bannerbannerbanner
Набоковская Европа

Евгений Лейзеров
Набоковская Европа

Полная версия

Авторы: Лейзеров Евгений, Реутова Юлия, Евсеев Антон, Спектор Владимир, Филимонов Алексей, Волкова Русина

Редактор Алексей Олегович Филимонов

Редактор Евгений Яковлевич Лейзеров

Дизайнер обложки Елена Владимировна Герасимова

© Евгений Лейзеров, 2018

© Юлия Реутова, 2018

© Антон Евсеев, 2018

© Владимир Спектор, 2018

© Алексей Филимонов, 2018

© Русина Волкова, 2018

© Елена Владимировна Герасимова, дизайн обложки, 2018

ISBN 978-5-4485-7584-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Дорогие читатели!

Перед вами первый номер ежегодного литературного альманаха «Набоковская Европа». Рождённый в Санкт-Петербурге, Владимир Набоков бо́льшую часть жизни прожил в Европе. Его жизнь с рождения была связана с европейской, прежде всего с англосаксонской культурой, с детскими впечатлениями от поездок в Европу; у него была французская гувернантка, образ которой навсегда запечатлён в эссе «Мадемуазель О», написанном по-французски. Мысленно он всегда возвращался на родину, куда, увы, не мог вернуться наяву. Об этом он проникновенно написал в «Других берегах»: «тоска по родине. Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать ее можно только с жизнью… дайте мне, на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда душа вся перевертывается».

Вправе ли мы причислять первые 18 лет жизни, проведённые Набоковым в России, к его европейскому периоду? Ответ на это дают его произведения, посвящённые русским эмигрантам и персонажам, прототипами которых были европейцы, они свидетельствуют о том, что его корни лежат одновременно в русской и европейской культуре. Франция была связана для Набокова с именем Пушкина, которого в Лицее товарищи звали «французом», лёгкость и одновременно глубина пушкинского слога унаследованы Набоковым, хотя он являет собой русского, европейского писателя, прежде всего прозаика, в его наивысшем расцвете, который, возможно, никогда более не повторится.

В Англии, в 1922 году Владимир Набоков с отличием закончил Кембриджский университет, в Германии прошли пятнадцать выдающихся «сиринских» лет, затем Франция до 1940-го и, наконец, Швейцария с 1959-го до конца жизни в 1977-м. Более 60 лет Владимир Владимирович Набоков прожил в Европе и рассказать об этом достославном периоде его жизни статьями, стихотворениями, эссе, новыми переводами, малоизвестными биографическими материалами – цель нашего издания. Это не означает, что закрыта тема американских годов, напротив, полностью открыта, если авторы данной темы по-новому, без обиняков, раскрывают творческое наследие «сиринского» прошлого.

Приглашаем читателей, писателей, исследователей к сотрудничеству и сотворчеству!

Евгений Лейзеров, Алексей Филимонов

Творчество набоковедов
Драматургия

Евгений Лейзеров1
…И не кончается строка
по роману «Дар» Владимира Набокова

Театральная постановка в 3-х действиях

с анимационным фильмом «Сонет из прошлого»

по одноименному роману Владимира НАБОКОВА

(Канва сценария для возможного телесериала)

Внешний Вид и характеристики действующих лиц

Федор Константинович Годунов-Чердынцев – молодой литератор – худая грудь, длинные, мохнатые, в бирюзовых жилах ноги; широкие брови, лоб с мыском коротко остриженных волос, впалые щеки;

Елизавета Павловна (мать Федора) – до смертельной бледности напудренная, в черных перчатках и черных чулках;

Clara Stoboy, квартирохозяйка – крупная, хищная немка, пробор в гофрированных волосах и дрожащие мешки щек сообщают ей нечто жорж-сандово-царственное, на ней палевое в сизых тюльпанах платье;

Любовь Марковна, вернейшая посетительница литературных посиделок – пожилая, рыхлая, никем не любимая женщина, в пенсне, подкрашивает глаза;

Тамара – худенькая, очаровательно дохлая, с розовыми веками барышня – в общем, вроде белой мыши;

Васильев, толстый, старый журналист – огромный, бородатый, в довоенных носках со стрелками;

Чета Чернышевских:

Александра Яковлевна – сорокапятилетняя, некрасивая, сонная женщина, пухленькая, страшно подвижная, с ослепительно синими глазами,

Александр Яковлевич – здоровый с виду, кругленький, лысый с волосиками по бокам, человек; короткие, жирные ножки; аккуратные черты, время от времени по неделям не снимал с правой руки серой фильдекосовой перчатки (страдал экземой), после смерти сына иногда судорога и тик по лицу, вследствие неизлечимой, тяжелой душевной болезни;

Всеволод Романов, молодой живописец – изящное лицо, эллинскую чистоту коего бесповоротно портили темные, кривые зубы;

Буш Герман Иванович, участник литературного кружка – пожилой, застенчивый, крепкого сложения, симпатичный рижанин, похожий лицом на Бетховена;

Кончеев, писатель – сутулая фигура, молодое, рязанское, старомодно-простоватое лицо, сверху ограниченное кудрей, а снизу крахмальными отворотцами;

Чета Скворцовых (полупрофессорского типа):

Он – приветливый, с лучиками у глаз, с носом дулей и жидкой бородкой,

Она – чистенькая, моложавая, певуче-говорливая, в шелковой шали;

Щеголев Борис Иванович – громоздкий, пухлый, очерком напоминающий карпа, человек лет пятидесяти, довольно полное лицо овального покроя, с маленькой черной бородкой под самой губой, жидкие черные волосы, ровно приглаженные, разделенные пробором не совсем посредине головы, но и не сбоку, открытое русское лицо, темные глаза;

Марианна Николаевна, мать Зины Мерц – полное, кустарно накрашенное лицо, пожилая, рыхлая, с жабьим лицом;

Зина Мерц – длинный стан, длинные пальцы, на ресницах пудра, отчесанные с висков светлые стриженые волосы;

Чарский, адвокат – толстый, похож на раскормленную черепаху;

Керн, инженер, близко знал Александра Блока;

Горяинов, гладкощекий и молчаливый господин, отлично пародирует, толстое старомодное лицо, причмокивает и говорит бабьим голосом.

Авторский текст должен быть записан на аудиокассету, его читают актеры, выступающие в спектакле, и диктор, согласно порядку, указанному в тексте пьесы.

Действие первое

Акт первый, акт второй

Разговор с тысячью собеседников

Акт первый

В левом ближнем углу сцены макет доходного берлинского дома 20-х годов 20-го века. На переднем плане и в перспективе Танненбергская улица, обсаженная липами, ведущая к евангелической кирхе. На улице в разных местах аптекарская, табачная и зеленная лавки. Напротив дома почтамт.

Звучит романс «Ямщик не гони лошадей». В глубине сцены электронное табло, на котором высвечивается (набирается):

 
Дуб – дерево. Роза – цветок.
Олень – животное. Воробей – птица.
Россия – наше отечество.
Смерть – неизбежна.
 
П. Смирновский
Учебник русской грамматики

Перестает звучать романс, раздается звук мотора и у дома №7 по Танненбергской улице останавливается мебельный фургон, очень длинный и очень желтый, запряженный желтым же трактором с гипертрофией задних колес. Из фургона поочередно выпрыгивают три грузчика в синих фартуках, причем каждый из них под мажорную бравурную музыку исполняет всевозможные сальто и гимнастические упражнения.

На сцену медленно выходят из дома и останавливаются перед мебельным фургоном высокий, густобровый старик с сединой в бороде и усах и коренастая, немолодая женщина с довольно красивым, лжекитайским лицом. Мужчина облачен в зелено-бурое войлочное пальто, во рту у него холодный, полуоблетевший сигарный окурок; женщина одета в каракулевый жакет

Оба, неподвижно и пристально, с таким вниманием, точно их собираются обвесить, наблюдают за тем, как трое красновыйных молодцов в синих фартуках одолевают их обстановку.

На сцену выходит Годунов-Чердынцев. Он осматривает дом, близлежащие лавки и с интересом наблюдает за происходящим перед домом.

Авторский текст (Ат): читает актер, играющий Федора с одновременным набором текста на экране:

«Вот так бы по старинке начать когда-нибудь толстую штуку»,

– подумалось мельком с беспечной иронией – совершенно, впрочем, излишнею, потому что кто-то внутри него, за него, помимо него, все это уже принял, записал и припрятал.

Быстрой походкой Фёдор Годунов-Чердынцев, направляется к табачной лавке, заходит в нее, ищет свою марку папирос и не найдя ее, неохотно покупает другие папиросы.

Ат: читает актер, играющий Федора, с одновременным набором текста на экране и с кратковременным показом фото Александры Яковлевны Чернышевской:

Боже мой, как я ненавижу все это: лавки, вещи за стеклом, тупое лицо товара и в особенности церемониал сделки, обмен приторными любезностями, до и после! А эти опущенные ресницы скромной цены… благородство уступки… человеколюбие торговой рекламы… все это скверное подражание добру, – странно засасывающее добрых: так, Александра Яковлевна признавалась мне, что когда идет за покупками в знакомые лавки, то нравственно переносится в особый мир, где хмелеет от вина честности, от сладости взаимных услуг, и отвечает на суриковую улыбку продавца улыбкой лучистого восторга.

 

Переходит на угол в аптекарскую, поворачивает голову и видит параллелепипед белого ослепительного неба.

Ат читает актер, играющий Федора, с одновременным показом на экране неба, ветвей дерева, фасада дома:

Теперь из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкаф, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад.

Начинает тихо звучать романс «Белой акации гроздья душистые»

Под впечатлением увиденного Федор останавливается, он как бы перевоплощается, и уже медленной походкой довольного жизнью человека заходит в аптекарскую лавку и машинально высыпает сдачу, полученную только что в табачной, на резиновый островок посреди стеклянного прилавка. Немая сцена: недоумённый и снисходительный к его причуде взгляд приказчицы…

Фёдор (с достоинством):

Дайте мне, пожалуйста, миндального мыла.

Взлетающим шагом, возвращается к дому. Поднявшись по лестнице, звонит в дверь новой квартиры.

Clara Stoboy (впуская Фёдора в квартиру):

Я положила ключи к Вам в комнату.

Фёдор переступает порог продолговатой комнаты, посреди которой дорожный чемодан. Справа от окна письменный стол, слева – кресло и кушетка, палевые в сизых тюльпанах обои… Из окна виден дом, наполовину в лесах, а по здоровой части кирпичного фасада оброс плющом, лезущим в окна. В глубине прохода, разделяющего палисадник, чернелась вывеска подвальной угольни. Музыка перестает звучать.

Ат: читает актер, играющий Федора, с одновременным набором текста на экране:

А вот продолговатая комната, где стоит терпеливый чемодан… и тут разом все переменилось: не дай Бог кому-либо знать эту ужасную унизительную скуку – очередной отказ принять гнусный гнет очередного новоселья, невозможность жить на глазах у совершенно чужих вещей, неизбежность бессонницы на этой кушетке.

Федор некоторое время стоит у окна.

Ат:

Само по себе все это было видом, как и комната была сама по себе; но нашелся посредник, и теперь этот вид становился видом из этой именно комнаты. Прозревши, она лучше не стала. Палевые в сизых тюльпанах обои будет трудно превратить в степную даль. Пустыню письменного стола придется возделывать долго, прежде чем взойдут на ней первые строки. И долго надобно будет сыпать пепел под кресло и в его пахи, чтобы сделалось оно пригодным для путешествий.

Clara Stoboy:

Господин Фёдор, Вас просят к телефону

Фёдор, вежливо сутулясь, последовал за хозяйкой в столовую, берет телефонную трубку.

Федор:

Алло, я вас слушаю.

Александр Яковлевич:

Во-первых, почему это, милостивый государь, у вас в пансионе так неохотно сообщают ваш новый номер? Выехали, небось, с треском? А во-вторых, хочу вас поздравить… Как – вы еще не знаете? Честное слово? («Он еще ничего не знает», – обратился Александр Яковлевич другой стороной голоса к кому-то вне телефона) Ну, в таком случае возьмите себя в руки и слушайте, я буду читать: «Только что вышедшая книга стихов до сих пор неизвестного автора, Фёдора Годунова-Чердынцева, кажется нам явлением столь ярким, поэтический талант автора столь несомненен…» Знаете что, оборвем на этом, а вы приходите вечером к нам, тогда получите всю статью. Нет, Федор Константинович, дорогой, сейчас ничего не скажу, ни где, ни что, – а если хотите знать, что я сам думаю, то не обижайтесь, но он вас перехваливает. Значит, придете? Отлично. Будем ждать.

Вешая трубку, он едва не сбил со столика стальной жгут с карандашом на привязи: хотел его удержать, но тут-то и смахнул; потом въехал бедром в угол буфета; потом выронил папиросу, которую на ходу тащил из пачки; и наконец, зазвенел дверью, не рассчитав размаха, так что проходившая по коридору с блюдцем молока фрау Стобой холодно произнесла «упс!»

Ат читает Федор, с одновременным набором текста на экране:

В конце концов он никогда и не сомневался, что так будет, что мир, в лице нескольких сот любителей литературы, покинувших Петербург, Москву, Киев, немедленно оценит его дар.

Возвращается в свою комнату, запирается на ключ, и с книгой падает на диван, чтобы перечесть ее тотчас.

Ат (читает актер с дикторской благожелательной интонацией):

Перед нами небольшая книжка, озаглавленная «Стихи», содержащая около пятидесяти двенадцатистиший, посвященных целиком одной теме – детству. При набожном их сочинении автор, с одной стороны, стремился обобщить воспоминания, преимущественно отбирая черты, так или иначе свойственные всякому удавшемуся детству: отсюда их мнимая очевидность; а с другой он дозволил проникнуть в стихи тому, что было действительно им, полностью и без примеси: отсюда их мнимая изысканность. Поэт с мягкой любовью вспоминает комнаты родного дома, где оно протекало.

 
По четвергам старик приходит,
учтивый, от часовщика,
и в доме все часы заводит
неторопливая рука.
Он на свои украдкой взглянет
и переставит у стенных.
На стуле стоя, ждать он станет,
чтоб вышел полностью из них
весь полдень. И, благополучно
окончив свой приятный труд,
на место ставит стул беззвучно,
и, чуть ворча, часы идут.
 

Ат (читает актер, играющий Федора):

…Между тем воздух стихов потеплел, и мы собираемся назад в деревню, куда до моего поступления в школу (а поступил я только двенадцати лет) мы переезжали иногда уже в апреле.

Опускается занавес, на полотно которого проецируются кадры из фильма «Ключи Набокова», со слов:

«В начале моих исследований прошлого я не совсем понимал, что безграничное, на первый взгляд, время есть на самом деле круглая крепость. Не умея пробиться в свою вечность, я обратился к изучению ее пограничной полосы – моего младенчества. Я вижу пробуждение самосознания как череду вспышек с уменьшающимися промежутками. Вспышки сливаются в цветные просветы, в географические формы».

http//www.verbolev.com/#!film/ccam (Хронометраж кадров: 45секунд – 17.20—18.05)

Ат (читает актер, играющий Федора):

Быть может, когда-нибудь, на заграничных подошвах и давно сбитых каблуках, чувствуя себя привидением, несмотря на идиотскую вещественность изоляторов, я еще выйду с той станции и, без видимых спутников, пешком пройду стежкой вдоль шоссе с десяток верст до Лешина. Один за другим телеграфные столбы будут гудеть при моем приближении. На валун сядет ворона – сядет, оправит сложившееся не так крыло. Погода будет, вероятно, серенькая. Изменения в облике окрестности, которые я не могу представить себе, и старейшие приметы, которые я почему-то забыл, будут встречать меня попеременно, даже смешиваясь иногда.

На полотно занавеса проецируются кадры из фильма «Ключи Набокова», соответствующие чтению стихотворения:

 
С серого севера
вот пришли эти снимки.
 
 
Жизнь успела не все
погасить недоимки.
Знакомое дерево
вырастает из дымки.
 
 
Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредежь.
Отовсюду почти
мне к себе до сих пор еще
удалось бы пройти.
 
 
Так, бывало, купальщиком
на приморском песке
приносится мальчиком
кое-что в кулачке.
 
 
Все, от камушка этого
с каймой фиолетовой
до стеклышка матово-
зеленоватого,
он приносит торжественно.
 
 
Вот это Батово.
Вот это Рождествено.
 

http//www.verbolev.com/#!film/ccam (хронометраж кадров: 1мин.20сек. – 19.50—21.10)

Ат (читает актер, играющий Федора):

Мне кажется, что при ходьбе я буду издавать нечто вроде стона, в тон столбам. Но одного я наверняка не застану – того, из-за чего, в сущности, стоило городить огород изгнания: детства моего и плодов моего детства. Его плоды – вот они, – сегодня, здесь, – уже созревшие; оно же само ушло в даль, почище северно-русской.

Видеопоказ прекращается, занавес поднимается. Фёдор потянулся, встал с кушетки, одевается, медленно выходит из дома.

Акт второй

Передняя в доме Чернышевских. Александра Яковлевна открывает дверь. Входят Любовь Марковна и Фёдор. Туда же вбегает, на коротких, жирных ножках, ее муж, тряся на бегу газетой.

Александр Яковлевич:

Вот, вот, смотрите!

Александра Яковлевна:

Я ожидала от него более тонких шуток, когда за него выходила.

Федор Константинович с удивлением увидел, что газета немецкая, и неуверенно ее взял.

Александр Яковлевич:

Дату! Смотрите же на дату, молодой человек!

Федор:

Вижу (со вздохом складывая газету). – Главное, я отлично помнил!

Александр Яковлевич свирепо захохотал..

Александра Яковлевна (с ленивой скорбью):

Не сердитесь на него, пожалуйста.

Следом за Любовью Марковной в гостиную входят Федор Константинович и Александра Яковлевна.

Это была очень небольшая, пошловато обставленная комната с застрявшей тенью в углу и пыльной античной терракотовой статуэткой на недосягаемой полке. На диване, среди подушек – всё неаппетитных, заспанных цветов – подле шелковой куклы с бескостными ногами ангела и персидским разрезом очей, которую оба сидящих поочередно мнут, удобно расположились огромный, бородатый Васильев и худенькая, очаровательно дохлая, с розовыми веками барышня – в общем, вроде белой мыши; ее звали Тамара (что лучше пристало бы кукле). Письменный стол завален словарями. Федор садится около книжной полки.

Инженер Керн, близко знавший покойного Александра Блока, извлекает из продолговатой коробки, с клейким шорохом, финик. Внимательно осмотрев кондитерские пирожные на большой тарелке с плохо нарисованным шмелем, Любовь Марковна, вдруг скомкав выбор, взяла тот сорт, на котором непременно бывает след неизвестного пальца: пышку.

Александр Яковлевич (подмигивая):

А отзывы всё равно будут, уж будьте покойны, угорьки из вас повыжмут.

Александра Яковлевна:

Мне больше всего понравилось о детских болезнях, да, это хорошо: рождественская скарлатина и пасхальный дифтерит.

Тамара (с любопытством):

Почему не наоборот?

Ат:

Мне тяжело, мне скучно, это все не то, – и я не знаю, почему я здесь сижу, слушаю вздор.

Федор сидит, курит, покачивает носком ноги.

Ат:

и промеж всего того, что говорили другие, что сам говорил, он старался, как везде и всегда, вообразить внутреннее прозрачное движение другого человека, осторожно садясь в собеседника, как в кресло, так чтобы локти того служили ему подлокотниками и душа бы влегла в чужую душу, – и тогда вдруг менялось освещение мира и он на минуту действительно был Александр Яковлевич, или Любовь Марковна, или Васильев. Иногда к прохладе и легким нарзанным уколам преображения примешивалось азартно-спортивное удовольствие, и ему было лестно, когда случайное слово ловко подтверждало последовательный ход мыслей, который он угадывал в другом.

Александра Яковлевна:

Послушайте, надо бы как-нибудь переменить разговор. У вас, верно, есть новые стихи, правда?

Федор:

Ничего у меня с собой нет, и я ничего не помню.

Александр Яковлевич (оборачиваясь и кладя на рукав Федора руку):

Я чувствую, вы все еще на меня дуетесь. Честное слово, нет? Я потом сообразил, как это было жестоко. У вас скверный вид. Что у вас слышно? Вы мне так и не объяснили толком, почему вы переехали.

Федор:

В пансионе, где я прожил полтора года, поселились вдруг знакомые, – очень милые, бескорыстно навязчивые люди, которые «заглядывали поболтать». Их комната оказалась рядом, и вскоре я почувствовал, что между ними и мной стена рассыпалась и я, увы, беззащитен.

Посвистывая, согнув слегка спину, громадный Васильев рассматривает корешки книг на полках; вынул одну и, раскрыв ее, перестал свистать, но зато, шумно дыша, начал про себя читать первую страницу. Его место на диване занимает Любовь Марковна с сумкой: обнажив усталые глаза, она обмякла и теперь приглаживает неизбалованной рукой Тамарин золотой затылок.

Васильев:

Да! (захлопнув книгу и вдавив ее в первую попавшуюся щель). Все на свете кончается, товарищи. Мне лично нужно завтра вставать в семь.

 

Александра Яковлевна:

Ах, посидите еще. (обращаясь к инженеру Керну):

Я на повестках по ошибке написала «Блок и война», но ведь это не играет значения?

Инженер Керн:

Нет, напротив, очень даже играет (с улыбкой на тонких губах, но с убийством за увеличительными стеклами, не разнимая сцепленных на животе рук). «Блок на войне» выражает то, что нужно, – персональность собственных наблюдений докладчика, – а «Блок и война» – это, извините, философия.

Все пришедшие к Чернышевским потихоньку расходятся.

Занавес опускается.

Ат:

Федор Константинович, у которого не было на трамвай, шел пешком восвояси. Он шел по улицам, которые давно успели втереться ему в знакомство, – мало того, рассчитывали на любовь; и даже наперед купили в его грядущем воспоминании место рядом с Петербургом, смежную могилку; он шел по этим темно-блестящим улицам, и погасшие дома уходили, не глядя, кто пятясь, кто боком, в бурое небо берлинской ночи… Во мраке сквера, едва задетого веером уличного света, красавица, которая вот уже лет восемь все отказывалась воплотиться снова (настолько жива была память о первой любви), сидела на пепельной скамейке, но когда он прошел вблизи, то увидел, что это сидит тень ствола.

Занавес поднимается, на сцене обстановка первого акта и Федор, неохотно бредущий по улице из глубины сцены

Ат:

Он свернул на свою улицу и погрузился в нее, как в холодную воду, – так не хотелось, такую тоску обещала та комната, недоброжелательный шкаф, кушетка.

Федор останавливается перед своим домом, достает ключи, но ни один из них входной двери дома не открывает. Отступает на шаг, чтобы посмотреть номер дома. И вдруг его осеняет – ключи то пансионские, а новые остались в комнате. Не зная, что предпринять, начинает ходить перед домом по панели до угла и обратно. Улица была отзывчива и совершенно пуста. Высоко над ней, на поперечных проволоках, висело по млечно-белому фонарю; под ближайшим из них колебался от ветра призрачный круг на сыром асфальте. И это колебание, которое как будто не имело ровно никакого отношения к Федору Константиновичу, оно-то, однако, со звенящим тамбуринным звуком, что-то столкнуло с края души, где это что-то покоилось и он заговорил сам с собою.

Ат (читает Федор):

 
«Благодарю тебя, отчизна…»,
и тотчас обратной волной:
«за злую даль благодарю…»
И снова полетело за ответом:
«…тобой не признан…».
 

Дверь дома, куда переехал сегодня Федор, открывается и в дверях женщина, встречавшая нынче утром свою мебель, прощается с живописцем Романовым. Федор подходит к двери, здоровается с Романовым, кланяется даме, и, огромными шагами, поднимается по лестнице в свою комнату. На столе блестят ключи и белеет книга. Готовит кушетку ко сну, гасит свет.

Ат:

Когда же он лег в постель, только начали мысли укладываться на ночь и сердце погружаться в снег сна (он всегда испытывал перебои, засыпая), Федор Константинович рискнул повторить про себя недосочиненные стихи – просто чтобы еще раз порадоваться им перед сонной разлукой; но он был слаб, а они дергались жадной жизнью, так что через минуту завладели им, мурашками побежали по коже, заполнили голову божественным жужжанием…

Лёжа в постели зажигает свет, закуривает.

Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один настоящий, и этого настоящего надо было ловить и не упускать из слуха. Как мне трудно, и как хорошо… И в разговоре татой ночи сама душа нетататот… безу безумие безочит, тому тамузыка татот…

Спустя три часа опасного для жизни воодушевления и вслушивания, он наконец выяснил всё, до последнего слова, завтра можно будет записать. На прощание попробовал вполголоса эти хорошие, теплые, парные стихи.

 
Благодарю тебя, отчизна,
за злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан,
я сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
сама душа не разберет,
мое ль безумие бормочет,
твоя ли музыка растет… —
 

Ат:

и только теперь поняв, что в них есть какой-то смысл, с интересом его проследил – и одобрил. Изнеможенный, счастливый, с ледяными пятками, еще веря в благо и важность совершенного, он встал, чтобы потушить свет. Он повернул выключатель, но в комнате нечему было сгуститься, и, как встречающие на дымном дебаркадере, стояли бледные и озябшие предметы.

Занавес

1Лейзеров Евгений Яковлевич, 1947 года рождения, поэт, литературовед, писатель, литературный псевдоним Евгений Вербицкий, автор десяти сборников стихов и эссе. Родился в Ленинграде, закончил технический и гуманитарный ВУЗы, с 2002 года живет в немецком городе Констанц. Победитель в конкурсе эссеистов «Эмигрантская лира – 2015». Сценарист и продюсер документального фильма «Ключи Набокова».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru