Если Кузьмич исчезал из дому и хлопотал, то виновником было всё-таки его дитё ненаглядное. Посторонний человек, обсудив отношения старика дядьки и юного офицера, однако, взял бы сторону последнего.
Сашок не мог ступить ни шагу, чтобы Кузьмич не явился со своим советом или порицанием.
Каждый вечер, оглядывая кошелёк питомца, Кузьмич расспрашивал, куда Сашок истратил деньги. Когда молодой человек приезжал откуда-нибудь с обеда или вечера, Кузьмич настоятельно и будто с тайной целью допрашивал его, кого он видел, с кем познакомился, о чём говорил.
Но главное, чем досаждал и изводил старик питомца, была одна и та же, почти ежедневно десять раз повторяемая фраза.
– Уберегайся женского пола!
Кузьмич действительно боялся как огня, что какая-нибудь лихая баба вскружит голову его дитю и погубит.
И разумеется, старик только и думал об одном: как бы поскорей женить Сашка. Когда была жива старуха Осоргина, он считал, что это не его дело. Теперь же, когда Сашок остался сиротой на его попечении, он считал своим святым долгом не только подумать об этом серьёзно, но и приступить поскорей к делу.
Кузьмичу казалось, что теперь-то именно, когда они поселились в Москве, и можно всего лучше женить питомца. Невест в дворянских семьях Москвы было много. Старик решил, что нужно, не откладывая дела в долгий ящик, тотчас приняться разыскивать невесту. Не искать богатой приданницы или дочери важного вельможи, а найти добропорядочную девицу, хотя бы и с маленьким приданым, но, главное, добрую и благонравную.
Разумеется, одновременно Кузьмич постоянно повторял питомцу:
– Пора тебе бракосочетаться! Жениться. Пора.
И так как эти слова повторялись постоянно, то они уже начали тоже сердить Сашка, и он начал отвечать, что никакой охоты жениться у него нет.
– Ну, ладно! – отвечал Кузьмич, махая рукой. – Это моё дело. Найду невесту, так придёт у тебя охота.
Несколько времени тому назад, увидя однажды своего питомца на церковном дворе гуляющим одновременно с пономарихой, очень красивой женщиной, Кузьмич ахнул, даже смутился, как если бы узнал и увидел что-либо чрезвычайное. На его немедленный совет – не зариться на всякую «ракалию» в юбке – Сашок отвечал резко. Произошло опять сражение, и жаркое.
Молодой человек сильно рассердился, как бывало с ним редко, и прямо заявил, что пономариха вовсе не ракалия, а красавица и скромница редкая, какая всякому может и должна нравиться.
И он был прав. Грубое определение Кузьмича совсем не шло к молодой пономарихе, жившей на церковном дворе. Она была столь же красива, сколь скромна и робка. Молодой офицер и князь, недавно поселившийся около них, ей страшно нравился. Муж её, уже очень пожилой, был не ревнив – потому что был совсем «лядащий». А между тем, она чем более думала о князе, тем более робела…
Последствием объяснения офицера и дядьки было, однако, только то, что дядька начал ещё более думать о женитьбе питомца.
Дело тут, конечно, не в пономарихе, рассудил он, но просто: пора ему, пора!
И Кузьмич вскоре окончательно убедился, что в Москве ему гораздо легче, чем в Петербурге, женить своего забуянившего молодца, который стал брыкаться.
«Здесь, в Москве, самое место бракосочетанья, настоящее, потому что питерцы обасурманились и всё творят на заморский лад, – рассуждал старик, повторяя слова покойной Осоргиной. – А в Москве без нашего брата ни одному браку не быть. Без нас, слуг господских, не обойдётся».
И старый дядька был прав. Ни одного сватовства, ни единой свадьбы не было в Москве, чтобы крепостные холопы господ дворян не вмешались в дело, устраивая или расстраивая планы своих господ. Разумеется, подобное случалось в тех семьях дворянских, которые жили на дедов и прадедов лад, а не по-новому и которые, приискивая жениха или невесту, искали не денег и сановитости, а озабочивались только будущим счастьем своих детей.
Прежде чем решить первостатейный вопрос всей будущей жизни сына или дочери, всякие родители тайком наводили справки, производили целый «сыск», чтобы верно узнать, что за человек навернувшийся жених, что за девица намеченная невеста.
Лучше и ближе всех да отчасти беспристрастно могли знать и сказать холопы.
У добрых, справедливых и человеколюбивых господ дети женились и выходили замуж скорее и легче.
– Наш барчонок золотой. Поведения, что тебе монах. К родителям почтительный, к холопам ласковый, – говорила дворня.
– Наш барчук – злыдень… Всех нас поедом ест. Отца с матерью в грош не ставит. Юбочник, каких не сыщешь. Ни горничным, ни сенным проходу от него нет.
– Наша барышня – ангел. Прямо святая девица. Рукодельница. Ничего худого на теле нету, и вся-то раскрасавица. Здоровищем – пышка медовая.
– Наша барышня сущая ведьма. Девок булавками в кровь истыкала. На боку у неё во пятнище, чёрное, в том роде, как мышь с хвостом. А здоровье? Заживо тронулось и разваливается.
И вот эти заявленья крепостных рабов и всевозможные сведения, собранные с заднего крыльца, решали судьбу молодых господ.
Много девиц-дворянок оставалось в старых девках только потому, что гневно и прихотливо расправлялись собственноручно со своими горничными.
Разумеется, среди этих рабов проявлялись иногда и мстители, злыдни и клеветники. Господа это знали. Но тем не менее обычай крепко держался. Без взаимного, якобы тайного, опроса холопов никто не хотел обойтись.
Заведя много знакомых и пошатавшись, Кузьмич многое подробно сообразил и на все лады взвесил.
– Уж если я моего князиньку в Москве не женю, то где же тогда! – решил он.
Без малого с месяц назад старик, без цели болтаясь по улицам своего квартала ради новых знакомых, пока его питомец был на службе у генерала Трубецкого, случайно зашёл в церковь к вечерне.
В церкви было мало народу. В числе прочих Кузьмич увидел молодую девицу и пожилую женщину. Конечно, старик тотчас определил и не ошибся, что это нянюшка со своей питомицей, дворянской девицей. Обе сразу чрезвычайно понравились Кузьмичу.
Женщина молилась без перерыва и всё клала земные поклоны. Девушка, очень юная и миловидная, держала себя очень скромно, тоже крестилась не переставая, но казалась тоскливой.
Но не столько ещё понравилась Кузьмичу эта девица, сколько её богомольная добродушная нянька. При выходе из храма старик заговорил с женщиной и, перемолвившись, узнал, что барышня по имени Татьяна, а по фамилии Квощинская, а родители её живут поблизости в своём доме. А няньку зовут Марфой Фоминишной. Бывают же они у всех служб в своём приходе. И не далее как через три дня Кузьмич хитро затащил к обедне в эту церковь своего питомца и указал ему на молодую девушку, будто и сам видя её в первый раз. Молодые люди за всю обедню украдкой переглядывались, но затем, по выходе из храма, Сашок на вопрос дядьки ответил:
– Она-то? Да что же? Ничего. Мало ль эдаких.
В приходе Спаса-на-Песках в переулке стояли в глубине двора просторный одноэтажный дом с мезонином, а правее от него небольшой флигель. Свежевыкрашенный в тёмно-серый цвет дом и флигель блестели на солнце, сильный запах краски достигал даже до улицы. Впрочем, не было улицы или переулка, где не было бы того же. Вся Москва чистилась, мылась, красилась и украшалась на все лады ко дню торжества въезда новой государыни.
В доме этом родовом, уже перевидавшем в своих стенах три поколения, жила семья дворян Квощинских, состоящая из двух пожилых лиц – отца и матери, двух юных, их сына и дочери, и, наконец, брата хозяина, пожилого холостяка. Пётр Максимыч Квощинский, отставной поручик, уже давным-давно жил безвыездно в Москве, если не считать поездки и отлучки в маленькое подмосковное имение около Звенигорода, где собирался он быть предводителем дворянства. Всё состояние Квощинских заключалось в этом доме и в этом имении душ с сотню.
Квощинские были исконные москвичи, дворяне средней руки по положению общественному и по состоянию. Отличительная черта семьи заключалась в том, что кто с ними знакомился и видел их в первый раз в жизни, старался вспомнить, не знавал ли он их прежде или не напоминают ли они чересчур какую-либо семью, уже знакомую давно.
Происходило это потому, что Квощинские были такой семьёй, каких было в Москве до полусотни. Всё, что было в них самих, что было у них и крутом них, было будто не своё, а заимствованное, скопированное с других.
Как дома их были окрашены в серую краску, так же точно всё было того же цвета… И они сами, и всё, что они делали и говорили, и всё, что их окружало…
Но семья, конечно, никому не подражала. Она жила так, как следует жить дворянам, рассуждала, действовала, веровала, радовалась и горевала на свой лад и вместе с тем на тот же самый лад, как и все остальные дворянские семьи Москвы. А все, не только сами отцы семейств, все их чада и домочадцы походили на таковых же соседних. Даже их нянюшки и мамушки, их кормилицы, сенные и горничные девушки, их дворецкие, дядьки, кучера и форейторы тоже походили на форейторов, дворецких, мамушек соседней дворянской семьи. Все обедали или ложились спать в одно и то же время, у всех были одинаковые ливрейные лакеи, громоздкие рыдваны и сытые цуги смирных коней; все ели после обеда те же сласти или печенье и смоквы и затем ложились не спать, а отдыхать, но засыпали; всё так же прислушивались к пересудам, сплетням, так же постились, так же молились перед киотами и божницами, так же боялись дурного глаза, так же болели на масленице от мясопуста и блинов, а на Святой от разговения после семинедельного воздержания; всё так же хвастались дядюшкой, тётушкой, двоюродным братцем, которые в Питере важные птицы; всё так же женились, рожали и, народив, женили и выдавали замуж. Жизнь шла одинаково изо дня в день, мирно, тихо и благодушно, пока не случался в столице большущий пожар, не умер князь Иван Иваныч, который «вчера ведь ещё жив был», пока не грянул слух, что опять война с немцем или с турком, а Петя, Вася, Миша должны идти воевать и быть подстреленными.
Вместе с тем нравственный облик семьи Квощинских, которая являлась отражением всех дворян-москвичей, внушал неотразимо, непреоборимо уважение и любовь.
Сам Пётр Максимович был человек ограниченный, едва грамотный, но честнейший и добрейший. Его честность, то есть чистота понятий и убеждений, его доброта, то есть сердечность и справедливость по отношению к крепостным (во дни существования Салтычихи) делали его украшением своей среды.
Анна Ивановна, боготворившая мужа через тридцать лет супружества так же пылко, как и в первый год, была, конечно, невольно его отголоском во всём и подражательницей.
Сын Паша, добрый, тихий, ласковый, был любим всеми, а дочь Таня даже обожаема. Врагов у семьи не было и не могло быть. Пётр Максимович за всю свою жизнь никого не обидел, а если прямо высказывал худым людям правду-матку, то умел это делать так мягко, сердечно, будто соболезнуя этому их худу, что и эти люди не озлоблялись, не становились его тайными врагами. Жена и дети подражали отцу в правиле: «Добрых людей уважай и им подражать старайся, худых людей не озлобляй и сторонись от них!»
Это было заповедью Петра Максимовича. Но, помимо всего этого, Квощинский иногда удивлял друзей и знакомых некоторыми своими мнениями, которых у других дворян не было, и иногда совсем необыкновенными, не худыми, а странными.
Так, он высказывал мнение, что люди все, без различия состояния, созданы по образу и подобию Божию. Что барин, что холоп – равно все человеки. А потому человек человеку принадлежать, как бы какое движимое имущество, как диван или карета, не должен. Это не Божеский закон, а измышленный. А потому и не вечный. «Не убий» – Божеский закон. «Повинуйся родителям и установленным властям» – тоже Божеский и вечный закон. Было так всегда и будет так всегда. А вот продавать и покупать живых людей и считать их своей собственностью, как бы коров или лошадей… Это всегда было… Ну, а впредь не будет! Крепостные люди, хамы и холопы или рабы в грядущих временах исчезнут. Люди людям принадлежать не должны и потому принадлежать не будут. Когда? Бог весть! Может, и через тысячу лет.
И многие друзья-дворяне на такие речи Квощинского только головами качали.
Исчезавший загадочно из дому старик дядька молодого князя бывал именно в доме Квощинских у друга, Марфы Фоминишны. Причина его посещений была в семье не тайной. Няня и дядька «стакнулись» в сугубо важном деле. В тот самый день, когда Сашок принял и выгнал от себя Вавилона Ассирьевича Покуду, дядька снова отпросился в гости к другу.
Восемнадцатилетняя Таня, простодушно весёлая, но скучающая, была у окошка и первая увидала Кузьмича, идущего через двор. Девушка вскочила и бросилась бегом по всем комнатам и коридору. Влетев к нянюшке, она закричала, поднимая руки над головой… Если бы не её сияющее лицо, то старуха обомлела бы от страха и поверила в пожар.
– Фоминишна, родимая!
– Ну?! – всё-таки оторопела няня.
– Кузьмич… Сама видела… Идёт…
– Ах, отчаянная. Даже напужала.
– Кузьмич! Кузьмич!
– Слышу… слышу… Так уходи, егоза… Вишь ведь… Наш пострел везде поспел. Уходи скорее.
– Он ещё во дворе… Только вот что, няня. Ты не притворяй дверь совсем. Я одним глазком погляжу и послушаю…
– Что ты! Что ты! С ума сошла, – испугалась Фоминишна. – Вот выдумает. И думать не моги этак безобразничать. Заметит он – что подумает?
– Няня… милая… Одним…
– Ни за какие ковриги.
– Одним глазком…
– Уходи! – сказала Фоминишна сердитым шёпотом. – Слышишь, Дашутка бежит с докладом. Увидит тебя да твоё розовое личико – догадается… Иди, отчаянная…
И, выпроводив питомицу, старуха вышла в коридор. Девчонка лет четырнадцати уже подбежала к её дверям и тихо вымолвила:
– Марфа Фоминишна, к вам Иван Кузьмич княжеский. Спрашивает, можно ль…
– Зови, зови. Очень рада, скажи, – усилила голос няня, завидя гостя в конце коридора и зная, что он услышит.
Между тем Таня уже влетела к матери в спальню и вскрикнула:
– Матушка! Кузьмич к ней пришёл…
– Ну так что же? Нешто можно так скакать девице из-за пустяков, – строго выговорила Анна Ивановна. – Ступай к себе, стрекоза.
И едва дочь вышла и поднялась по лестнице к себе в мезонин, Квощинская, прислушавшись, тотчас же вышла и быстро направилась на половину мужа.
– Пётр Максимович, – выговорила она, слегка задохнувшись от ходьбы…
– Что?! – несколько опешил Квощинский, заметив в лице жены что-то особенное…
– Кузьмич у Фоминишны, – шёпотом и многозначительно выговорила женщина.
«Кузьмич у Фоминишны», сношения их няни с дядькой князя имели, конечно, огромное значение в семье за последнее время.
Квощинский бывал часто задумчив и озабочен: «Выйдет ли что? Или ничего не выйдет?»
Анна Ивановна, объявив важную новость, села в кресло. Наступило молчание, так как Пётр Максимович насупился и ничего не ответил, только бросил на стол книгу, которую читал.
Затем он встал и начал ходить по кабинету.
– Дай Бог, – вымолвил он наконец тихо. – Да. Всё во власти Божией… Всякий наш шаг…
– Иногда и обстоятельства непредвиденные и случайные, – робко вставила Анна Ивановна.
– Вздор. Полно, матушка… Обстоятельства?! А кто их позволяет? Случай? А кто случай посылает? Провидение! А что такое Провидение?.. Кто?
И снова наступило молчание.
– Да. Дай Бог. Молодой князь прямо изрядный человек. Его все, кого ни спроси, хвалят. Добрый, скромный, поведения истинно дворянского, благоприличного, ни карт, ни вина, ни подолов бабьих не знает. Живёт, прямо сказать, как девица-невеста. Да. Этакого бы супруга нашей Танюше… Я бы просто… Да что говорить… Прямо обещание даю. В Киев пешком пойду. Да и немудрёно дать, правда, такое обещание, потому что брат Павел со мной пойдёт.
– А я? И я пойду.
– Ну, вот… Вместе все трое.
– Только одно вот обидно. У него немного достоянья… – вздохнула Квощинская.
– А богач да козырник, – строго спросил муж, – хорошо? Ныне прокозырял пять тысяч, завтра десять… Или бабий махальник… Что ни увидел юбку – и махнул за ней.
И супруги снова замолчали.
– Вот кабы дяденька его был другой человек!.. Ино дело! Дал бы племяннику из своих доходов хоть четверть… – заговорила, снова вздыхая, Анна Ивановна.
– Если бы не мороз, овёс до неба дорос. Спасибо и за то, что навёртывается жених – прекрасный человек…
– Да… Вдруг будет Татьяна Петровна княгиня Козельская, урождённая Квощинская, – тихо проговорила Анна Ивановна, улыбаясь.
– Это пустое… Для счастия не нужно…
– Ну, всё ж таки…
– Пустое. Титулы и деньги – пустяковое дело. Чистая душа – вот основание для счастия. Да авось… Авось. Я мало видел этого Кузьмича, а верю, что он человек рассудительный и зря болтать и действовать не станет. А от него много зависит. И мы с тобой не сами поженились. Кабы не вмешалась старуха Агафья, твоей матушки ключница, – ничего бы, пожалуй, не было.
– Ещё бы не Агафья. Я хорошо помню, а вы забыли. Вам прочили княжну Яновскую… А Агаша наша всё перевернула. И лицо-то изнанкой вышло.
Между тем нянюшка, приняв дорогого гостя, княжего дядьку, приказала подать самовар.
Кузьмич, поздоровавшись, тотчас справился о здоровье господ, потом понюхал табаку из тавлинки[2] и выговорил:
– Ну, а ты сама, сударыня моя, Марфа Фоминишна… Сама как?
– Прихварываю… Да что Бога гневить… Мне и не надо здоровья… Мне и помирать пора, – заявила нянюшка, – Вот только бы увидели мои глаза мою Танюшу при благополучии и счастии брачном… Тогда мне и жить больше не надо.
– Как можно?.. У выхоленного дитя свои детки пойдут, за коими приглядеть тоже пожелается.
– Оно конечно. Что говорить. Захочется.
– То-то. То-то… Я тоже вот скажу. Женится на ком мой князинька. Я тоже махоньких князьков пожелаю на руках подержать…
Наступило молчание.
– Да, – вздохнул вдруг Кузьмич, – надо мне ему постараться найти жёнушку в Москве… Вот хоть бы, говорю, вроде бы твоей барышни. Прямо говорю…
– И я сказываю то же, Иван Кузьмич… – ответила Марфа Фоминишна. – Коли твой, говоришь, князь – доброта самая, то уж наша-то Татьяна Петровна – сущий херувим. Этакой доброты не бывало да и не будет. Опроси всю Москву…
– Знаю, знаю… Опрашивал, золотая моя. Все хвалят до небес.
– И из себя красавица и крепыш девица… Одно вот. Не богачка. Но всё ж таки после кончины родителей вот эфтот дом ейный будет. А дома в Москве всё дорожают.
– Ну, это что! – отмахнулся Кузьмич. – Деньги – дело наживное. У князя своё достояньице есть. А помри, прости Господи, его чудодей-дяденька без какого срамного завещания, то всё ему пойдёт. А у князя-то Александра Лексеича страшнеющее состояние… Да. Так вот оно что!.. Вот и давай-ка, Марфа Фоминишна, мыслями раскидывать…
– Я всею моею душой, Иван Кузьмич… – воскликнула няня. – Я и господам моим однажды уже закидывала про всё это, будто ненароком. Ну и они, конечно, про князя одно хорошее слыхали, тоже расположение в себе к нему чувствуют. Только опять, понятное дело, наказали мне строго-настрого никому об этом не разбалтывать да и девочку нашу разговором, ей непригодным, не смущать. Пока что она не должна, по девичеству своему, ничего знать о наших с тобой размышлениях.
– Ещё бы? Зачем. Не её это дело.
Более часа просидел дядька у няни, и друзья без перерыва говорили, но нового больше ничего не сказали.
Всякий раз повторялось то же теми же словами.
Нянюшка ни словом ни разу не обмолвилась Кузьмичу о волнениях господ и о своих беседах про жениха с питомицей. Старик же уверял, что его князиньке шибко приглянулась девица…
Кузьмич явился домой с необычно сияющим лицом, радостно-важный, почти торжественный и собирался на этот раз уж прямо заговорить о своём посещении Квощинских. Но Сашок не дал ему рта разинуть и заявил о госте, который только что уехал, наговорив невероятных вещей.
Объяснив всё, что произошло, Сашок прибавил:
– Умалишённый или мошенник. Как посудишь ты?
Дядька был озадачен новостью не менее своего питомца, так как не понимал смысла и цели такого посещения, да ещё человека со странным именем.
– Как? Как вы сказываете? – спросил старик.
– Вавилон Ассирьевич Покуда…
– Паскуда! Не вернее ли?
– Вот и я то же сказал. Даже хотел и обозвать его эдак, – рассердившись, воскликнул Сашок.
– Чудно. Очень чудно. Понять невозможно, – заявил Кузьмич, поразмыслив. – Ну, прийти с предложеньем ябедничать – ещё куда ни шло… Для них, приказных, судейское крючкотворство, что корм для скотины. Тоже жить хотят. А вот идти с советом смертоубийствовать, опаивать… И вдобавок идти эдак-то к кому ещё? К вам, князю и офицеру… Это уж совсем удивительно…
– Вот и я так-то рассуждаю, Кузьмич. Просто неслыханное дело. Я офицер гвардии…
– Обида! Обида! Ох, обида!
– Что?
– Обида, что меня не было, – воскликнул старик, сжимая кулаки. – Я б его принял… Я бы его во как оттрезвонил. Он бы у меня кубарем выкатился из дому. А вы нюни распустили. Эх-ты, Лексаша мой, Лексаша. Всё будешь век свой младенчиком.
– Нет, Кузьмич, я его шибко изругал и выгнал.
– Никогда. Хвастаешь.
– Ей-Богу, Кузьмич. Ей-Богу. Так и крикнул на него. Подите вон…
– Побить надо было… В оба кулака принять. Отзвонить так, чтобы оглох на всю жизнь, чтобы…
Но Сашок не дал дядьке договорить и воскликнул:
– Стой, и забыл. Вот его бумага… Я читал, но не понял ни бельмеса. Всего четыре строки.
– Письмо? Кому же?
– Он оставил мне и тебе. Он сказал: если там вы не поймёте, Кузьмичу прочтите. Он умный и поймёт. Стало быть, он тебя знает. Ну вот, слушай. Я как есть ничего не понял, а ты, может, и поймёшь что. Слушай.
И Сашок начал читать с расстановкой:
– Любрабезканый пледамянбраник. Прибраезкажай кода мнебра набра покаклон. Твойда робрадной дябрадяка. Ну вот и всё, – прибавил Сашок.
– Тьфу! – азартно плюнул Кузьмич. – Чистый дьявол, прости Господи. – Заставив Сашка ещё три раза перечесть написанное, он задумался.
– Баловство! – решил, наконец, старик. – Мало ли какой народ шатается по свету. Есть и умалишённые. А то просто лясники.
– Как то есть? – не понял Сашок.
– Такие люди. Шатаются, мотаются зря и лясы точат. Совсем стало понятно.
– Да что такое?
– Лясы-то? Да так, стало быть, сказывается. Лясы-балясы. А они-то сами лясники-балясники. Мотаются по свету и врут что попало, чего и на уме нет. Язык-то у них сам по себе вертится. Дай ему прочесть это, он и сам не поймёт ни одного слова.
Сашок, глядя в лицо Кузьмича и ожидая удовлетворительного объяснения, не согласился с мнением старика дядьки. Он приписывал этой чепухе какой-то смысл, и ему показалось, что Кузьмич кривит душой. Старик ничего не понял, так же, как и он сам, Сашок, но не желает в этом сознаться и сам тоже что-то неясное выдумывает вместо дельного объяснения.
– Ну да плевать нам на дурака, – заявил Кузьмич. – Ведь больше не посмеет явиться. Плевать. Вы вот послушайте, что я выкладывать буду. Моё-то всё полюбопытнее и поважнее.
– А что же?
– Где я был сейчас? Догадайся вот. Ахнешь, родимый. Был я у господ Квощинских. Вот что!
Сашок был удивлён, но ловко скрыл это.
– Ну… – несколько равнодушно и, конечно, умышленно равнодушно отозвался он.
– Что «ну»? – как бы обидчиво вымолвил Кузьмич.
– Сказывай. С какой радости? Зачем был?
– Сказывай? Коли тебе, князь, ваше сиятельство, нелюбопытно, так не стоит мне и слова тратить…
И Кузьмич двинулся, как бы собираясь уходить из комнаты.
– Да ну, ну… Полно. Сейчас, старый ты хрыч, и обиделся. Что же мне, на крышу бежать, влезать да с неё во двор прыгать… Ну, был у Квощинских. Ну, видел их. Ну и рассказывай, зачем туда носило тебя.
– Коли вам всё это нелюбопытно…
– Заладил ведь… Ну говори, слушаю… – мягче и ласковее произнёс молодой человек. – Коли есть что любопытное, тем лучше.
– Вестимо, есть! И даже совсем диковина. Вы вот здесь у окошечка сидите день-деньской да зеваете с тоски… А Квощинская барышня ума решилась. По вас тоскует и убивается. Похудела, побелела… Хоть помирать.
– Да что же это такое? – изумился молодой человек.
– Как что же? Шибко полюбились вы ей. Позарез! Вот и всё.
– Удивительно это, Кузьмич.
– Почему же?
– Как почему? Сам посуди. Виделись мы единожды в церкви, а потом повстречал я её раз под Новинском на гулянье. Да и не знаю ещё верно, она ли то была. И не знакомы. И никогда не разговаривали. Она в церкви меня и не заметила, по-моему. Я только на неё малость поглядывал. И вот вдруг она да тоскует по мне. Впрямь диковина!
– Ах ты, ваше сиятельство… – замотал головой Кузьмич и, достав тавлинку, отчаянно нюхнул два раза. – Прямо сказать – простота.
– Да как же тосковать по том, кого не знаешь! – воскликнул Сашок.
– Ты не знаешь, а она, стало быть, хорошо знает. Много ли нужно для девицы, чтобы офицер, да ещё князь, да ещё такой, как ты у меня, сразу девичье сердечко защемил. Ну вот, барышня видела вас два раза и память потеряла… Без памяти от тебя. Вот тебе и весь сказ!
– Диковинно, – протянул Сашок тихо, как бы сам себе.
– Ничего диковинного нету. Ну а по-вашему как? Дурновата она, худорожа, сухопара?
– Нет… Как можно…
– Красавица, прямо сказать, видная.
– Да. Пожалуй… Красавица не красавица, а только видная…
– Белая, румяная. Глаза звёздами. А уж нравом прямо ангел-херувим. Нянюшка Марфа Фоминишна говорит, что таких девиц, как её Танюша, не бывало на свете и не будет.
– Да ведь это, Кузьмич, все мамки про своих так сказывают, – заметил Сашок.
– Так. По-твоему, лжёт она, стало быть?
– Нет. Я не то…
– Так я, стало, лгу и морочу тебя?
– Да нет… Зачем. Я только говорю, что все мамки про своих…
– Ну, что же вам со лгунами и обманщиками якшаться… – рассердился вдруг дядька. – Идите ищите людей праведных, а нас, криводушных, оставьте досыта врать да на ветер брехать.
– Ах ты, Господи… Вот царевна-недотрога! – воскликнул Сашок. – Слова ему не скажи. Могу же я рассуждать о делах.
– Я для вас стараюсь, – воскликнул старик, – из любви моей и преданности. Недаром я тебя выходил. Недаром и на руках носил. Недаром глаза на тебя проглядел. Могу я, стало быть, знать, где твоё счастье и в чём тебе в жизни благополучие… Я, вишь, стар да глуп. Всё путаю, а то и вру… Снесла курочка яичко, а оно ей и сказывает; «Не так ты, курица глупая, яйца несёшь».
И Кузьмич быстро вышел из комнаты.