матери приехала какая-то дама и начала расхваливать вчерашний спектакль. Сумароков, сидевший тут же, с довольным лицом обратился к приезжей даме и спросил:
– Позвольте узнать, сударыня, что же более всего: понравилось публике?
– Ах, батюшка, дивертисмен!
Тогда Сумароков вскочил и громко сказал матери:
– Охота вам, сударыня, пускать к себе таких дур! Подобным дурам только бы горох полоть, а не смотреть высокие произведения искусства! – и тотчас убежал из комнаты.
Однажды, на большом обеде, где находился и отец Сумарокова, Александр Петрович громко спросил присутствующих:
– Что тяжелее, ум или глупость? Ему отвечали:
– Конечно, глупость тяжелее.
– Вот, вероятно, оттого батюшку и возят цугом в шесть лошадей, а меня парой.
Александр Сумароков
Отец Сумарокова был бригадир, чин, дававший право ездить в шесть лошадей; штаб-офицеры ездили четверкой с форейтором, а обер-офицеры парой. Сумароков был еще обер-офицером…
Барков всегда дразнил Сумарокова. Сумароков свои трагедии часто прямо переводил из Расина и других. Например:
у Расина:
«Centre vous, centre moi, vainement je m’eprouve.
Present je vous fuis, absent je vous trouve!»
у Сумарокова:
«Против тебя, себя я тщетно воружался!
Не зря тебя искал, а видя удалялся».
Барков однажды выпросил у Сумарокова сочинения Расина, все подобные места отметил, на полях подписал: «Украдено у Сумарокова» и возвратил книгу по принадлежности.
В какой-то годовой праздник, в пребывание свое в Москве, приехал он с поздравлением к Н.П. Архарову и привез новые стихи свои, напечатанные на особенных листках. Раздав по экземпляру хозяину и гостям знакомым, спросил он о имени одного из посетителей, ему неизвестного. Узнав, что он чиновник полицейский и доверенный человек у хозяина дома, он и его подарил экземпляром. Общий разговор коснулся до драматической литературы; каждый взносил свое мнение. Новый знакомец Сумарокова изложил и свое, которое, по несчастью, не попало на его мнение. С живостью встав с места, подходит он к нему и говорит: «Прошу покорнейше отдать мне мои стихи, этот подарок не по вас».
Под конец своей жизни Сумароков жил в Москве, в Кудрине, на нынешней площади. Дядя (И.И. Дмитриев) мой был 17 лет, когда он умер. Сумароков уже был предан пьянству без всякой осторожности. Нередко видал мой дядя, как он отправлялся пешком в кабак через Кудринскую площадь, в белом шлафроке, а по камзолу, через плечо, анненская лента. Он женат был на какой-то своей кухарке и почти ни с кем не был уже знаком.
Талантливый переводчик Гомеровой «Илиады», поэт, которого высоко ценил Александр Васильевич Суворов, Ермил Иванович Костров был большой чудак и горький пьяница. Все старания многочисленных друзей и покровителей поэта удержать его от этой пагубной страсти постоянно оставались тщетными.
Императрица Екатерина II, прочитав перевод «Илиады», пожелала видеть Кострова и поручила И.И. Шувалову привезти его во дворец. Шувалов, которому хорошо была известна слабость Кострова, позвал его к себе, велел одеть на свой счет и убеждал непременно явиться к нему в трезвом виде, чтобы вместе ехать к государыне. Костров обещал; но когда настал день и час, назначенный для приема, его, несмотря на тщательные поиски, нигде не могли найти. Шувалов отправился во дворец один и объяснил императрице, что стихотворец не мог воспользоваться ее милостивым вниманием по случаю будто бы приключившейся ему внезапной и тяжкой болезни. Екатерина выразила сожаление и поручила Шувалову передать от ее имени Кострову тысячу рублей.
Недели через две Костров явился к Шувалову.
– Не стыдно ли тебе, Ермил Иванович, – сказал ему с укоризною Шувалов, что ты променял дворец на кабак?
– Побывайте-ка, Иван Иванович, в кабаке, – отвечал Костров, – право, не променяете его ни на какой дворец!
Раз, после веселого обеда у какого-то литератора, подвыпивший Костров сел на диван и опрокинул голову на спинку. Один из присутствующих, молодой человек, желая подшутить над ним, спросил:
– Что, Ермил Иванович, у вас, кажется, мальчики в глазах?
– И самые глупые, – отвечал Костров.
Однажды в университете сделался шум. Студенты, недовольные своим столом, разбили несколько тарелок и швырнули в эконома несколькими пирогами. Начальники, разбирая это дело, в числе бунтовщиков нашли бакалавра Ермила Кострова. Все очень изумились. Костров был нраву самого кроткого, да уж и не в таких летах, чтоб бить тарелки и швырять пирогами. Его позвали в конференцию.
– Помилуй, Ермил Иванович, – сказал ему ректор, – ты-то как сюда попался?..
– Из сострадания к человечеству, – отвечал добрый Костров.
Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?» Лакей отвечал: «Дома; пожалуйте сюда!» – и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос: «Чем он это занимается?» – Костров отвечал очень просто: «Да вот девчата велели что-то сшить!» – и продолжал свою работу.
Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н.М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.
Светлейший князь Григорий Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был нетверд на ногах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: «Видно, бедный, больнехонек!» А другой, встретясь с ним, пробормочет: «Эк нахлюстался!» Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений!
Костров страдал перемежающейся лихорадкою. «Странное дело, – заметил он (Н.М. Карамзину), – пил я, кажется, все горячее, а умираю от озноба».