Это печалило и раздражало всех. Те, кто впоследствии восстал против Карла, не могли пожаловаться, что их грабят и доводят до нищеты. Напротив, подданные Карла богатели, и страна без затруднения внесла бы двойные и тройные подати, в сравнении с теми, какие налагались на нее правительством. Не о лишнем шиллинге шел спор, шел спор о человеческом достоинстве. Искренне оскорблялись пуритане, видя вторжение папизма, искренне негодовали Гэмден и люди, подобные ему, видя нарушение закона. У этих людей был Бог, и они были послушны Ему. Как Кромвель, дали они клятву прославлять своего Бога перед лицом неверующих и лжеверующих, хотя бы при этом пришлось пожертвовать самим собой. Но что божественного было в политике, проводившей настойчиво в жизнь народа принципы ханжества и лицемерия?
Где же был в это время Кромвель и что он делал? Увы! – почти незаметно должны промелькнуть перед нами двенадцать или тринадцать лет его биографии. В летописях человечества зачастую бывает легче найти подробности о жизни и смерти излюбленной собачонки какой-нибудь знатной дамы, чем о мыслях, делах и чувствах великого человека.
Мы оставили его в конце 1624 или в начале 1625 года освободившимся от своего душевного маразма и уверовавшим, что на земле можно жить, лишь исполняя волю Провидения. В этой мысли он нашел свой душевный покой и постоянный стимул для деятельности. В своих религиозных убеждениях он несомненно ближе всего подходил к кальвинизму. Образ сурового Божества, нарисованный женевским пророком, непреклонно проводящего в жизнь людей идею высшей справедливости, требующего постоянного покаяния в своих грехах, постоянной борьбы со страстями и легкомыслием, не давал покоя и Кромвелю. Но было бы, пожалуй, слишком смело называть его кальвинистом и только. Кальвинизм хотя и широкая, но все же догма. Кажется, Кромвель с самого начала (впоследствии-то уж несомненно) перешел за ее границы, склоняясь все более и более в сторону безусловного религиозного индивидуализма. Своей жизнью он хотел прославлять своего Бога. Во всяком случае, он искренне сочувствовал пуританам, заботился о том, чтобы не распадались их общины, жертвовал деньги на содержание проповедников. Уверяют даже, что возле Эли все еще сохранилась часовня, где проповедовал он сам…
Несомненно, что он внимательно следил за общественной и политической жизнью своей страны. Даже в это время его имя встречается обыкновенно наряду сименами Пима, Гэмдена и других им подобных. Он не мог не интересоваться процессами Прэна, которому оторвали (не обрезали, а оторвали) уши на публичной площади, как вору и мошеннику, за неодобрение системы Лоуда-Гэмдена, не мог не следить за ними, затаив дыхание, не мог не спрашивать себя, чем и когда все это кончится. Существует легенда, будто в один туманный день будущие вожди парламента и армии – Пим, Гэмден, Кромвель – готовы были сесть на корабль и переселиться, по примеру многих своих единоверцев, в Америку – до того трудно дышалось им воздухом старой Англии, зараженным ханжеством и насилием. Легенда прибавляет, что чиновники короля, внезапно явившись, не разрешили кораблю выйти из порта. Напрасно не разрешили… если это не легенда.
Впрочем, кое-что и не легендарное мы знаем из жизни Кромвеля за этот долгий (1624 – 1637 годы) и темный период. Это “кое-что” сводится к следующему:
В марте 1628 года граждане родного города избрали Кромвеля депутатом в третий, сильно оппозиционный, парламент. Таким образом он в Вестминстере подавал голос за “Прошение о правах” – эту, как помнит читатель, жалобу на склонность клира к папизму и на покровительство, оказываемое двором иезуитам. 11 февраля 1629 года он говорил свою первую речь в религиозной комиссии. Уже давно вел он борьбу с англиканским духовенством; давно желал он распространить в общинах и повсюду чтение Библии и свободное толкование ее; он смело упрекнул своих врагов в ханжестве и нарисовал яркую картину лицемерия и низкопоклонства, существовавших в жизни клира. “Если таковы, – воскликнул он в заключение, – в церкви ступени для получения мест и повышений, то чего мы можем ожидать впоследствии?” Для показаний против одного из злейших епископов он предлагал пригласить в качестве свидетеля благочестивого Ворда, но этому помешало закрытие парламента, распущенного 2 марта 1629 года со всеми знаками королевского неудовольствия.
После этого Кромвель опять вернулся к своим пенатам и провел в деревенском уединении целых одиннадцать лет (1629 – 1640 годы). Как видно, из документов, он был немало времени мировым судьею и вел борьбу с правительством за нарушенные последним привилегии общинного самоуправления. Потом он “осушал болота”, занимался хозяйством, скорбел, глядя на охватившую все государство реакцию, помогал пуританам деньгами, советом… Но мы стали бы совершенно напрасно искать какого-нибудь блестящего события в его жизни за все эти утомительно долгие одиннадцать лет.
Такого блестящего события не было.
По этому поводу Карлейль предается многим небезынтересным размышлениям. Ничто не мешает и нам хотя бы вкратце познакомиться с ними. Великий историк отмечает в своем излюбленном герое одну любопытную черту, именно скромность. Надо согласиться, что Кромвель на самом деле отличался ею. Не та, конечно, это скромность, про которую в прописях сказано, что она украшает дев и юношей. Это скромность силы, высокой и серьезной, которая утеряла свое тщеславие, слившись с громадным и всецело поглотившим ее делом. В действительно великом человеке не может быть нетерпеливого желания выдвинуться, нетерпеливого и настойчивого ожидания, чтобы заслуги его немедленно были признаны и вызвали соответствующие восторги. В изречении Бюффона: “Гений – это терпение” – если не все, то многое справедливо, и, в таком случае, кто терпеливее Кромвеля? Природа предназначала ему занять первое место среди людей. Она предопределила ему власть королей и императоров, власть героя над преданной и покорной ему толпой. И когда настал час, он, конечно, не отказался от нее… Но до наступления этого часа он скромно удовлетворялся незначительной деятельностью в пределах своего прихода. А между тем недюжинные силы кипели в нем. Быть может, и тоска его юности была отчасти вызвана этим страшным несоответствием между гениальными дарованиями и незаметной участью деревенского дворянина. Кромвель примирился на принципе. Этот принцип был абсолютен. Прославление Бога возможно и не на широкой исторической арене; широкая историческая арена не могла появиться без стечения счастливых случайностей. Не каждый день выпадают они, и Кромвелю пришлось ожидать их 44 года! Однако он не будировал[6] и не уходил от жизни. Честный семьянин, он был в то же время честным гражданином…
Маколей говорит про него: “Он был воспитан для мирных занятий”. Не видно, чтобы честолюбие съедало его, чтобы лавры политика или дипломата не давали ему спать по ночам; видно зато, что никогда ни о каком протекторате над Англией он не мечтал и мечтать не мог. Но разве он сидел сложа руки и плакался “на реках вавилонских”? Скромность позволяла ему браться за самые маленькие дела, лишь бы велик был принцип. А ведь он может отражаться даже в защите общинных привилегий, как отражается “солнце в малой капле вод”.
Особенно любопытны те мотивы, те свойства, которые Кромвель всегда искал в людях и, найдя их, наиболее ценил. Здесь было бы очень удобно сравнить его с Наполеоном. Последний выступил на мировую сцену смело и дерзко, провозгласив свою знаменитую формулу “la carriere est ouverte aux talents” (карьера открыта для талантов). У него также было фанатически преданное войско; но чем возбуждал он его к геройским подвигам, настоящим подвигам титанов? Обаянием своей личности? Прежде всего этим. А дальше? Чувством долга? Нет. Наполеон говорил им о славе, о деньгах, о наградах; он напоминал, что сорок веков смотрят на них с высоты пирамид; он настойчиво вызывал к жизни чувство успеха, славолюбие. Не так поступал Кромвель. Никогда не мечтал он о всемирном владычестве, даже мысль о нем не являлась ему. Имея в своем распоряжении громадную силу, он сравнительно мало вмешивался в европейские дела. Он сам проповедовал своим солдатам. Он говорил им о царстве Вечной Справедливости, о торжестве истины и веры над ложью и идолопоклонством. Посылая их на смерть, он звал их исполнить свой долг. Не в личном счастье человека искал он оправдания для его поступков и не к личной пользе обращался он, когда надо было подвигнуть на общее дело. Мысль о чем-то другом, бесконечно высшем, ни на минуту не покидала его – то была мысль о вечности. Ей-то человек должен принести в жертву самого себя, и она обращает его жизнь в долг. И он сам всегда шел впереди всех, не боясь ответственности. Первый на поле битвы, первый в битве жизни, он первый принимал удары судьбы, и глубокой складкой легло страдание на его чудном лице – лице гения.
Долгий парламент. – Пресвитерианская революция. – Индепенденты. – Армия парламента и армия Кромвеля. – Победы над королем. – Казнь Карла I
Так как я очевидно не имею ни малейшей возможности подробно излагать историю Англии, то читатель извинит меня за краткость, с какою я буду останавливаться на событиях, не имевших прямого отношения к жизни Кромвеля.
3 ноября 1640 года сошлось в Вестминстере большое и торжественное собрание, сделавшись потом известным в истории под названием “Долгого парламента”. Только исключительные обстоятельства заставили Карла обратиться к нему за помощью. Целых одиннадцать лет правил он без парламента, пока несчастная звезда не впутала его в войну с Шотландией. В этой стране Карл во что бы то ни стало хотел водворить епископов. К сожалению, шотландцы не только не согласились на это, а взялись за оружие, разбили королевские войска и теперь, 3 ноября 1640 года, стояли в северных графствах, ожидая уплаты обещанных им денег и грозя в противном случае двинуться на Лондон. Обстоятельства, как видит всякий, критические, но Карл все еще не терял своей самоуверенности. Ему хотелось во что бы то ни стало добиться немедленно вотирования[7] выдачи денег. Но парламент предпочел сперва заняться “собственными делами”, понимая, что теперь на его стороне такие шансы, какие могли бы не представиться никогда больше. Не было возможности распустить его, так как, повторяю, шотландцы грозили Лондону.
Парламент не терял времени. 11 ноября Пим, ставший с самого начала во главе собрания, обвинил Страффорда – правую руку короля – в его абсолютных стремлениях, в государственной измене. В сущности обвинение было несправедливо, но оно сразу говорило о том, чего хочет добиться нижняя палата и какой политики она намерена держаться. Это была политика войны. Ее принцип, как всегда, гласил: “a la guerre comme a la guerre”[8]. Несмотря на блестящую защиту, смутившую самых непримиримых врагов, 12 мая 1641 года Страффорд взошел на эшафот. Он умер, как умирают герои.
Казнь Страффорда послужила как бы сигналом к междоусобной войне. Сильно и быстро наносил парламент один удар за другим. Имея позади себя постоянную угрозу – шотландскую армию, он заставил короля в феврале согласиться на билль, в силу которого выборы в палату должны были отныне совершаться по крайней мере раз в три года, даже в том случае, если бы король не находил нужным, со своей стороны, созывать парламент. В мае король подписал постановление, что существующий парламент не может быть распущен без собственного согласия; нижняя палата благодаря этому захватила в свои руки диктатуру. Вскоре за тем корабельный налог был объявлен незаконным; пошлина с привозимых товаров отныне могла взиматься лишь с согласия парламента. Существованию Звездной палаты и Верховной комиссии был положен конец, вследствие чего король лишился права прибегать к каким бы то ни было экстраординарным сборам, бесконтрольно производить расходы и заключать своих подданных в тюрьму без предварительного расследования дела обыкновенным судебным порядком.
К июлю все было кончено. Иными словами, к июлю даже тень власти была отнята у короля. В августе подписали договор с шотландцами, заплатив им большие деньги. Спрашивается, почему же нижняя палата не считала себя удовлетворенной? Чего хотела она еще? Она хотела залогов, ручательств, обеспечении. Могла ли она доверять Карлу? Невозможно было предположить, что он согласится навсегда лишиться той власти, на которую его приучили смотреть как на принадлежащую ему вполне и безраздельно. Он, пожалуй, не стал бы нарушать те законы, которые установились с его же согласия; но существовали сотни косвенных путей, на которых он мог бы собрать уцелевшие остатки королевской власти с тем, чтобы попытаться еще раз подчинить Англию своей тирании.
Оттого-то парламент не расходился, а продолжал наступать все настойчивее. Еще в марте был предложен билль об устранении вмешательства епископов в светские дела. Верхняя палата решительно отвергла его. Это подстрекнуло нижнюю к борьбе. Она отвечала биллем, в котором требовалось совершенное уничтожение епископского достоинства в англиканской церкви. Это показалось слишком резким и радикальным. Вокруг короля стала смыкаться партия умеренных, и если бы в эту минуту ему удалось вселить в своих подданных веру в то, что он искренне подчинялся новому порядку вещей, кто знает, может быть все пошло бы хорошо, для него по крайней мере. Но подобной веры Карл никогда внушить не мог и не хотел. К тому же несчастная звезда Стюартов и теперь была против него. Уверяют даже, что в этом году она блестела особенным, кровавым блеском…
1 ноября 1641 года по Лондону разнесся тревожный слух, что в северной части Ирландии вспыхнуло восстание. Говорили об ужасных жестокостях, совершенных инсургентами. Вся Англия верила, что женщин раздевали донага и морили холодом и голодом, что других топили в реке, что невинных детей топили так же бесчеловечно, как и взрослых, что те, которым удавалось спастись от меча и палицы ирландских дикарей, странствовали без приюта по разным трущобам до тех пор, пока смерть не полагала предела их страданиям. Наименьшую цифру жертв, погибших за это время, Англия определяла в тридцать тысяч.
И по всей стране пронесся призыв к мщению, – озлобленный, беспощадный. Но к чувству негодования примешивалось недоверие к королю. Ведь он делал очень странные вещи в Шотландии (в это время он был там); отчего бы ему не делать того же и в Ирландии? Возможно ли отдать в его распоряжение армию для подавления ирландского восстания? Разве нет тысячи оснований предположить, что он прежде всего употребит ее на сокрушение английского парламента? Конечно, в этих предположениях было много преувеличенного, но им верили, и, к сожалению, имели полное основание верить.
Как бы то ни было, но парламенту пришлось объясниться. Он должен был открыть нации причины, почему устраняет Карла от его законного места во главе армии. Вследствие этого появилась так называемая “генеральная ремонстрация” – Grande Remonstrance. Это было подробное изложение действий Карла с самого начала его царствования. 14 декабря оно было напечатано и прочитано Карлу. Он выслушал его, презрительно усмехаясь.
До сей поры, как видел читатель, король играл чисто пассивную роль. Он отдал Страффорда как искупительную жертву в руки нижней палаты; он молчаливо переносил арест Лоуда и его тюремное заключение; он подписывал билли, почти не протестуя против них. Ожидание той минуты, когда сила опять окажется на его стороне и будет возможно презрительно отказаться от всех данных обещаний и обязательств как вынужденных, придавало ему бодрости. И он терпел. Теперь же, когда поездка в Шотландию убедила его, что там у него много сторонников, когда по возвращении в Лондон народ приветствовал его радостными криками, когда наконец ему удалось открыть фактические доказательства противозаконного образа действий предводителей оппозиции и уличить их в сношении с шотландцами, – он решился действовать. 3 января 1642 года он послал своего генерал-прокурора предъявить в верхней палате обвинение лидерам парламента, полагая, что с заточением главных деятелей в тюрьму всякая оппозиция сделается весьма трудною, если не совсем невозможною.