bannerbannerbanner
43. Роман-психотерапия

Евгений Стаховский
43. Роман-психотерапия

Она развела руками.

– Так и не выбрали? – спросил я, чувствуя настоящий интерес. В конце концов, когда ещё я окажусь между орома и кикуйю.

– А вы знаете, – ответила она, – оказалось, что не надо учить буквы. Совсем. Я думала, у них закорючки, а там латинские буквы, как у нас, представляете? Да. И тогда я ещё немного помучилась и выбрала. Решила учить малагасийский. Это честно. Это честно по отношению к другим. Во-первых, Мадагаскар хоть и Африка, но как-то сбоку от основной Африки. А во-вторых, разве острова не прекрасны? И раз уж я не могу выбрать что-то совсем африканское, то пусть будет так. Знаете, как на малагасийском «спасибо»? Misaotra.

– Misaotra, – повторил я. – С этого обычно все начинают: здравствуйте, спасибо, я тебя люблю.

– Я сразу начала с «я тебя люблю» – tiako ianao. А потом счёт выучила: iray, roa, telo, efatra, dimy, enina, fito, valo, sivy, folo.

– Удивительно. Жаль, что я этого не запомню.

– Я для себя, повторить. Сложно учить язык, на котором не придётся говорить, наверное, никогда в жизни. Врачи, когда латынь учат, и то – рецепты выписывают, органы разные, заболевания. Опять же, при случае, между собой можно, чтоб другие не поняли. А мне куда с моим малагасийским? Друга, что ль, найти по переписке…

– Поехать на Мадагаскар не трудно, – со знанием дела произнёс я. – Мне кажется, это не слишком дорого, да и не слишком далеко. Земля вообще довольно мала, а самолёты летают всё быстрее, такими темпами мы скоро перестанем получать от них удовольствие и они превратятся в аттракцион. Бросил монетку – получи карусель. Поэтому летите на Мадагаскар, пока не поздно.

– А может, и полечу! – воскликнула Хейзел. – Полечу, вот увидите! Да! Только за тем, чтобы убедиться, что всё, чему я научилась, совсем не так. Сейчас тут поговорю с вами и поеду. Я сюда за вдохновением хожу. Вы куда-нибудь ходите за вдохновением?

– Я люблю реки.

– Реки – это прекрасно. В них есть что-то очистительное, да? А я сюда хожу. Иногда к камням рукой приложусь, и новые силы появляются. Я знаю, что сама это придумала, но надо же во что-то верить. Вы знаете, что это кладбище основано на земле, принадлежавшей Людевиту Гаю?

– Гаевица? – неуверенно спросил я.

– Да, – кивнула Хейзел, – это наш алфавит. Видите, как всё просто – где ещё искать стимул для изучения иностранных языков, как не в родном языке? Мне всегда так хотелось каких-то историй, что я выросла и оказалась совершенно обычной. И всё, что меня отличает от других людей, – это имя. Но если я поеду в Англию – там этих Хейзел, наверное, десять тысяч штук, и я потеряю свою единственную особенность.

Говоря это, Хейзел совсем не впадала в уныние. Она выглядела так, будто просто констатировала факты, на которые не стоит реагировать эмоционально. Всё, что случилось, – уже случилось. Хоть плачь, хоть смейся. Но я почему-то чувствовал желание её подбодрить, хотя понимал, что она в этом не нуждается.

– Почему единственную? – я всё же решился на полушутливую попытку. – Останется малагасийский язык.

– Если я успею его выучить до того, как отправлюсь в Англию. А я обязательно туда отправлюсь только за тем, чтобы встретить в своей жизни хоть одну живую Хейзел. Вы когда-нибудь встречали человека с именем, как у вас?

– Да, и не редко. Даже часто.

– А я никогда, понимаете? – она вдруг остановилась, словно только что впервые осознала эту её жизненную недостаточность. – Словно их и нет больше. Вся жизнь моя проходит только с одним вопросом: что за имя у тебя такое – Хейзел? Я была озабочена уникальностью имени и перестала думать о том, чтобы действительно стать уникальной. Меня так удивляют люди, гордящиеся своим именем или национальностью, или городом, в котором родились. В этом ведь нет никакой их заслуги. Это то, что было им дано по рождению.

– Разве нельзя гордиться чужими достижениями?

– Можно, наверное. Правда, приходится бороться с завистью – и в этом точно нет ничего уникального. Но вы же понимаете, я когда говорю – гордиться – я имею в виду – нельзя ставить себя выше других в том, что сделано не тобой. То, что ты родился в одном месте, а кто-то в другом – не делает тебя лучше, значимей, понимаете?

Я не пытался сопротивляться, думая о принцессах, и даже не сказочных, а настоящих, но мне было интересно понять её мысль до конца, тем более что в целом я был с ней согласен.

– А я ничего не сделала сама, – продолжала она. – Вожусь с именем. Сначала стеснялась, потом гордилась, потом это стало утомлять, теперь привыкла.

– И больше не вспоминаете мисс Майнер?

– Всё время вспоминаю. Каждый раз, когда задают вопрос, рассказываю про Майнер. Какая разница – правда это или нет? Но раз уж мне выпало жить с именем Хейзел, значит, я должна была придумать историю. К тому же – жить, опираясь на чьё-то доброе имя, легче.

– Расскажете?

– Историю Майнер?

– Да.

И Хейзел рассказала.

Хейзел Далси Майнер родилась 11 апреля 1904 года в теперь уже окончательно заброшенном и превратившемся в призрак городке Санджер, округ Оливер, Северная Дакота, США. Помимо неё в семье было ещё четверо детей – Зельда, Эммет, Меридит и Ховард. Зельда была на шесть лет старше Хейзел, и поэтому, когда Эммет и Меридит пришла пора идти в школу, сопровождать их выпало пятнадцатилетней Хейзел, учившейся в то время уже в восьмом классе. Как и большинство детей, до школы Майнеры добирались на запряжённой повозке – с лошадьми Хейзел, будучи дочерью фермера, управлялась легко и обязанность отвозить-привозить брата и сестру приняла как должное. К тому же, как говорят, она была тихой и послушной девочкой, так что уж кто-кто, а она бы точно не нарушила правило не уезжать домой без сопровождения взрослых, если вдруг разыграется непогода.

То, что случилось в Северной Дакоте в середине марта 1920 года, непогодой назвать трудно. 15-го числа началась одна из самых страшных в истории штата снежных бурь, сыгравшая ключевую роль и в судьбе Хейзел Майнер.

Учеников в тот день отпустили пораньше, чтобы они успели добраться домой до наступления пурги. Отец Хейзел, Уильям Майнер, доехал до здания школы верхом довольно быстро, да и путь был не длинным, всего две мили. Около часу дня, привязав лошадь по кличке Старушка Мод к лёгким саням, в которых уже разместились дети, Уильям наказал дочери ждать, пока он приведёт из школьного сарая вторую лошадь. То ли Старушка Мод оказалась пугливей обычного, то ли буря внезапно ударила новым порывом, но лошадь рванула с места, и удержать её у Хейзел попросту не хватило сил.

То, что Хейзел отлично знала местность, в которой жила, не играло никакой роли: сильный ветер и снег, забивающий глаза, не позволяли видеть ничего дальше вытянутой руки. Несмотря на то, что дети были одеты достаточно тепло: пальто, шапки, рукавицы, – очень скоро стало понятно, что в таких условиях это слишком слабая защита, ставшая практически бесполезной, когда сани, взбрыкнув на овраге, подбросили Хейзел в воздух, так что она соскользнула в сугроб, вымокнув окончательно. Отряхнувшись и поправив поводья, Хейзел продолжила вести сани сквозь бушующую метель, слабо понимая, в каком направлении они движутся, и надеясь, что её опыт выведет хоть куда-нибудь, пока, напоровшись на очередное препятствие, сани не перевернулись. Уставшие и продрогшие дети попытались поставить их на полозья, но сил уже не было. Ничего не оставалось, как попытаться выжить, дожидаясь помощи.

На случай холодов в санях предусмотрительно лежали несколько одеял. Использовав саму повозку в качестве укрытия, Хейзел расстелила два одеяла на земле, и велела детям лечь, после чего накрыла их третьим одеялом и сверху устроилась сама, стараясь отдать ткани тепло своего тела.

Чтобы не замёрзнуть, Хейзел то и дело заставляла Эммета и Мередит шевелиться, она рассказывала им истории, пела вместе с ними песни, читала молитвы, постоянно твердя о том, что они не должны заснуть – что бы не случилось.

«Обещай мне, Эммет, как бы тебе ни хотелось спать, не позволяй себе. И толкай сестру!» – говорила она. Затем обращалась к сестре: «Мередит, не хнычь, а лучше пой тихонечко, так и Эммету будет веселее».

В это время Уильям Майнер уже давно вернулся домой и собрал спасательную дружину. Тридцать человек с собаками искали детей весь день и весь вечер. Когда совсем стемнело и видимость, отяжелённая бурей, стала равняться нулю, они вынуждены были прекратить поиски, чтобы продолжить их с первыми проблесками утреннего света.

16 марта, в два часа пополудни, через 25 часов после пропажи детей, их обнаружили в двух милях от школы. Перевернув сани, люди увидели Хейзел – она лежала поверх младших брата и сестры в расстёгнутом пальто и с раскинутыми руками, пытаясь отдать им последнее тепло своего тела. Рядом с санями стояла Старушка Мод – все понимали, двинься она с места, утащив сани за собой, детей замело бы снегом с головой, – так что их вряд ли смогли бы найти. Во всяком случае – до весны.

Сложно описать счастье отца и радость всех, кто помогал ему в поисках, когда стало понятно, что все трое детей были живы – их немедленно отвезли к человеку по имени Уильям Старк, его дом стоял ближе прочих. Дочь Старка, Анна, вспоминала позже, что звук, который издавали руки Хейзел, когда задевали мебель в доме, пока её несли к кровати, напоминали треск только что принесённого с мороза выстиранного белья.

Привести в сознание Хейзел пытались несколько часов. Её мать, Бланш, прибежав к Старкам сразу, как получила известие, что дети нашлись, была в таком шоке, что села в кресло-качалку и раскачивалась взад и вперёд всё то время, пока детям оказывали первую помощь.

Хейзел так и не очнулась. Бланш, которой в какой-то момент удалось уснуть, позже рассказывала, что во сне ей явилась Хейзел и сказала: «Мне было холодно, мама. Но теперь уже нет».

Через шестнадцать лет около здания суда округа Оливер поставили монумент с высеченной надписью: «В память о Хейзел Майнер. Дань мёртвому, память живущим, вдохновение потомкам».

 

Во время снежной бури, бушевавшей три дня, помимо Хейзел погибли ещё тридцать три человека.

11. Сараево (Босния и Герцеговина)

Что было дальше?

Чем они себя утешают?

Чем оправдывают своё дыхание?

Я скажу тебе.

Все они из чего-то вырастают.

Или лучше сказать – все они вырастут во что-то.

Они взрослеют, сохраняя в себе оттенки детства.

Они стареют, оберегая очаги молодости.

Она кричит: я не могу жить в этом религиозном плену.

Она кричит: я не могу быть особенной там, где особенность принимается за порок.

Она кричит: ваша коричневая шапка – это преступление.

Как она может носить эту коричневую шапку?

Как кто-то вообще мог сшить такую коричневую шапку?

Вокруг так мало солнца, если оно не отражается в глубине твоих глаз.

Если оно не может впитать тепло твоих рук.

Кто вообще мог придумать такие руки?

Зачем эти руки, если вокруг так много солнца пропадает зря?

Я иду по улице маршала Тито, на которой всегда что-то происходит, словно это не улица, а стиральная машина в общественной прачечной.

Здесь происходит всё.

Асфальт, как стиральный порошок, затирает пятна крови.

Дома с выпученными окнами разлагают внутри своих комнат пятна спермы.

Трамвай с грохотом проверяет на прочность пуговицы, соединяющие чужие друг другу районы.

Витрины строят прохожим глазки, надеясь на лёгкую добычу, на свежее мясо, на новое лицо, среди примелькавшегося однообразия.

Мне хочется кофе и велосипед.

Мне хочется крыши и маску героя.

Мне хочется свежести запаздывающего вечера.

Мне хочется всё, что я уже хотел когда-то.

Мне не хочется ни с кем говорить.

И мне не хочется ничего хотеть.

В такси я одёргиваю плечо, я пишу на бумажке «вези меня по кругу, вези меня вот сюда и обратно, вези меня вдоль и поперёк».

Вези меня подальше отсюда, чтобы я мог вернуться.

Вечер приходит без стука – поправляет волосы, подводит глаза, прячет ненужное по карманам, прячет всё, что может его выдать утром.

Вечер поправляет меня в себе.

Он говорит мне: спокойно, я говорю спокойно; всё, что ты видишь, – станет покоем; всё, что ты видишь, – исчезнет, как только ты перестанешь давать этому имя; как только ты позабудешь имя; как только ты перестанешь приманивать это к себе, протягивая конфетку-пустышку; я говорю спокойно.

Что было дальше?

Дальше дети отказывались понимать, что они – люди на вырост.

Их родители отказывались понимать, что они производят людей на вырост.

Природа отказывалась понимать – чем всем им не угодила плесень?

Природа отказывалась понимать, что вырастая дети перестают думать, что они – плесень.

Природа от них отказывалась.

Она говорила: делайте что хотите, живите как хотите, вырастайте во что хотите – только оставьте меня в покое.

Оставьте меня в моей плесени.

Ибо плесень превращает всё в камень.

Я останавливаюсь у театральной тумбы, у чего-то, что выглядит как театральная тумба – это точно не почтовый ящик, не телефонная будка, не трамвайная остановка, не цветочный магазин, не сигаретный автомат, не уличная клумба, не высохшая старушка, не триумфальная арка, не памятник кукловоду, не забытый стул, не дымовая труба.

Это башня.

Или опора моста.

Или колонна.

Или театральная тумба.

Я обхожу её кругом, прикасаюсь к ней, пинаю, ласкаю, подсматриваю – словно она солнце, а я её планета.

Мимо проносятся метеоры: прогуливаются кометы, проскальзывают астероиды – астрономические тела идут на опасные сближения, рождают новые звёзды, оборачивающиеся в системы.

Солнце превращает всё в камень.

Что и было дальше.

12. Белград (Сербия)

Милан, 22, Храм Святого Савы: Никогда не знаешь, в который день от Рождества Христова ты лишишься всего. Собственно, лишая себя Рождества, ты лишаешь себя иллюзий, а разве этого мало? Я никогда не праздную Рождество. И мне никогда не дарят подарков. Как-то было не принято. Считалось, что подарки – это что-то такое, развратное. Развращающее. Всё, что ты получаешь, – нужно заслужить. Когда я заканчивал учебный год хорошо – меня возили на море или однажды купили велосипед, но это не считалось подарком. Это была плата. То, что я заработал хорошей учёбой. У нас даже на дни рождения ничего не дарили. Однажды приехала какая-то дальняя тётка и привезла нам с братом пижамы. Мама сначала сказала «спасибо, мы не нуждаемся», а потом согласилась принять их за деньги. Расплатившись по полной стоимости. Но мне кажется, тётка специально немного занизила цену, как смогла, чтобы это не выглядело подозрительно. И чтобы саму себя убедить, что она хоть немного, но подарила. Рукав или карман. А дни рождения были настоящим табу на подарки. Угощения были, гости были, а подарки – нет. Считалось, что это неискренне. Что человек вынужден специально что-то придумывать, хотя ему рады просто так. Подарок – это ведь что-то просто так? Я не знаю, мне было обидно в детстве – всем что-то дарят, а мне нет. Теперь я вырос и думаю, что мама была права. Всё, что у меня есть, – я заработал. Даже если у меня ничего нет – это тоже я заработал. Но никто не сможет упрекнуть меня в том, что что-то досталось мне просто так. Я заработал и то, что у меня есть, и то, чего у меня нет. Сам я тоже, конечно, делаю людям подарки. Иногда. Не часто. Но это обычно значит, что мне что-то от них надо. И они об этом знают. И это честно. А иногда я делаю подарки, чтобы просто думать, что я хороший. И тогда мне что-то надо от самого себя. И это тоже честно. Приятно думать, что я хороший.

Негош, 28, Зоопарк: И тут я увидел слона. Я с детства не отличаю индийского от африканского, знаю только, что у них уши разные, но в этом и подвох – я никак не могу запомнить у кого какие, да? А потом эти умные люди заявили, что есть третий вид, и я окончательно успокоился. Ты можешь смеяться сколько вздумается, но у меня жизнь перевернулась. Я в тот момент, когда прочитал про третьего слона, – понял абсолютно всё. Я счастливый человек, у меня в жизни было всего два потрясения: первое – когда я увидел слона, второе – когда они изобрели ещё одного слона. Ты что-нибудь знаешь про слонов? Я ничего не знаю про слонов. Это правда. Правда и то, что все знают, что есть в Индии и есть в Африке, да? Но оказалось, что в Африке их два: один в саванне, другой в лесах. Про того, кто в лесах, раньше тоже знали, но не отделяли его от того, кто в саванне, а потом стали сравнивать ДНК – что за чёрт! Совершенно разные звери! Не абсолютно разные, конечно, но существенно, да? И тогда я всё понял – всё остальное устроено точно так же. Ты с юности привыкаешь к устройству мира: вот это А, вот это Б, вот это красное, а это черепашка. Потом узнаёшь, что есть черепашки и есть слоны. Потом узнаёшь, что слоны бывают африканские, с большими ушами, и азиатские – с маленькими. И вся задача сводится только к тому, чтобы отличить одного от другого. У многих это получается. А другие многие вообще не задаются таким вопросом. Некоторые полагают, что в природе может существовать розовый слон, пока не доказано обратное, но таких мало. И вот твой мир приведён в систему, в порядок, да? Причём приведён не тобой, а самой системой – она положила перед тобой всё, что есть, с чем ты и вырос, и превратился в человека. Во всяком случае – многим это удаётся – вырасти в человека, да? Некоторые полагают, что людей не существует, пока не доказано обратное, но таких мало. И ты даже привык к тому, что в природе появляются новые виды. Неважно зачем, неважно почему, неважно откуда – они появляются и всё, природа не объясняет своих поступков. Тут и начинается самое интересное, ведь лесной слон – это не новый вид, он не вчера появился, более того – его не вчера нашли, он всегда был. Только вдруг выяснилось, что он другой – появилось новое знание. Думали, что он такой, а он – другой. И всё! С этим надо как-то жить. Надо с этим как-то подружиться, потому что даже если его вернуть в прежнее состояние, это можно сделать только на бумаге – сам слон не перестанет быть другим. И невозможно вернуться туда, где было только два слона. Разве что уничтожить третьего. Но с теми, кто на это пойдёт, я не хочу иметь ничего общего, даже в рамках одного биологического вида, да? Лучше назовите слоном или сороконожкой, чем назовёте меня человеком.

Петра, 31, Музей современного искусства: Я скажу тебе только одно – я приехала сюда за сексом. Для меня это абсолютный секс-туризм, превратившийся в секс-эмиграцию. Тут даже задроты выглядят хорошо. Если парню двадцать или двадцать пять или тридцать – это всё. Парни тут – это сесть и открыть рот, пусть вся страна подходит по одному.

Огнен, 35, кофейня на улице Князя Михаила: Свобода выражается только в ощущениях, а на истинные ощущения способен только художник. Художник – в широком смысле, это может быть музыкант, может быть живописец, может быть хирург. Это может быть продавец кофе – всё зависит от взмаха его руки. Свобода созидательна. Встретив Даниеля, я его не узнал. Он был моложе и привлекательней, чем я ожидал. Очень угловатый, но это не углы о которые бьёшься, не рассчитав поворот, это углы с картин супрематистов, что означает, что он ещё и очень красочный. В нём чувствуется цвет. Я не был с ним раньше знаком, только видел на фото. Когда они собрали новую группу, он присоединился к их удивительному первоначальному дуэту, превратив его в трио, – и стал его центром. Этот центр он изменил в себе – он стал другой геометрической фигурой. Как в тестах, когда тебе предлагают выбрать треугольник или овал, и ты выбираешь треугольник или овал, в зависимости от расположения духа, будто это что-то должно означать. Я спросил, он ли на том фото в пшеничных полях, и он ответил утвердительно. Но не вопросительно-утвердительно, не ожидая продолжения вопроса, как иногда бывает, а словно удивившись, как я мог об этом забыть. Словно я сам был в тех полях и делал это фото. Я сказал, что я бы его не узнал, – картинка слишком разная. Тогда он говорит мне, что картинка не имеет значения, что я не узнал бы его, даже если бы посмотрел на неё сто раз, даже если бы она висела у меня на стене в спальне, я бы его не узнал, потому что для того, чтобы узнать человека, нужен как минимум второй пример. Я тогда переспросил – второй взгляд? Но он продолжал говорить не о взгляде, а именно о примере. Не о том, на что я посмотрю второй раз, чтобы лучше запомнить, а о том, что мне второй раз покажут. Что-то другое. Другое фото. В другом месте, в других цветах, с другим настроением. И если я смогу совместить эти два примера – я смогу попытаться узнать человека. А потом он сказал, что его-то я уж теперь точно не забуду. Я спросил: наверное, это потому, что теперь я видел его дважды? Но он сказал, что совсем по другой причине. И правда, я ведь помню далеко не всех, с кем виделся дважды.

Марко, 44, железнодорожный вокзал: Говорят, люди меняются. Это неправда. Люди меняются только в своих заблуждениях. Я думал, все люди разные, оказалось, вся разница в том, что есть их скелет. Уже несколько лет я прихожу на вокзал только для того, чтобы посмотреть в спину удаляющемуся поезду. Момент первого движения – самый важный. Это значит – началось. Это значит, чтобы изменить что-то, нужно следующее действие. Но поезда уходят всегда. В отличие от людей. Люди предпочитают возвращаться, даже если уезжают, как им кажется, с концами. Когда я был подростком, я думал, что я – великий актёр. Так хорошо мне удавалось всем морочить голову. Я думал, что все верят в мои маски, которые я надевал на себя с таким удовольствием. Я верил, что настанет день, и я предстану перед миром самим собой, настоящим. Наконец-то я смогу сказать ему правду. «Вы совсем не знаете меня», – твердил я про себя ночами, воображая, как я расскажу им всё. Я представлял, как буду торжествовать, видя гримасы удивления на их лицах. Я был так уверен, что ношу маску, что и правда стал придумывать роли, которые, как мне казалось, защищают меня от злого мира. «Вы ничего обо мне не знаете», – шептал я в ночную тишину и гордился собой, как ловко мне удаётся всех обманывать. Они думают, что я – это я, что я такой, каким они меня привыкли видеть, каким они меня знают, а я совсем другой и никогда ещё не раскрывал им своих чувств, не показывал истинного лица. И однажды я сел в поезд и уехал, думая, что никогда не вернусь. Уехал с этого самого вокзала. Не глядя в окно. На что тут мне смотреть? Я думал, я знаю всё и даже больше. Я думал, город для меня закончен, я перелистнул его, как страницу надоевшей книги. У вас тоже, наверняка, есть книга, которую вы очень любили в пятнадцать, но вот уже много лет о ней не вспоминаете. И никто не задаёт вам вопрос: с каким персонажем вы ассоциировали себя, пока были подростком? Уезжая, я думал, что наступает время, когда, наконец, смогу быть самим собой – там, куда я еду и где меня никто не знал раньше, там, где меня нельзя сравнить со мной прошлым, я покажу свой характер, свою натуру, я стану человеком, которым я себя видел. Оказалось, что это как с зеркалом, – своё отражение вижу только я сам, привыкнув к искажённому силуэту. Разве у вас не бывает мгновений, когда вы смотрите в зеркало и видите там того же мальчика, которого вы узнали когда-то в детстве? Когда вы научились пониманию, что это – вы. Может, веки стали немного тяжелее, но в целом – разве что-то изменилось? Кто-то скажет, что человеку мешает раскрыться его окружение, что оно не даёт ему быть честным, быть собой. Я скажу – человек и есть то, насколько он себя раскрывает. Мы привыкли думать, что наша оболочка иллюзорна, а наша сущность – спрятана глубоко внутри. Это не так. Наша оболочка и есть наша сущность. Мы ровно то, что мы показываем. Как этот уходящий поезд. Он вернётся сюда через день или два и привезёт новых пассажиров. Но сам от этого не изменится. Для нас он останется просто поездом. И мы забудем о нём, как только с него сойдём.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru