bannerbannerbanner
Золушка

Евгений Салиас де Турнемир
Золушка

Глава 15

При выезде из местечка Териэль, в нескольких метрах от последних домов, стоял большой двухэтажный дом, с большим двором и громадным садом, где, за исключением нескольких тополиных аллей, были только плодовые деревья.

Дом был оригинальной архитектуры. Во всем было что-то красиво-тяжеловатое. Подобные очертания, линии и углы могли бы подходить к зданию больших размеров. Это был стиль, который появился во времена Наполеона III, когда Париж быстро разрастался во все стороны, а пустые парки, в том числе и парк, конфискованный у Орлеанских принцев – покрывались новыми домами в глубине дворов и садов и окрещивались итальянским словом «вилла» или английским «коттедж».

Здание принадлежало местному буржуа, Грожану, быстро разбогатевшему на глазах у всех, лет за двадцать.

Имея в молодости не более трех тысяч дохода, Грожан, потеряв отца и оставшись один на свете, стал все чаще отлучаться в Париж. Скоро он почти раззнакомился с териэльцами, приятелями отца, и все, конечно, были убеждены, что двадцатипятилетний Грожан ездит в Париж кутить и, скорее всего, его небольшой домик с землей, полученный в наследство, будет продан с аукциона за долги. Однако, прошли года, Грожан не разорился, а напротив, аккуратно подновлял отцовский домик. Причины своих частых отлучек в Париж Грожан почти никому не объяснял, отвечая кратко, что у него есть дела. Иногда ему случалось пропадать на целую неделю, но он все-таки возвращался и снова проводил день, другой в Териэле. Вообще, разъезжая, он проводил половину времени года у себя дома и половину в Париже. Только летом он исчезал надолго, ради того, чтобы предпринять очередное дальнее путешествие.

Прошло лет восемь, и однажды явились рабочие, разрушили маленький дом и начали строить другой, который для териэльцев, сравнительно с другими домами, казался полудворцом.

То, что прежде было тайной, теперь уже давно стало известно всем. Грожан долго вел удачную игру на бирже, но не увлекся, как многие, не стал гоняться за миллионами и вовремя бросил азарт и предательский путь наживы. Хотя все его друзья и маклеры признавали в нем la bosse de la hausse et la baisse[207], он занялся всякого рода серьезными предприятиями в компании с солидными людьми.

Попав компаньоном в одно из самых выгодных по времени предприятий, он сразу удвоил свое состояние. Его компаньон нажил сотни тысяч, он нажил десятки. Предприятие это было то, которое в то время сводило всех с ума, как новый вид бизнеса, и как верная добыча, а именно добыча газа. Вся Европа начинала освещаться на новый лад, и газовые компании всех стран наживали огромные капиталы.

Разумеется, будучи уже местным богачом, Грожан тотчас же основал и у себя «компанию» и осветил газом весь Териэль. Вместе с тем, он стал должностным лицом своего местечка, стал почти сановником и уже подписывался Graujant, бросив настоящее правописание.

После окончания строительства большого и красивого дома, домохозяин обзавелся всевозможным комфортом. В доме появилась не только изящная мебель из Парижа, но появились и картины, появились породистые лошади и красивые экипажи.

Териэль вскоре ко всему этому привык, но однажды вновь всполошился. В доме Грожана появилась красивая и бойкая молодая женщина. После всяких расспросов наемной из Парижа прислуги, териэльцы узнали, что дама не жена Грожана.

Живя на правах полновластной хозяйки, она изредка отлучалась в Париж вместе с буржуа, и однажды, месяцев через восемь, уехала, больше не вернувшись. Багаж ее был выслан в Париж. Через два месяца в доме появилась другая дама, менее красивая, но более скромная и приличная на вид и вступила в те же права. Териэльцы стали ждать и ее исчезновения, но, однако, прошло более года и ничего подобного не случилось.

За это же время в одном из домиков Териэля появилась и поселилась приезжая семья: пожилая женщина с тремя дочерями. Самая маленькая, лет семи-восьми, была красива и страшно смугла, почти черна лицом, вторая, лет двенадцати, была прелестна, а восемнадцатилетняя дочь просто поражала всех своей редкой красотой. Кроме того, она неотразимо прельщала всех своей скромной любезностью при горделивой осанке. Вскоре она уже очаровала всех, от стариков до детей включительно.

– Эта Рене – настоящая королева! – говорили все.

Скоро, это прозвище «Rene-la-reine»[208] стало известно всем и осталось за ней навсегда.

Вскоре после появления семьи Карадоль, однажды, во время маленькой ярмарки в Tepиэле, в новогодние праздники, Грожан встретил молодую Рене и тотчас же начал усиленно ухаживать за ней. Обстоятельства, в которых находилась вся семья, были как нельзя более благоприятны для всякого рода планов и намерений независимого и богатого человека.

Однако Рене вела себя безукоризненно, и ее репутация соответствовала ее горделивой фигуре. Ее нельзя было упрекнуть не только в самом невинном кокетстве, но она даже не любила просто болтать с молодежью. А с кучей всяких потенциальных ухажеров она обращалась настолько высокомерно и с высоты своего величия, что клевета не могла коснуться ее.

Тем не менее, Грожан, – Цезарь в деревне, – хотя и не скоро, и с трудом, но обратил на себя милостивое внимание «королевы Рене». Однажды, женщина, давно жившая в его доме, вдруг исчезла так же, как и первая. Грожан остался один. Вскоре местные охотники до чужих дел, сплетники и болтуны разнесли удивительную молву, что la Reine видели, и не раз, входящую вечером в садовую калитку дома Грожана. А ведь прежде этой калитки не было, и вдруг, пробив стену, ее сделали! За какие-нибудь три дня! И неизвестно зачем!

Вместе с тем благоразумные люди спорили, что умная, степенная и чрезвычайно красивая девушка слишком благоразумна, чтобы броситься зря и легко на скользкий и двусмысленный путь. Если бы она стремилась к этому по своей натуре, то могла бы уехать в Париж и при своей замечательной красоте подыскать там человека еще более богатого, нежели Грожан.

Рене, однако, действительно сошлась с пожилым буржуа, но проводя у него всякий вечер, продолжала жить с матерью.

Одновременно местный нотартус сообщил кое-что по секрету своей жене и так как он умолял супругу ни слова не говорить никому, то, разумеется, на другой же день две ее приятельницы и их мужья узнали все. И в Териэле стало известно, что красавица Рене, прежде чем решиться переступить садовую калитку, заставила богача-буржуа подписать одну бумагу. Это была une donation[209] со стороны Грожана, в случае, если он расстанется с Рене. Tepиэльцы, болтая от праздности, вскоре довели эту сумму до ста тысяч, но в действительности расписка была в сумме пятнадцати тысячи.

Приятель Грожана Бретейль первый явился предупредить богача, что по собранным им справкам, Карадоль, сидящий в тюрьме – человек, с которым шутить опасно. Но Грожан, расчетливый и практичный во всех своих делах, отвечал приятелю, что за четыре месяца до выпуска Карадоля из тюрьмы его возлюбленной будет уже двадцать один год, и она выйдет из-под отцовской власти.

Действительно, когда Карадоль появился в Териэле, то не произошло ничего особенного. Вдобавок семья с его появлением продолжала нуждаться. Сам он, когда-то гордый и пылкий человек, и почти богатый землевладелец, теперь, был опозоренным человеком и от нужды рабочим-слесарем.

Через три года, когда отец Рене слег и умер, она тотчас же переехала в дом Грожана и вступила в права хозяйки. Одновременно с ней в доме появился и четырехлетний мальчик, которого скрывали где-то от Карадоля. Через месяц перебралась в дом и сестра Марьетта, которой было уже восемнадцать лет. Девушка была совершенной противоположностью сестры, и внешностью, и характером. Насколько Рене была величаво спокойна и степенна в привычках и во вкусах, настолько Марьетта была жива, пуста и легкомысленна. И если Рене была горделивой креолкой, то Марьетта, уродившаяся в мать, походила на грациозную егозу и белокурую немку.

Не прошло месяцев шести после переезда двух сестер к Грожану, как в доме начались домашние распри. Рене имела основание ревновать возлюбленного к своей сестре. Грожан был искренно привязан к ней, но она знала, что он дозволял себе в Париже маленькие неверности, des escapades et des amourettes[210]. Она поняла, что теперь ему вздумалось включить и попрыгунью Марьетту в число своих капризов.

Рене стала требовать удаления сестры и настойчиво настаивала на этом, или иначе выедет из дому вместе со своим ребенком и вдобавок вновь беременная… Быть может увлекшийся и досадовавший Грожан и согласился бы на это, но ребенок, к которому он привык, и новая беременность явились камнем преткновения. Мальчик, значившийся по записи от Рене Карадоль и d’un pére inconnu[211], вполне принадлежал по закону своей матери.

 

Глупо увлеченный веселой кокеткой, ловкой и назойливой Марьеттой, Грожан боролся довольно долго между любовной вспышкой и довольно серьезным чувством к ребенку и его матери. Он клялся своей возлюбленной, что это простая прихоть и что он вскоре бросит Марьетту и снова будет ей верен. Но Рене не уступала.

И однажды, когда измученная женщина уже хлопотала в своей комнате и, обливаясь слезами, разбирала свое белье, вещи и посылала в Париж купить несколько сундуков, в доме запахло катастрофой. Но дело вдруг решилось очень просто.

Вследствие ли всяких ее обещаний Марьетте, или ее молитв и просьб, или вследствие собственной легкомысленной натуры, но Марьетта вдруг исчезла из дома и перебралась обратно к матери, а на расспросы Грожана велела отвечать, что ее нет. Затем, однажды, утром, напившись кофе вместе с Анной и с сестрой, она сообщила на ушко тринадцатилетней Эльзе, что она уезжает в Париж и вернется не скоро.

– Зачем? – спросила девочка. – По какому делу?

– Chercher le bonheur![212] – рассмеялась Марьетта. Девочка, бывавшая часто очень наивной, поняла это по-своему и серьезно спросила:

– А где находится «le bonheur»? Знаешь ли ты точно, где и как найти его? Париж, говорят, страшно велик.

– Нет, пока не знаю, но я буду расспрашивать.

Разумеется, Эльза понемногу сообразила о чем говорит сестра, рассудив, что счастье не есть ни квартал, ни магазин, ни фамилия какого-либо лица. И девочка решила в тот же день сообщить матери об этом решении сестры.

В сумерки Марьетта вышла погулять, а Эльза передала матери все, что знала, и Анна взволновалась. Она предпочитала, чтобы обе взрослые дочери пристроились в Териэле у нее на глазах, и она тотчас же посоветовалась с Баптистом.

Подмастерье покойного артиста-слесаря в это время всячески хлопотал о том, чтобы получить место сторожа на железной дороге с маленькой квартирой и был не прочь сбыть с рук лишнюю жилицу и лишний рот. Однако он обещал Анне обратиться за помощью и советом к тому же Грожану, чтоб удержать девушку от опасного шага.

– Paris! – смеялся Баптист. – За одну неделю elle sera fichue[213]!

Но решение и планы их не повели ни к чему, так как прошел весь вечер, наступила ночь, а вышедшая из дому погулять Марьетта так и не вернулась.

И с этого дня никто не видал ее.

Разумеется, мир и тишина наступили в доме Грожана. Его влюбленность в Марьетту скоро прошла и оказалась вдобавок на счастье Рене последней вспышкой. Над всеми своими прежними amourettes он всячески смеялся, а этой последней он даже отчасти стыдился. А все, что Рене выстрадала на его глазах, привязало его к ней еще сильнее, и он любил ее теперь более, чем когда-либо. Теперь ему бросилось в глаза то, чего он не замечал прежде. Он увидел, что Рене, которой хотя уже двадцать семь лет, тем не менее, много красивее восемнадцатилетних девушек и женщин, которых он встречал повсюду и даже в Париже. Кроме того, он, казалось, только теперь понял, насколько Рене была глубоко привязана к нему, насколько была тиха, ровна характером, правдива, степенна, и, наконец, как серьезно было вообще ее отношение к жизни.

Вскоре появился на свет другой ребенок – тоже мальчик, но он был записан уже иначе. О неизвестном отце не было ни слова и в метрике рядом с именем матери стояло имя отца: Eustache Graujant.

Это была уже большая победа любви и преданности над эгоизмом и практичностью. Но кротко настойчивой красавице мерещилось в будущем нечто более серьезное, о чем она, никогда никому не заикнулась. Даже у исповеди, на вопрос духовника, имеет ли она намерение и надежду когда-либо загладить свои грехи законным браком – Рене отвечала уклончиво:

– Que la volonté de Dieu se fasse![214]

Глава 16

С того дня, когда Марьетта пропала бесследно из Териэля, и до того дня, когда явилась вновь Роза Дюпре – прошло три года.

Рене была в саду с детьми, когда ей доложили о пpиезжей даме, которую подвез Бретейль и которая не хочет назваться.

Когда расфранченная дама появилась на дорожке сада и шла, странно раскачиваясь и как-то небрежно шагая, Рене не узнала ее… Приблизясь, она ахнула и замерла на месте.

Затем сестры расцеловались и сели на скамью, обе не зная, о чем говорить. Бойкость Марьетты пропала при виде кроткого лица красавицы Рене, а главное от смущения и растерянности этой Рене. Сразу сказалось ясно, что обе они стесняются друг друга.

– А месье Грожан? – выговорила Марьетта.

– Его нет. Он в Лионе… Но завтра будет назад… Если дела не задержат, – ответила Рене.

Понемногу натянутость исчезла, и сестры заговорили, осыпая друг друга расспросами.

Но чем более и далее они обоюдно отвечали друг другу, рассказывая о себе, тем яснее для обеих что-то странное, огромное и полупьяное, невидимо, но так ясно чувствуемое проскальзывало между ними… И это нечто разверзалось пропастью, разделяя двух сестер.

Целый вечер пробыли Рене и Марьетта вместе в уютной гостиной и затем, поужинав, разошлись не поцеловавшись…

Горничная проводила приезжую в отведенную ей комнату, а Рене ушла в свою спальню, общую с детьми.

Оглядев своих двух мальчиков в постельках, Рене не стала, как бывало всегда, раздеваться тотчас же, а села и глубоко задумалась. Спустя полчаса она разделась и, оставшись в юбке и кофте, хотела было по строго соблюдаемой привычке начать вечернюю молитву и опустилась на колени на свой Prie-Dieu[215] перед большим Распятием из черного дуба с массивным серебряным изображением Христа. Но едва только колени ее коснулись Prie-Dieu, а локти – подушечки, где лежали молитвенники, красавица-креолка вздохнула, быстро поднялась и снова села в кресло. Она не могла молиться. Она была слишком смущена.

«Ведь она мне не чужая. Сестра! Ма propre soeur![216]» – повторяла она мысленно, как бы отвечая на какое-то странное чувство, на какое-то дурное желание.

А желание это было – поскорее избавиться от гостьи, нежданно явившейся после столь долгой разлуки.

Более всего Рене была смущена тем, что сама себя не понимала и главное себя подозревала. Не ревность ли это, не боязнь ли, что эта вертихвостка снова вскружит голову Грожану? И вдруг снова произойдет та катастрофа, от которой она уже когда-то была на расстоянии протянутой руки?

Мгновениями Рене казалось, что за три года много воды утекло. И Грожан не тот, и дети большие. Их двое и уже рассуждающих, а тогда был лишь один, к которому у отца не было, пожалуй, даже и привычки, а не только любви. И если она не та, если ей уже двадцать восьмой год, если ей скоро подойдут эти ужасные, ненавидимые всеми женщинами les trentes[217], этот фиктивный и ни на чем не основанный Рубикон, то ведь и сестра изменилась немало. Если она, Рене, уже не та красавица, какой была, когда впервые входила в этот дом девушкой, цветущей красотой, то ведь и Марьетта далеко не та же свеженькая, беленькая и грациозная блондинка? Конечно, не ей, Рене, судить. В этом судьи – мужчины. Но в лице Марьетты, особенно в ее глазах, легла какая-то едва видимая печать чего-то… Теперешняя живость сестры, ее веселый нрав, ее манеры и жесты – все это что-то иное, что-то не природное и естественное, а будто навязанное, чужое, деланное… Но ведь это ее собственное, женское мнение. Мужчины судят иначе… Как покажется она Грожану?

Долго просидела Рене, не двигаясь и глубоко задумавшись. Понемногу она пришла к убеждению, что ревности или опасности места нет, но, тем не менее, если Марьетта пробудет у нее, как говорит, всего дня два-три, то, конечно, тем лучше.

И Рене вдруг живо представилось, как бы в действительности, что они, когда-то расставшись, будто двинулись в путь в противоположные стороны, много прошли, и теперь, оглянувшись вдруг на пройденный путь, обе они едва видят друг друга. Обе думают, что они все те же, и что они – родные сестры, но это только правдоподобие, а в сущности, взирая друг на друга на страшном расстоянии, они не могут поручиться – не обман ли это зрения.

Просидев более часа, Рене тихо поднялась, опустилась на свой Prie-Dieu и забылась в долгой и горячей молитве. Она просила Бога не для себя, а во имя двух мальчуганов, ровно и спокойно сопевших в двух кроватях неподалеку от нее, чтоб Он судил по-своему, по-Божьему, по-небесному, а не поземному. Рене молила, чтоб Он, ведающий, что за человек она, видящий ясно малейшие уголки и извилины ее сердца и души, простил ей то, за что карают люди. Он знает, сколько часов мучений пережила она в страхе оказаться вдруг одной с детьми. Она – без мужа, а они – без отца. И пусть Он, всевидящий и всемогущий, спасет их от всего того, что может приключиться теперь, вдруг, в этом доме вследствие того, что les hommes sont tous les memes[218].

Сделав крестное знамение, Рене поднялась, разделась совсем, легла в постель, но тотчас же снова вскочила и даже удивилась, ахнула… Она забыла снова осмотреть обоих мальчуганов и поцеловать их перед сном.

Притронувшись губами к кудрявым головкам двух мальчуганов, сохранивших отчасти тип матери-креолки, Рене уже успокоившись, легла в постель, обернулась к стене и вздохнула особенно, как если бы тяжелый гнет вдруг спал с ее души.

– Да, – шептала она среди темноты, – конечно, это самое лучшее… Я прямо расскажу ему все, что она, будто хвастаясь, рассказывала мне про себя. Да. Это подействует на него. Он отвернется гадливо, когда узнает подробно жизнь Марьетты. Мужчины судят по-своему. Tous les mêmes![219] Но ведь они презирают «этих», ими же загубленных.

И Рене заснула спокойная…

В то же самое время Марьетта, уйдя в небольшую, но красиво отделанную комнату, где иногда останавливались и ночевали друзья Грожана из Парижа, тотчас разложила небольшой саквояж, который завез в дом Фредерик. Раскладывая белье и всякую мелочь, Марьетта разбросала все, где попало: по стульям, столам и даже по полу. Прежде всего, она разыскала флакончик с каким-то пахучим веществом, вроде смеси уксуса с одеколоном, понюхала его и натерла виски.

 

Каждый вечер у женщины бывали легкие боли в голове. Она легко утомлялась и, хотя каждый день к полуночи чувствовала себя слабее, ленивее и равнодушнее ко всему, тем не менее, ранее трех часов ночи заснуть никогда не могла, а самый крепкий, освежающий сон являлся только около полудня. Вставала же она аккуратно в два и в три часа дня. Менее одиннадцати и двенадцати часов женщина спать не могла, иначе чувствовала себя совершенно больной.

Натерев виски из флакончика, Марьетта разделась и надела голубой вычурный халат, весь покрытый дорогими кружевами и отделкой из бархата и лент. В этом наряде женщина стала вдруг настолько характерна, настолько вывеской, что, казалось, стены комнаты, где всегда останавливались всякие буржуа-дельцы, а иногда ночевали приятельницы Рене, такие же степенные, как и она, – эти стены имели право вдруг удивиться и сурово глянуть на нее.

Переодевшись, Марьетта тотчас же подошла к кровати, осмотрела белье, попробовала полотно и решила, что оно довольно тонкое. Затем она стала искать метку. Ее интересовало, как помечено белье: именем Грожана, или именем сестры. Оказалось, буквой «G».

– C’est çа![220] – усмехнулась Марьетта, – если придется расставаться, то выходи голая!

Она осмотрела и дерево кровати, задаваясь вопросом, дуб ли это, или клен? Потом она двинулась и обошла всю комнату. Занавески были шерстяные.

– Франка три с половиной метр непременно. Безвкусица, но материя плотная…

На камине стояли часы и пара канделябров.

– Une saleté[221]. Купил на каком-нибудь базаре. Правда, эта комната только для приезжающих. Все равно. Это годиться только для cabinets particuliers[222].

Ковер в комнате с какими-то пунцовыми листьями и лиловыми яблоками на зеленом фоне очень понравился Марьетте. Она решила, что ей за десять или пятнадцать франков метр можно это приобрести.

«И, по всей вероятности, в рассрочку, au «Printemps»[223].

Комнатка была невелика, предметов в ней было мало, и Марьетте пришлось вскоре снова пересматривать то же самое. Наконец, она дошла до окна и выговорила:

– Ба! Вот глупость! Просто потеха!

Массивные шпингалеты на окне, покрытые бронзой, действительно бросались в глаза.

– Да, un paysan[224] во всем виден. Замок в дверях франков за сто, а на спине пиджак, из магазина готового платья, стоит двадцать пять.

Оглядев всю комнату и зная не только все предметы, но уже и сосчитав, что стоила вся комната, а именно не более как от семисот до девятисот франков, Марьетта погляделась в зеркало, затем достала из сундука книжку и села в кресло.

Это был роман Бэло, нашумевший когда-то давным-давно в Париже и продолжавший теперь, спустя много лет, шуметь в тех пределах, куда добрался – к мало читающей среде, где вращалась Марьетта. На книжке стояло: «Mademoiselle Girot, ma femme»[225].

Прочитав одну страницу, Марьетта зевнула, положила книжку на колени и задумалась:

«Как же мало переменилась сестра! Она, впрочем, всегда была какая-то будто пожилая. Неповоротливая, деревянная, тяжелая на подъем. Все называли ее степенной, а она была просто une espèce d’huître»[226]

Марьетта всегда считала сестру не только ограниченной, но и почти глупой. Если Рене попала в положение возлюбленной богача Грожана, то, по ее мнению, совершенно случайно. Не окажись такого Грожана в Териэле и Рене неминуемо сделалась бы женой какого-нибудь столяра или слесаря. Если она попала в обеспеченное положение, то благодаря, конечно, не своей ловкости. Она не была способна на какое бы то ни было предприимчивое дело. Грожан сам упрямо настоял на всем.

«Но как случилось, что они и до сих пор вместе? Вот загадка! – думалось Марьетте. – Он же бывает постоянно в Париже. Кажется нас там немало, и самая последняя умнее и интереснее сонной Рене. Прежде она, правда, была очень красива, но теперь лицом сильно изменилась. Пора бы Грожану это заметить!.. Что же это? Опустился и обленился сам Грожан? Или она, Рене, умеет его держать при себе? Это очень любопытно узнать!»

– Да! Но какова жизнь! – вслух выговорила Марьетта, презрительно смеясь. – Какова жизнь! Сидеть в этом доме, где, правда, есть все, но не видать почти никого кроме Териэльских commères[227] и деревенских политиканов! Да и с ними, вероятно, она не имеет никаких сношений! Стало быть, вечно сидит одна с двумя сопливыми мальчишками. Спасибо еще только с двумя! Могла уже иметь их и шесть и семь.

И Марьетта потрясла головой. Для нее издавна не было на свете ничего более ненавистного, как дети.

«И каково это, – думалось ей снова, – девять лет, почти десять с ним одним. А он и некрасив, и неумен, и главное – не забавен. Он скучен и невыносим comme une pluie d’automne[228]. Да если бы даже он был и красавец, и замечательный умник, то все-таки девять лет… И с ним с одним! Се n’est pas une plaisanterie[229]. А сколько я их переменила за это время! Да, милая Рене, я с тобой не поменяюсь! Неделя моей жизни ценнее целого года твоей. У меня в одном дне больше всяческих развлечений, чем у тебя за целый год. И когда я вспомню, что три года тому назад этот мужик был в меня влюблен. Готов был отправить Рене и взять меня на ее место. Когда я вспомню, что чуть-чуть не решилась на это, тогда же ужас берет! Ведь за эти три года я постарела бы лет на сто! За эти три года… Quelle horreur![230] У меня мог бы быть уже ребенок… Oh, alors!..[231]»

И Марьетта вдруг громко расхохоталась среди ночи настолько звонко, что спавшая в третьей комнате старуха-бонна вздрогнула и прислушалась. Но вспомнив, что в доме гостит приезжая сестра мадам, она мысленно покачала головой подумав:

«И чему хохочет? Одна… За полночь?.. Да, c’est une vraie…[232]» и старуха, уткнувшись глубже в подушку, произнесла вульгарное слово, которое, несмотря на его сильное значение, совершенно подходило к приезжей.

Подумав и снова побродив в маленькой комнате, часто улыбаясь, изредка смеясь, Марьетта снова уселась с книжкой в кресло. Прочитав страницу, она снова начала думать о нелепой участи сестры и о Грожане, который ее интересовал. И женщина решила, что надо непременно дождаться его возвращения и не уезжать, не повидавши его.

– Надо будет завтра послать депешу моему imbécile d’Ernest, что я пробуду здесь еще несколько дней. Если вздумает ревновать и примчится сюда, тем лучше. – Познакомится с Грожаном и с Рене. Если рассердится и что-либо произойдет? И что же? Que le diable l’enlève![233] Он от этих дурацких Панамских акций скоро, пожалуй, будет мне не на руку. Да, и потом, действительно, le petit anglais[234] очень даже мил!.. А Эрнест сам говорил, что у англичанина в Англии целая фабрика перочинных ножей. Фабрика – это еще, пожалуй, plus joli[235], нежели всякие акции и бумаги! А пока, чтобы здесь было не скучно, надо что-нибудь выдумать… Но как выдумать? Пойду к матери, побуду там пожалуй, даже перееду, пробуду дня два-три, погляжу, что с ними сталось, что там Эльза… Ведь ей уже, кажется, восемнадцать лет! Пора бы ей подумать о себе. Или же мне надо подумать о ней… Elle peut m’être utile[236]. Не выходить же ей замуж за какого-нибудь железнодорожного сторожа, даже хотя бы и за какого-нибудь телеграфиста на станции.

И Марьетта вдруг встрепенулась, вспомнив что-то:

– Bah! Mais c’est tout trouvé![237] Ну, вот и отлично! Конечно. Этот телеграфист очень недурен и совершенный moutard![238] Может быть, никогда даже и в Париже не бывал. C’est sera tres drôle![239]

Раздумывая, Марьетта начала все чаще и чаще зевать, и перешла к туалету. Она достала свой флакон и снова натерла виски, а потом занялась серьезным делом перед зеркалом, разглядывая все свое лицо, как если бы это было что-нибудь самое интересное или никогда ею не виданное. Найдя и заметив на лице малейшее новое красное пятнышко величиной с булавочную головку, Марьетта таращила глаза, будто пугалась и тотчас же обращалась за помощью к пузырьку, двум баночкам и коробочке с пудрой.

Затем, окончив притиранье, она около минут десяти глядела, не моргая, на собственные свои глаза. Несмотря на все свое легкомыслие, она замечала постоянно, что эти глаза красивые и яркие еще недавно, тускнеют и тухнут. Что-то, прежде сверкавшее в них, понемногу исчезало. О прежнем блеске и помину нет. Эти глаза – старше лица. Вечером они кажутся сонными, хотя сон в голову нейдет. Днем они кажутся по-прежнему красивыми, но глазами, какие видишь у манекенов в магазинах парикмахеров. Эти глаза кукол красиво, даже прелестно смотрят, но ничего не говорят. И если в них безжизненность, смерть, то в ее глазах – умирание. Лицо ее еще очень свежо, как и должно быть у двадцатидвухлетней женщины. А глаза страшно постарели, обогнав черты лица и очертания тела. На них будто одних все отозвалось.

Когда часа в четыре Марьетта улеглась в постель и потушила свечу, то в голове ее возник вдруг многозначительный вопрос: «Кто же больше постарел за это время: я или сестра?»

207короля игр на повышение и понижение (франц)
208Рене-королева (франц)
209дарственная (франц)
210шалости и мимолетные забавы (франц)
211неизвестного отца (франц)
212Искать счастья! (франц)
213станет дрянью (франц)
214Пусть все будет по желанию Бога (франц).
215скамейка для молитв
216моя родная сестра! (франц)
217тридцатилетие (франц)
218мужчины все одинаковы (франц).
219Все равно! (франц)
220Это так! (франц)
221Барахло (франц).
222меблирашек (франц)
223«Printemps» – популярный парижский универмаг)
224крестьянин (франц)
225«Мадмуазель Жиро – моей жене» (франц)
226деревяшка (франц)
227сплетниц (франц)
228как осенний дождь (франц)
229Это уже без шуток (франц)
230Какой ужас! (франц)
231О, тогда бы!.. (франц)
232это настоящее… (франц)
233Да и черт с ним! (франц)
234малыш англичанин (франц)
235симпатичнее (франц)
236Она может для меня быть полезной (франц)
237Ба! Это вообще находка! (франц)
238мальчишка (франц)
239Это будет очень смешно! (франц)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru