bannerbannerbanner
43. Роман-психотерапия

Евгений Стаховский
43. Роман-психотерапия

03. Вильнюс (Литва)

Угораздило ж оказаться здесь во время, когда мамочки да нянечки, да кто промеж них повыводили на выгул своих дитять, что все на одно лицо, и как не поперепутать их – одному богу известно, да и тот оплошает. Свят-свят.

А мне што, мне ништо – в дитятках жисть, говорят, новая закалена, так кто её туда всунул, тот пусть с ней и разбирается; где новое, где старое – всё одно, текёть себе, и на том спасибо, жрать не просит, а коли попросит, так всё отдай, ничегошеньки не сохрани, от глаз людских не спрячь, от себя не убереги, а то вон она Манька-то как в один день запротивилась, так и осталася одинёшенька, без хлеву, без хлебу да без золота; а всё цацкалась, угодить хотела, да где тут угодишь, ежели страсти такие волной пошли, что и не остановишь, а перебежчик ейный не внемлет да в ус не дует – так она и сидит-кукует, по чужим ходит, а своего не сдюжила, без божией-то подмоги. Свят-свят.

А другая – иначе, сядет насупившись, и всё по лавкам раскидано, глядишь, и тут ладно, и там скромно, и стены побелены, и кот по струнке ходит да сказку по случаю припоминает, антипода из себя изображает, а если спину выгнет, то исключительно по недомыслию – нутро знать играет, ибо если уж Марксом прозван, то должон понимать, что животине сама природа определила круг действий, и из круга этого ни-ни, што уж на другой круг зариться, или, как сказал классик, – где это видано, чтоб такое пересечение кругов совершать? Это што ж будет, ежели я на твой круг полезу, а ты на моём раскорячишься? Сумятица одна, нарушение божьего промысла и цели его великоустроенной. Свят-свят.

А больно хорошо, когда и светило ярко, и небо голубеет, и листья как надобно расположены, и ни ветерка тебе, ни лужицы; дитятям оно канеш скушно – им бы скакать резво да всё ноги мочить, в грязюке валяться, столбы сшибать да лбами меряться – у кого крепше, растить в себе, значит, индивидуума со всеми его прегрешениями, а то ну как спрос будет, ну как ответ держать – где, мол, дрянь такая наследил, признавайся как на духу, пока карточку в архиве не испросил, сам луччи признавайся, скотина, творил бесчинство или нет, м-м? Кого спрашиваю? И неча тут ухи скрывать! По ухам-то всё видно, ухи – они первое средство; а то руки помыл, ноги помыл, лицо окропил водой святою, а ухи што – всё стерпят? Стерпят-то они стерпят, да тебе ж хужей – зря, што ль, за ухи таскают? Нет, не зря, ибо ухи есть средство постижения истины: коли загрязнены, так и сам буишь, как дупло, в кое всякий мусор накидан да скорлупы орешьи, а коли проходы прочищены, то и путь открыт, и правда в них так и льётся, в одно входит, из другого выходит, милостью всевышней очищаясь от скверны и лести поганой. Свят-свят.

А кто произрастает в благолепии – тот жизни не смыслит, таков уж уговор; иной скажет – как же произрастать в благолепии, когда окрест печали великыя да нищета, да помои, что ни света белого не видеть, ни живот толком набить, а другой ответит, что это всё стенания и раз уж доля выпала, то тащи, а как тащить, если ни одной сторонушки не узнать, если око чует, что весь мир един и нету в нём ни стараний, ни благословления, а токмо упадок, токмо лихо, токмо маета безродная, и первый тогда сызнова поднатужится да и скажет, что, мол, глянь-ка на дитятю – где у ей маета случается? Во-о-о-от, а если уж привыче быть един, то всё от страху, от озноба душевного, от того, что некуда приложиться, а уж если приложишься, то што ж теперь – так и будешь забор всю жисть подпирать? Тут уж или забор одряхлеет, или сам скопытишься, а то и всё разом – без памяти. Свят-свят.

Вона дитятко к матушке подбежало, ладошки чумазые, личико румяное, заморские речи глаголет, ни слова не внять, будто что во рту булькает, шепелявит, трескает, а ну леденцов под щёки набрало? А матушка кивает, радуется, ладошки оттирает, лобызнуть норовит да платьишко поправить, того и гляди в пляс кинется, чудеса, да и только, но держать не вздумай, уж подруженьки заждались, уж кричат – подь сюды, без тебя ни дело не делается, ни спор ни спорится; а девчушка хороша до чего, прям кружевная вся, да видать послушница, разузнать бы откуда, да что, да как, да почему, да долго ли, да почём нынче; а и спрошу, чай не перепужаеца, не прогонит тряпицей, а уж коль прогонит, то и тому воля есть. Свят-свят.

А и скажи, голуба, откуда, да что, да как, да почему, да долго ли, да почём нынче, интерес, значит, выказываю и уважение, чтоб с горестью справиться да прочуять радость человечью, мощь его несгибаемую, невозможность устоять пред страстью земной и небесной, ибо во страсти и заключены альфа и омега всего сущего, а в особенности того, что полагает себя несущественным и явится только призраком во плоти, что парит аки птица в эмпиреях, а то камнем под холмы уходит, не будучи тяготь ни прошлым, ни будущим, ни настоящим, а всё для него – мираж, или сказать проще – миракыл. Свят-свят.

Так скажи, голуба, не утаи правды, движением губ не обмани! А ведь и не утаит, и скажет, и вытворит слово человечье, и, глядишь, не оставит камня на камне, а мне только то и нужно, покуда удача выпала. Свят-свят.

Дитя сие – речет – уж совсем другое, со вторым оно как, со вторым оно легче во сто крат, и опыт, и прибыток, и душевное расположение имеется, и всё устремлено к тому, чтобы взросла эта песчинка в камень драгоценный, в украшения ежели не перста, то короны, блеском затмевающей, ежели не светило, то спутник, но не возгордилась чтоб, а исключительно ради умножения красоты и счастия, ради правды воистину не утаённой. Свят-свят.

А первое дитя – первое в трудах да заботах, в страхах да чаяньях, в опытах да сущностях физических, ибо глупы мы, глупы бессовестно и беспросветно, и глупостью своей упиваемся, пока смерть не прийде, и так снова и снова, а там уж что вырастет, то и вырастет, и как преломить невзгоду сию, где взять способности к проникновению в глубь самого человека да подать ему, что он есть не токмо плоть и кровь, не токмо кость и душевное восприятие, но и сам ныне потомок, а в веках – пращур, нить разорванная, в гистории затерянная и расположенная тут не по воле моей, а по случайности дикой, и случайность эту держать надобно за уздцы, ибо ускользает и время, и красота, и сон, и сила, и любовь, и слово, а как удержать – это и самому богу неведомо. Свят-свят.

Первое дитя – оно корнями в почву, руками в небо, глазами в ветер, ушами в звёзды, носом дождь чувствует, пятами огонь выбивает; лик, что облако; семнадцати годов от роду, сама себе хозяйка, да только все мы в те лета словно пуп земли – мыслим, что всё хорошее да пригожее из-за нас случается, а уж плохое, то и подавно. Свят-свят.

04. Минск (Беларусь)

– Что у вас там происходит? – спрашивает меня друг Никита.

Мы условились встретиться с ним ещё месяц назад, когда я только замышлял свой поход, и теперь сидим в кафе на Революционной улице, неподалёку от площади Свободы. Именно той свободы, которой в этой стране отродясь не было. Где-то они всё же свернули не туда.

– Что у нас происходит? – отвечаю я, сбиваясь в интонации на этом «у нас», словно пытаюсь понять сиюсекундно: «у нас» – это где? – Что у вас происходит, скажи мне лучше. А впрочем, все эти разговоры про политику не лучшим образом сказываются на пищеварении. Что у вас хорошо – это воздух. Всё время хочется разговаривать цитатами из русских классиков.

– Прямо-таки из русских?

– Из русских. Хотя чем взрослее я становлюсь, тем больше уверяюсь, что классики интернациональны. Или, если хочешь, космополитны.

– И Достоевский?

– Достоевский в первых рядах. Всё русское он увидел издалека. Я бы не исключал вероятности, что он стеснялся своей русскости. Хотя в его время Россия была не так безнадёжна.

– Как ты можешь утверждать – какой была Россия в другое время, пока тебя там не было? Историческое и политическое устройство, социальные трения, описанные в учебниках и мемуарах, – это одно, а истинное лицо улицы – совсем другое.

– В этом ты прав. Я не могу знать. Но мне кажется, что Россия в XVIII—XIX веках только и делала, что пыталась завоевать авторитет.

– В глазах просвещённой Европы?

– По крайней мере, тогда никто не отрицал, что Европа действительно просвещена…

– А сейчас?

– А сейчас России не важен собственный имидж. Она ведёт себя, как барин-самодур, с которым никто не хочет дружить. Но не потому, что уже нет никаких шансов, а потому, что он сам ни с кем дружить не хочет. Он хочет повелевать и раздавать щелобаны, хочет поклонения, хочет, чтобы от него зависели, но это всё не дружба.

– Народ безмолвствует?

– Народ даже безмолвствовать как следует разучился. Иногда я думаю, что в России уже нет даже народа. Есть бантик, привязанный к кошачьему хвосту, – так и носится по кругу за больной головой.

– И гремит громко. Официант! «Зубровки»!

Официант приносит «Зубровку». Наша беседа растекается, становясь похожей на елизаветинскую драму.

С.: Свобода – понятие весьма и весьма неустойчивое.

Н.: Что не мешает ему обладать довольно устойчивой ценностью. Здесь мы давно уже ни за что не боремся, но помним что сколько стоит.

С.: Я всё равно не смогу сойти с позиций человеческого равенства.

Н.: Ты давно с них сошёл и даже не представляешь, как далеко находишься.

С.: Но есть же общечеловеческие ценности.

Н.: Нет никаких общечеловеческих ценностей. И человека как ценности тоже нет. Более того, человека как общности тоже не существует. Мы все – разрозненные единицы. Случайно сталкивающиеся частицы, порой приводящие к зарождению новой жизни. При этом мы не вполне понимаем – зачем новую жизнь зарождать. Такое вялотекущее траханье со спецэффектами.

С.: Это мне напоминает наши юношеские разговоры о смысле жизни.

Н.: О да! Они у всех одинаковые. Но мы выросли. И превратились во взрослых людей, не успев ни заметить, ни понять, как это произошло. Стать взрослым – значит признаться себе в том, что ты такой же мудак, как все остальные.

 

С.: И немедленно отделиться от остальных, чтобы было удобней сталкиваться.

Н.: Но большинство впадает в панику от одной мысли о случайности всего сущего и тут же начинает объединяться, стремясь ощутить общность со всем миром.

С.: Тайно про себя полагая, что, несмотря на общность, я – весь из себя конкретный, я – явно отличаюсь от всех остальных.

Н.: Только другим об этом знать не обязательно.

С.: И так по новой. Движение по спирали, замыкающей саму себя. Что не отменяет идеи всеобщего равенства – перед законом, перед людьми, перед богом, перед смертью…

Н.: Всеобщее равенство означает только то, что каждый волен думать про себя, что он выше других. Что он вообще другой. Хотя назови его другим – и он тебе морду набьёт, подумав невесть что. Свободу как категорию вообще надо запретить. Придумать что угодно стороннее, называть это любыми словами, но саму свободу вычеркнуть из всех списков. Чтоб не путаться. Чтоб точно понимать, о чём речь.

С.: Можно подумать, ты не понимаешь, о чём говоришь, когда говоришь о свободе!

Н.: Да нет, я, положим, понимаю. И все остальные понимают. Только мы все понимаем разное. Кто-то говорит о свободе волеизъявления, кто-то о свободе слова, кто-то о свободе действий… Пока существовало рабство, с понятием свободы вообще не было никаких проблем. Всё было понятно: если ты не раб, значит, – свободный человек. Сегодня понятие свободы настолько расширилось, что даже если ты свободный человек, это ещё не значит, что ты не раб. Вот ты можешь назвать себя свободным человеком?

С.: С точки зрения классического раба – конечно.

Н.: Нет, вообще свободным ты себя ощущаешь?

С.: Тут вряд ли есть однозначный ответ, однозначный путь к…

Н.: Да при чём тут путь – ты можешь выбрать: скорее да или скорее нет? Как в тесте.

С.: Скорее нет. Но Кант предлагал не путать зависимость от человека и зависимость от государства. Одно дело – когда ты подчиняешься человеку, и совсем другое – когда подчиняешься закону. Поэтому я вроде как не подчиняюсь никакому конкретному человеку, но в то же время – действую в рамках закона.

Н.: Это мне напоминает одну российскую историю начала XIX века, известную ныне как восстание декабристов. Точнее, я говорю о том, что ему предшествовало. Все эти люди, из приличных семей и даже с титулами, в какой-то момент пришли к очень важному разделению. Для них Государь и Государство перестали быть одним и тем же. И если монарх правит плохо и это угрожает государству, то его можно и снести более или менее болезненным способом.

С.: Ну так ведь было всегда – в истории полно заговоров и переворотов.

Н.: Но есть разница! Одно дело – борьба за власть, прикрытая устремлениями ко благу страны, и другое – устремление ко благу страны, где власть воспринимается как повинность.

С.: Такое проктологическое удовольствие – если не я, то кто.

Н.: Вроде того. Но теперь возвращаемся к Канту. Что значит «подчиняться закону, но не подчиняться конкретному человеку»? Закон чаще всего и есть конкретный человек. Оглянись кругом. Хотя нам с тобой даже головой по сторонам вертеть не надо. Мы пребываем в условиях отдельного человека. И выполняем, с тем или иным успехом, волю одного человека, прикрывающегося интересами государства.

С.: Даже если пытаемся этой воле противиться.

Н.: Даже если пытаемся этой воле противиться. Даже если мы стараемся не идти на поводу, общие условия не позволяют нам сделать лишний шаг в сторону. Мы, как собаки, которых не сажают на цепь, но не пускают дальше двора.

С.: Зато лаять разрешают.

Н.: Но тоже по расписанию. Официант! «Зубровки»! Дзякуй!

С.: Это уже настоящая толстовщина.

Н.: Да не имеет никакого значения, что это – толстовщина, достоевщина, кафкианство, сартриатизм, какие ещё у страдальцев любимые авторы? Каждый приличный человек так или иначе хоть раз в жизни приходил к попытке осознания свободы. И уверялся в том, что это утопия со всем классическим безумством в духе того, что «моя свобода кончается там, где начинается свобода другого человека».

С.: Мне больше нравится – The right to swing my fist ends where the other man’s nose begins. Тут есть чёткие границы. Вот моя рука, вот твой нос. Мы оба должны быть заинтересованы в том, чтобы они не соприкасались. Особенно, если наоборот.

Н.: Да, это же отвечает и старинному постулату «не суй свой нос не в своё дело». Но проблема как раз в том, что большинство не способно разделить эти пункты. Оно не способно понять, где его дело, а где не его. Ты ведь можешь искренне считать это дело своим – не важно, решается ли вопрос государственной важности или идёт спор за последний апельсин в лавке. Свобода абсолютно связана с понятием справедливости, и я надеюсь, ты не станешь утверждать, что справедливость существует.

С.: Я могу лишь утверждать, что она торжествует. Что как раз говорит о её бесконечной борьбе. Справедливость это как счастье. И то, и другое мы ждём откуда-то извне, и редко кто способен обнаружить счастье и справедливость внутри себя.

Н.: Тоже очень расхожие слова. Это всё моменты, которые мы пытаемся определить, и в итоге путаемся в самих определениях – с каждым следующим шагом предыдущее объяснение перестаёт устраивать.

С.: Выходит, что счастье и справедливость, да и свободу, можно трактовать?

Н.: Как и закон. Никогда не понимал, что это вообще значит – трактовать закон. То есть я понимаю, но не понимаю, что это за законы такие, которые можно трактовать. Когда слышу подобную реплику – бежать хочется. Она мне говорит тут недавно: «Этот закон можно трактовать и иначе». Я отвечаю: «Вы соображаете вообще, что вы говорите? Что значит – трактовать закон? Значит, это плохой закон». Есть красный сигнал светофора, если ты пошёл на красный, значит, ты не прав, всё. Если тебя сбивает машина, которая едет на зелёный, пока ты идёшь на красный, значит, ты мудак и сам во всём виноват. Водителя отпустить, тебя посадить в тюрьму, даже если все ноги переломаны. И трактовать тут нечего.

С.: А если обстоятельства? Если ты бежишь через дорогу, помочь человеку с сердечным приступом, который сейчас загнётся через минуту?

Н.: Согласен. Пишем пункт два. В случае если твои помыслы чисты, сажать в тюрьму не будем. Но ты бежишь спасать человека на красный свет на свой риск. Кроме тебя в этом никто не виноват. И вот тут появляется свобода, которую ты выбираешь.

С.: Мне кажется, ты очень категоричен.

Н.: Я просто неуютно себя чувствую в размытых формулировках. Мне нужно чётко понимать – что можно и что нельзя. Все остальные трактовки – для манипуляций и выкачивания бабла. И если говорить о свободе, я хочу иметь свободу задавать вопросы, если непонятно, и получать ответы на нормальном человеческом языке. Я хочу, чтобы у людей была позиция, и чтобы они могли внятно объяснить – почему они думают так, как думают. На какой фундамент опираются?

С.: И вот это уже не свобода, а совершеннейшая бессмыслица.

Н.: Которую я себе объясняю очень легко. Мы можем бесконечно вести разговоры о свободе, справедливости, счастье, равных правах и так далее, напирая на то, что важнейшие вопросы должны решаться путём референдума, всеобщих выборов, голосами большинства и т. д., но посмотри вокруг ещё раз. Вспомни людей, с которыми тебе приходится вольно или невольно сталкиваться на улицах, в кабинетах, в общественном транспорте, на больших мероприятиях. Вспомни, посмотри и ответь себе на вопрос: ты действительно хочешь, чтобы все эти люди имели возможность принимать решение и влиять на развитие общества? На твоё развитие? Ты серьёзно этого хочешь?

05. Киев (Украина)

– Надеюсь, ты расскажешь мне что-нибудь безнадёжно-захватывающее.

Я заглядываю в зрачки Максу, пытаясь оценить глубину его ко мне чувства. Семь лет назад я беспощадно влюбился в него с первого взгляда, и теперь он чувствует ответственность за былую неразделённость, усугублённую расстояниями. Но я давно уже воспринимаю свои увлечения исключительно с опустошительной стороны. Они наполняют меня словами, которые я затем не без труда выплёвываю. А чуть позже с облегчением выкидываю. Это позволяет мне пребывать в иллюзии действия. В иллюзии, что со мной что-то происходит.

Макс, по обыкновению, цепляется за вопрос и начинает трещать без умолку, что в его случае скорее достоинство, чем недостаток. Благодаря какому-то нелепому, необыкновенному таланту он всё время говорит об интересных вещах, хотя из уст другого человека они прозвучали бы скучно. В одну кучу валятся одноразовые провальные спектакли, открытие нового бара, приезд старого друга, глупые изменения в законодательстве, новая машина, отъезд старого друга, ремонт набережной, расширение полномочий, перевыпуск старой коллекции Nike и напоминание, что я в Киеве уже – в какой? – в седьмой раз, и значит…

– Тебе уже неприлично за столько времени так ни разу и не решиться подняться на эту циклопическую колокольню, на Святую Софию. Уже никто не помнит, сколько в ней метров, а ты ещё там не был.

– Семьдесят шесть.

– Но это со шляпой, а если внутри идти по кругу – меньше будет. Метров сорок пять. К тому же она, наверное, проседает и в следующий раз будет на сантиметр ниже. Архитектура – вещь ненадёжная. Несмотря на попытки человека устремиться к небу, сама по себе она всё время упирается в землю. Поэтому пойдём-ка, дружок, прогуляемся.

Я повиновался. В общем, мне было действительно совершенно всё равно куда идти – в этом городе я излазил многие закоулки, включая те, о которых и местные не слыхали, поэтому давно не тянусь ни к чему новому. Мне важнее присутствие Макса. Это решает сразу несколько вопросов, и самый важный из них – отсутствие необходимости действовать согласно плану. Возможность появления случайных новых людей будет сведена к нулю. Из трёх миллионов жителей города Макс знаком с доброй половиной. И от знакомства с другой половиной его удерживает исключительно объективный взгляд на жизнь.

– Половина любого города мира не стоит вообще никакого внимания. Я порой вот так выхожу на улицу и думаю: «Господи, кто все эти люди, чем они заняты, зачем они вообще?» Потом понимаю, что это во мне фашизм просыпается и срочно ухожу куда-нибудь, где все свои. Потому что фашизм надо давить на корню. Я вообще недавно понял, что все люди – фашисты. Просто каждый с этим справляется по своему – кто-то поудачней, кто-то по не очень. Особо оголтелые есть, но это уже в психиатрическое, даже говорить не хочется. Но самое страшное, самое удивительное со мной тут озарение произошло, я вдруг раз и обнаружил один положительный момент в том, что к нам Гитлер пришёл. Представляешь? Такое откровение настигло, что я даже испугался немного.

– А у тебя ж воевали?

Макса прямо передёрнуло:

– Ну да! И бабушка, и дедушка, и другой дедушка, и у них братьев там поубивало, кошмар, я помню эти рассказы, поэтому любое фашистское во мне кровь кипятит. Поэтому я и обалдел сам от себя, а потом думаю: «Ну а что такое, я же мыслящее существо пока как-никак – в церковь не хожу, телевизор не смотрю, дом в чистоте – чего мне самого себя бояться?»

– И?

– А! Но это не озарение никакое, это школьные годы чудесные до меня наконец дошли. Я вдруг понял, что Гитлер к нам пришёл только затем, чтобы мы поняли – какой это ужас, и сделали всё, чтобы это не повторилось. То есть исторически или даже антропологически это очень верный момент. Вот подумай – на несколько лет позже, и всё! Атомная бомба – и адьё! Потому и нужен был фашизм этот проклятый, чтоб мы в себе его задавили.

Несмотря на внезапную серьёзность темы, Макс улыбался, откровенно наслаждаясь солнечными лучами. Я было решил, что лучше поговорить о чём-нибудь менее болезненном, но почему-то спросил:

– Такими жертвами?

– А всё равно бы война была рано или поздно. Ну дотянули бы мы до сего дня, и что? С современными войсками и технологиями никто б пять лет не воевал. А жертв было б только больше. И я бы, честно говоря, не рискнул поставить на нас. Пусть это звучит непатриотично, а кто бы рискнул? В какой другой стране сейчас кто-то может с уверенностью сказать – «мы победим»? Кто? Давай сюда свернём.

– А что там?

– Ничего. Прорезная улица, мы ж к Софии идём.

Я огляделся по сторонам.

– К Софии разве не через Майдан?

– Мы со спины подойдём, так тоже можно. Не всё же в этой стране через Майдан делается.

Мы свернули на Прорезную. Я стал представлять, как этот диалог может выглядеть в моих записях. Подумал, не слишком ли много вокруг меня стало диалогов. Но тут же вспомнил, что люди, в общем, только и занимаются тем, что разговаривают. Особенно если это старые приятели, которые давно не виделись. Я успокоился и нацепил солнечные очки.

– А к тому же, раз уж ты про жертвы, – продолжал Макс, – то такое число жертв на совести не только Гитлера, но и Сталина. Это называется неэффективный менеджмент. Если б он с Гитлером не цацкался, Польшу с ним не делил радостно и не выстраивал свой фашизм на отдельно взятой, да плюс ещё весьма крупной территории, а сразу бы человеком себя показал, может, и войны бы не было. Но так как он не человек, а извините, говно, то говорить о том, как некоторые любят, что Сталин войну выиграл, просто преступно.

 

– Черчилль тоже не сразу в Гитлере вселенское зло распознал.

– Это всё так, просто мне не нравится, когда победу делят, опираясь на погибших, что, мол, у нас вон сколько, значит, мы главнее. Это позор, что у нас столько людей полегло. Да, мы в итоге справились, но мы не смогли сохранить жизнь миллионам, потому что верховный менеджер выбрал не ту стратегию и поставил компанию на грань банкротства. Не говоря уж о кадровой политике.

– Не горячись, я на твоей стороне, – сказал я, – и, пожалуй, ты прав. У меня сейчас это вызывает какие-то смутные ассоциации, за которые я пытаюсь уцепиться, но почему-то плохо получается. Ты помнишь, у Стивена Фрая есть книжка «Как творить историю»? Я растерял подробности, но суть в том, что там какие-то умные ребята изобрели-таки машину времени и отправились в прошлое, чтобы убить то ли Гитлера в детстве, то ли его родителей, а может, и не убить, но в общем сделать так, чтобы Гитлера не было.

Макс посмотрел на меня почти удивлённо.

– Я у Фрая знаю только музыкальные истории и всякие нелепости, но что-то подобное было у Кинга.

– Ненавижу такие ситуации, – сказал я.

– Почему?

– Теперь придётся выяснять – кто был раньше.

– Я за Фрая. Этот Кинг какой-то совсем новый, про него шумели чуть ли не вчера. Там тоже про машину времени, но про Кеннеди. Точно! «11/22/63» – дата убийства Кеннеди.

– И чем кончилось?

– Понятия не имею, я не читал. Я у Кинга люблю только «Сияние», остальное мне не пошло. Да и то тут Кубрик всему виной. Хотя, может, в оригинале он интересней, я ж в переводе читаю. На английском никогда, наверное, не доберусь. А чем Фрай кончился?

Я честно напряг память, но обнаружил, что помню книгу только в общих чертах. То есть я помню сам замысел, но совершенно позабыл, чем в итоге она закончилась. Дав себе обещание при случае купить и прочитать Фрая заново, я с чистой совестью ответил:

– Дело не в том, чем кончилось, дело в самой идее. Гитлер действительно на свет не появился. Но это не помешало нацистам прийти к власти с ещё более сильным лидером, благодаря которому весь гитлеровский план удался. Ну то есть план, который мы знаем, как гитлеровский. Германия победила в войне со всеми кровавыми вытекающими. Понимаешь?

– Я понимаю. И как это относится к… – он сделал несколько расплывчатых пассов руками. – Как это относится?

– Да я подумал, что ты нашёл положительное в Гитлере как раз потому, что он проиграл. Именно поражение Германии в войне позволяет нам задаваться вопросом: почему это вообще произошло? И пытаться найти хоть какое-то оправдание.

Макс вдруг встрепенулся, но не сменил тона.

– Так нет же никакого оправдания! Я не оправдываю Гитлера ни в коем разе! Я всего лишь говорю, что только сейчас усвоил главный урок войны. Раньше я просто знал, что это плохо. Что Гитлер – гад, а мы герои. А теперь я не просто знаю. Я понял. Это же очень большая разница.

– Извини, не улавливаю.

– Современные фашисты – они почему фашисты?

– Почему?

– Заблуждения. Они фашисты, потому что им это внушили. Кому-то выгодно, чтобы было такое движение. Фашизм ведь – это убеждения, это ж не врождённое качество.

Последняя фраза Макса хоть и была утверждением, но звучала как вопрос или как полувопрос, именно так обычно строят интонацию, когда предполагается некоторое одобрение со стороны слушателя.

– Убеждения, – кивнул я. – Врождённых качеств вообще очень мало. У меня так и вовсе ни одного.

– Это всем известно, – Макс оценил шутку и тут же продолжил: – То есть любой фашизм не более чем заблуждение. Это как с демократией.

– Ты думаешь, демократия – это тоже заблуждения? Утопия? Хотя если рассматривать демократию как власть народа – то, конечно, утопия.

– Главное, чтоб она не стала антиутопией. А то в некоторых странах кричат про демократию, а сами уже печи разжигают да всё думают, на кого б натравить массы. О чём задумался?

Я действительно уставился на один из стоящих вдоль тротуара фонарей, надеясь, что за тёмными очками смогу скрыть нахлынувшую отвлечённость. Но Макса не проведёшь.

– Да я подумал, что говорил почти о том же два дня назад с Никитой.

– Никита? Твой белорусский друг, с которым ты как-то приезжал?

– Да, вчера вечером он сажал меня на поезд.

– И как он?

Макс, казалось, тут же позабыл, о чём мы только что разговаривали, и начал запутывать новую тему, но я знал, что это как свежий бокал лимонада с трубочкой – необходимая минутка, чтобы передохнуть.

– В целом нормально. Собирается эмигрировать.

– Куда?

– Он ещё не решил. Может, в Берлин, может, в Амстердам, может, в Окленд.

– Это в Новой Зеландии? Очень далеко. Нам направо.

Свернув на Владимирскую улицу, Макс решил было вернуться к неоконченному разговору, но его мысль, как обычно, уже неслась где-то впереди.

– Я вообще думаю, что нам инопланетяне нужны, чтоб мы себя людьми почувствовали. Чтоб сознание открылось. Чтоб во всю силу почувствовать вот это военное слово «свои». А то делим чёрт знает что.

– Почему чёрт знает что? Ресурсы делим. Так всегда было и всегда будет. Инопланетяне на нас тоже из-за ресурсов нападут, а не просто в танчики поиграть.

– Да понятно, что ресурсы. Только отсюда фашизм ещё непонятней. Потому что, когда война за землю, за богатство, за власть, – она хотя бы понятна. Она ничем не отличается от обычного детского хулиганства, когда у соседского мальчика есть игрушка, а у тебя нет. И ты пошёл и отобрал. Тут всё ясно. Это элементарное «хочу». И другое дело, когда поднимаешь войска, чтобы просто уничтожить всё, что тебе кажется неправильным. Потому что ты так решил. Потому что у тебя травма детства. Потому что не нашёлся никто умный, чтобы объяснить, что если человек другой, это ещё не значит, что он не прав. Это значит, что ты про него ничего не знаешь и не хочешь сделать ни единого шага, чтобы узнать. И можно было мне сколько угодно кричать, что немцы плохие, что итальянцы плохие, что фашизм плохо, и я мог сколько угодно жить с этим знанием и даже не попытаться усомниться. Но я усомнился. И не сошёл с этих позиций.

– Всеобщая правда стала твоей правдой?

– Вроде того, хотя я не понимаю, что такое всеобщая правда. Наверное, это я тоже как-нибудь потом пойму. Ой, вот тут дом такой красивый. Но я бы не хотел тут жить, в переулках где-нибудь лучше. Даже на Костёльной лучше. Ну, а у тебя что?

Я пожал плечами.

– А что у меня… я еду.

– Ты молодец. Я бы тоже хотел. Но сейчас так много работы.

– Это хорошо?

– Конечно, хорошо. Но, может, я и выберусь куда к началу месяца. Я тебе напишу или позвоню, может, приеду туда, где ты будешь. Встретимся снова. А вот и София.

Купол колокольни, служившей ещё и воротами при входе на территорию самого собора, блестел золотом и в свете солнечных лучей буквально ослеплял. Очки не помогали, и лучше было не смотреть на купол вовсе. Поэтому почти сразу мы подошли к арке в основании, хотя у меня не было желания идти внутрь. Я был в Софийском соборе несколько раз и очень хорошо ощущал его атмосферу даже в момент воспоминаний, но Макс не сдавался.

– Так и быть, я сам куплю билеты, чтобы у тебя было полное ощущение аттракциона, – сказал Макс и добавил уже в окошко: – Два, будь ласка. Дякую.

Когда мы прошли дальше, я почувствовал, как во мне просыпается страх. Сначала лёгкой тяжестью в животе, потом покалыванием в ногах. Поднявшись на первый уровень, я ощутил головокружение. Но не паническое, а как в минуты особого чувственного состояния – в моменты крайней влюблённости, когда лучше не произносить никаких слов, а сосредоточиться на дыхании.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru