«Кто-нибудь, разбейте эту проклятую бутылку! Вытащите меня отсюда!» Но вместо этого у него опять получилось:
– Шампанского! И чтобы непременно с устрицами!
Такое поведение Йозефа Поха было странным и непривычным, и все присутствующие с удивлением воззрились на него. Иван Гаврилович искоса и с неудовольствием посмотрел на Поха, и сделал очередной ход картой:
– Йозеф, вы сегодня явно перебрали. Вам больше пить нельзя.
– А с устрицами можно! – упрямился Пох. «Значит Булгаков! Булгаков!!!», – билась в его сознании мысль, разламывая череп. Он на секунду зажмурился.
– Господа, я выписал из Парижа партию устриц и вчера получил их целый ящик!
Ольга Леонидовна, услышав это в тот самый момент, когда Цидеркопф с упоением говорил, глядя на линии её руки, что жить она должна не меньше, чем Моисей, выдернула у него свою ладонь и громко зааплодировала:
– Браво, Йозеф! Вы просто расточитель! Это же безумно дорого! Вот как должен вести себя настоящий мужчина, – закончила она, многозначительно посмотрев на Петра Адольфовича.
Пох, вздрогнув от её аплодисментов, казалось, окончательно перестал владеть собой:
– Я привык есть устрицы! У себя дома я каждый день ел устриц! И я хочу пить шампанское с устрицами даже здесь, в Сибири! В этом Барнауле! Потому что одному Богу известно, когда я вернусь домой. И всё потому, что по контракту я, видите ли, обязан обучить плавильному делу пять человек из местных. Но ведь русские не способны к этим наукам. Потому что они все свиньи! Свиньи!
Пох с ненавистью кричал всё это, не в силах отвести взгляда от холодных серых глаз, которые с лёгким прищуром презрительно рассматривали его.
Беэр грузно поднялся со стула, чуть не опрокинув стол. При этом карты, лежащие на нём, слетели на пол. Он сделал резкое движение головой в направлении Поха, и несколько мужчин суетливо бросились к разбушевавшемуся саксонцу.
Пётр Фаддеич Лошкарёв, стремясь проявить максимум рвения в делах, угодных начальству, с особой прытью кинулся исполнять приказ. Подбежав к Поху, он с силой дёрнул его за рукав. Тот, чтобы удержаться на стуле, сделал какое-то невообразимое движение рукой, при этом со всего маха попав ею Пётру Фаддеичу прямо в нос. Лошкарёв, получив такой удар, остолбенел, и несколько мгновений изумлённо хлопал глазами, пока кровь из разбитого носа крупными каплями обагряла его шейный платок и английскую курточку.
– Ниночка! – Пётр Фаддеич обрёл, наконец, дар речи. – Ниночка! Это что такое? Почему в нос-то?
Пока Нина Петровна бестолково суетилась вокруг своего мужа, лекарь Цидеркопф ловко всунул Лошкарёву два ватных тампона в обе ноздри и, достав из своего саквояжа маленький розовый флакончик, протянул его Поху:
– Герр Пох, понюхайте. Здесь целебная соль, это вас успокоит.
Франц Рит, подойдя ко всё ещё упирающемуся Поху, что-то тихо сказал ему, после чего тот покорно слез со стула.
Беэр хотел было произвести соответствующее внушение, но, передумав, махнул рукой:
– Франц, отведите его домой. Пусть проспится.
Франц с пониманием кивнул и, взяв под руку Поха, легко улыбнулся ему:
– Идёмте, друг мой. Я провожу вас домой.
Йозеф Пох послушно сделал несколько шагов к дверям, затем резко обернулся. Он нашёл глазами Елизавету Андреевну, вдруг опустился на колени и пополз к ней, повторяя при этом:
– Майне либе… Майне либе…
Вера Николаевна, быстро поднявшись с кресла, подбежала к нему:
– Перестаньте, Йозеф! Что вы делаете? Опомнитесь!
Она попыталась поднять его, но у неё не хватило сил. Тогда Вера Николаевна опустилась рядом с ним на колени и стала гладить его волосы:
– Идите домой, Йозеф. Пощадите себя. Всё изменится. Вы ещё очень молоды, вы найдёте своё счастье. Обязательно найдёте! Ведь жизнь такая долгая…
Она прижала его голову к своей груди и, не в силах справиться с собой, закрыла глаза. По щекам Веры Николаевны текли слёзы.
Пох обхватил её руками:
– Я не могу… Я не хочу идти домой! Все устрицы, все до одной протухли! Меня там вырвет…
Франц осторожно дотронулся до его плеча. Пох поднялся, и они ушли.
Все разом заговорили, обсуждая поведение Поха, при этом Лизочка Беэр почувствовала на себе несколько торжествующих взглядов.
Андрей Венедиктович тоже вопросительно посмотрел на неё, как бы спрашивая, что всё это значит. Елизавета Андреевна, твёрдо глядя на мужа, отрицательно покачала головой.
Ольга Леонидовна очень искусно разыграла лёгкий полуобморок и теперь, дожидаясь своей очереди, без сил лежала на маленькой оттоманке, едва помещаясь на ней и наблюдая из-под опущенных ресниц, как Цидеркопф приводит в чувство Нину Петровну, которую разбитый нос её супруга привёл в бессознательное состояние.
– У Йозефа – элементарный нервный срыв. Переутомление, – озабоченно бормотал Цидеркопф, подсовывая госпоже Лошкарёвой знакомый уже розовый флакончик. – В моей практике был подобный случай, вот только не помню где.
– Господа, не стоит обращать внимания на произошедшее, – сказал Леубе. – Андрей Венедиктович, я думаю, что выражу общее мнение, сказав, что сегодняшний вечер удался на славу!
Беэр устало кивнул головой и ничего не ответил. «Ну и вечерок, – подумал он. – Дай Бог силы вытерпеть». Он потёр коленку. Ноги уже давно беспокоили его мучительными болями в суставах. «С Лизанькой творится что-то неладное. Раньше-то всем старалась своё внимание уделить, а нынче от Булгакова не отходит. Нехорошо это. И ещё Пох…»
– Андрей Венедиктович, может быть Поха отправить с очередным обозом серебра в Санкт-Петербург? Пусть хоть обстановку сменит. А то он скоро здесь свихнётся…
Слова Леубе постепенно проникали в сознание Беэра, заполняя его и внося некоторое облегчение от нахлынувших мрачных мыслей.
– Ваше Превосходительство! – перед Беэром стоял Фролов. Парик у него был сдвинут несколько набекрень. Это являлось первым свидетельством того, что Козьма Дмитриевич был чем-то сильно расстроен. – Вы знаете, что я всегда с большим уважением относился и отношусь к иностранцам, но поведение господина Поха, его слова задевают честь и достоинство русского человека и оскорбляют мою страну! Я требую, чтобы господин Пох публично извинился!
Был второй час ночи. В танцзале из всего квинтета слышна была одна только скрипка. За окнами судорожно, спросонок прохрипели вторые петухи.
Сегодняшний вечер был богат на разного рода сюрпризы, но этот был, пожалуй, самым неожиданным из всех. Это объяснялось тем, что иностранцы здесь, на Алтае, да и не только здесь, могли позволить себе очень многое и нередко позволяли. Собственных специалистов такого уровня в России было очень мало, и приходилось молча сносить некоторые вещи. И хотя к этому времени положение дел заметно улучшилось, но русские всё ещё продолжали терпеть выходки отдельных господ.
И вот сейчас Козьма Дмитриевич Фролов во всеуслышание потребовал у самого Беэра, чтобы один из иностранцев публично перед ним извинился. Это был очень важный психологический момент, все это понимали и напряжённо ждали, как поведёт себя в этой ситуации Андреас Венедикт Беэр, немецкие корни которого были ещё очень крепки.
Генерал-майор, имевший помимо всех своих достоинств ещё и дипломатические, продемонстрировал их в полной мере.
– Успокойтесь, уважаемый Козьма Дмитриевич. Поверьте, слышать всё это мне тоже было неприятно.
Беэр подошёл к Фролову, но говорил, обращаясь ко всем, чтобы его позиция в этом вопросе была ясна и понятна каждому.
– Я, несмотря на своё немецкое происхождение, считаю себя русским. Русским по духу, так как родился и вырос в России, говорю на русском языке и считаю своей первейшей задачей укрепление военного и экономического могущества Российской империи.
Он перевёл дыхание и посмотрел на Леубе. Тот зачем-то быстро вставил в глаз монокль, но веко непроизвольно дёрнулось, и монокль упал вниз, повиснув на цепочке.
– Десятки иностранцев честно, не жалея своих сил, знаний и опыта трудятся на Колывано-Воскресенских заводах и рудниках. Без помощи этих людей мы обойтись пока не можем. России нужна медь, нужны золото и серебро. Поэтому, голубчик мой, Козьма Дмитриевич, не обращайте вы внимания на Поха. Он оказался слабым человеком, не сумевшим справиться с собой и обстоятельствами. Давайте не будем устраивать аутодафе и обойдёмся без сатисфакции. Я поговорю с ним, и он извинится перед вами лично. Договорились?
Беэр протянул Фролову свою руку.
К ним с приятной улыбкой заспешил Иван Гаврилович Леубе. Умильное выражение его лица как бы говорило: вот и хорошо! Вот и отлично! И незачем было всё это и начинать.
Козьма Дмитриевич беспомощно обернулся и посмотрел на всех. Вид у него при этом был виноватый. Он словно просил прощения у каждого за то, что не сдержался и позволил себе такую бестактность. Потом он поправил свой парик и подал руку Беэру.
Все облегчённо вздохнули. Эта была пусть маленькая, но победа, восстанавливающая достоинство русского человека.
– Ну, вот и хорошо! – Беэр широко улыбнулся.
Он посмотрел на Лизу. Ему очень важно было именно сейчас увидеть в её глазах восхищение, к которому он так уже привык, или хотя бы какой-нибудь другой знак одобрения. Андрей Венедиктович, несмотря на свой внушительный и грозный вид, как и любой человек, нуждался в жестах, в словах, подтверждающих правильность того, что он делал. Но Лизочка Беэр в этот момент была занята. Она смотрела на капитан-поручика Булгакова, который с лёгкой усмешкой на губах, что-то ей объяснял.
Генерал-майор Беэр за свою долгую жизнь повидал много женских глаз, и мог с уверенностью сказать, что выражает тот или иной взгляд. Внезапно он почувствовал сухость во рту и холодок в области сердца. Сомнений быть не могло. У его жены, Елизаветы Андреевны Беэр, сейчас были особенные глаза. Это были глаза влюблённой женщины.
Спустя некоторое время Беэр пожелал всем доброй ночи и, сославшись на нездоровье, поднялся к себе.
Елизавета Андреевна осталась провожать гостей. Христиани и Анечка Леубе принесли с собой из подвала пять бутылок шампанского, но пить их уже никто не захотел. Все порядочно устали и засобирались по домам.
За Иваном Гавриловичем давно уже приехала его коляска, и кучер молча топтался в прихожей, не решаясь побеспокоить господ. Коляска эта была единственной на весь Барнаульский завод, и хозяин её, несмотря на плохие дороги, ездил только в ней. Вот и сейчас, хотя до дома Леубе было не больше пятидесяти метров, коляска, запряжённая двумя лошадьми и освещаемая несколькими факелами, стояла в ожидании перед домом Беэра.
– Пойдёмте-ка и мы, любезный Козьма Дмитриевич, по домам баиньки.
Леубе, облокотившись на своего кучера, что-то поправлял на своей обуви:
– Вон, как распетушились не на шутку. А нам в нашем-то возрасте рекомендуется соблюдать покой. Вот и Пётр Адольфович вам то же самое скажет.
Внезапно кучер Ивана Гавриловича, неловко повернувшись, наступил ему на ногу. Леубе, ни слова не говоря, вырвал у кучера хлыст и, коротко размахнувшись, ударил того по лицу. Кровавая полоса мгновенно поделила лицо несчастного пополам. У Леубе было несколько человек крепостных, купленных им за Уралом, и с ними он не церемонился.
Перехватив возмущённый взгляд Фролова, Леубе, уже не пытаясь казаться любезным, принял холодное и высокомерное выражение лица:
– Что!? Вероятно, я должен был испросить у вас разрешения на это? Так вот, со своими людьми я делаю всё, что захочу! Я, к вашему сведению, заплатил за них свои деньги.
Парик у Козьмы Дмитриевича в очередной раз поехал на бок.
– Вы должны знать, господин Леубе, что крепость на людей здесь, в Сибири, не распространяется! На это был особый царский указ. Здесь они либо свободные, либо принадлежат царской фамилии.
Леубе хотел было что-то возразить, но, не найдя для этого русских слов, выругался по-немецки и хлопнул за собой дверью.
Покачав головой, Козьма Дмитриевич вышел во двор вслед за ним. Вдоль аллеи, ведущей от центральной лестницы дома к улице, догорали масляные лампы.
После суеты генеральского дома здесь было тихо и спокойно. Воздух, вобравший в себя ароматы смол, источаемых вековыми соснами, запахи полевых трав и дыхание великой сибирской реки, свободно проникал в лёгкие и наполнял их какой-то особой живительной силой. Природа всегда действовала на Козьму Дмитриевича умиротворяющее, но с самого детства он по-особенному любил ту её часть, которая была связана с прудами, озёрами и реками.
Воду маленький Козя просто обожал. Летом он мог часами не вылезать из реки, пока кто-нибудь из взрослых буквально хворостиной не выгонял его из воды, позеленевшего от холода, выбивающего зубами мелкую дробь, но счастливого до невозможности.
В имении его деда была большая старая водяная мельница. Это довольно редкое для тех мест сооружение с огромным колесом, крутящимся под напором падающей воды и поднимающим в воздух радужным семицветьем мириады брызг, действовало на него завораживающе. Гигантская масса воды, послушная человеческой воле и способная работать без устали дни и ночи поражала воображение мальчика. Когда он наблюдал за слаженной работой всех частей этого могучего механизма, легко приводимого в движение водой, то спрашивал себя: а что же ещё может сделать для человека простая вода?
– Я, господа, имею столь цветущий вид и такую крепкую память исключительно благодаря режиму и пилюлям собственного приготовления.
Вспотевшая лысина лекаря Цидеркопфа в полной своей красе явила себя миру. Следом за ним из дома вышли Вера Николаевна с мужем, Анечка, Христиани, Ольга Леонидовна и прочие гости. Последними появились Пётр Фаддеич с супругой.
Несмотря на свой распухший нос, Лошкарёв держался осанисто и даже несколько надменно, что было ему совсем не свойственно. А всё потому, что он решил, будто его пострадавший нос – это полученная им боевая рана при исполнении приказа начальства. Поэтому Пётр Фаддеич то и дело ощупывал его, как бы проверяя, на месте ли ещё это доказательство его служебного рвения и исполнительности.
Нина Петровна, держа мужа под руку, молча страдала. С одной стороны – этот дурацкий нос, выставивший её идиота в самом нелепом виде, а с другой – все её знаки внимания красавчику Францу Риту, довольно откровенные и многообещающие, не возымели на него никакого действия. И что самое обидное, по глазам Ольги Леонидовны, её закадычной подруженьки, было видно, что та получает удовольствие от её неудачи.
Вера Николаевна вдруг остановилась на дорожке, сомкнула руки за головой, подняла голову вверх и закружилась:
– Господи! Как хорошо-то! Отчего же это век человеческий такой короткий? Жить бы, жить бы да радоваться! Любоваться вот на такую красоту!
– За грехи Господь человека наказал, за грехи, – сладко пропела Ольга Леонидовна, со значением глядя на Лошкарёву.
Вера Николаевна остановилась, повернулась к мужу, а глаза её как будто неземной свет излучают:
– Ванечка! А ведь скоро Спас яблочный! Преображение Господне! Ты не забыл?
– Только яблок здесь нет, Верушка. Немудрено забыть.
Иван Владимирович оглянулся на остальных, ища поддержки. Но все молчали. Ответил только Цидеркопф:
– Яблоки здесь расти не будут. Сибирь! Слишком холодно.
При этом он посмотрел на свои руки, затянутые в тонкие перчатки, и, словно бы согревая, несколько раз крепко сжал их.
– Нет! Я чувствую, они вырастут! Надо только попробовать, хотя бы попытаться высадить их здесь! Или антоновку, или белый налив. А, Ванечка? Давай привезём сюда саженцы! Я из Владимира возьму. У нас они хорошие, яблоки-то. А ты своих, курских, прихватишь и, глядишь, примутся на новом месте.
Вера Николаевна в своём длинном белом платье была похожа на заблудившегося ангела. Лицо её, измученное тяжёлой болезнью, чудесным образом преобразилось. Впервые за долгое время оно прояснилось и наполнилось какой-то тихой радостью. А в глазах, когда она смотрела на мужа, столько было мольбы, словно от того, вырастут здесь яблоки или нет, зависела её жизнь.
– Да отчего же, милая, не попробовать, – неуверенно проговорил Столов. – Очень даже можно и попробовать.
Внезапно очередной приступ удушливого кашля буквально согнул Веру Николаевну пополам. Едва справляясь с ним, она, не оборачиваясь, помахала всем рукой и торопливо, белым призраком, исчезла за кустами сирени. Иван Владимирович бросился было за ней, но остановился, и как-то суетливо и беспомощно затоптался на одном месте:
– Верочка! Я сейчас! Сейчас догоню тебя! Анечка, голубушка, проводите её, пожалуйста, домой. Не сочтите за труд. А я чуть позже… чуть позже.
Анечка, кивнув головой, тотчас же пошла догонять Веру Николаевну.
Сочувственно похлопав Столова по плечу, ушёл Христиани. Следом за ним ушли и другие. Остались ещё Ольга Леонидовна и Цидеркопф, который не отходил от неё ни на шаг. Но та, внезапно увидев в конце аллейки чью-то согнувшуюся тень, несмотря на слабый свет масляных ламп, узнала своего мужа-ревнивца и категорически запретила Петру Адольфовичу провожать себя. Более того, страшным шёпотом велела ему стоять и не двигаться пока она не уйдёт.
Лекарь с разочарованным видом проводил её взглядом, и вот тут к нему быстро подошёл Иван Владимирович. Он крепко ухватил его за руку, и заговорил порывисто, едва сдерживая слёзы:
– Пётр Адольфович, извините меня, что я так… Но поймите меня правильно, дорогой Пётр Адольфович, я не могу об этом при всех… Я не о себе… Вижу, как она страдает, как мучается, и сделать-то ничего не могу! Это ведь так страшно – видеть, как умирает родной человек, и не знать, как помочь… В растерянности полной! Умоляю вас, Петр Адольфович, Верочкин кашель… Скажите мне честно, вы сможете её вылечить? – он уже почти кричал Цидеркопфу. – Вы её вылечить сможете!?
Цидеркопф слушал всё это спокойно и невозмутимо. Его лицо приняло профессионально медицинское выражение, то есть было абсолютно бесстрастным, и понять, сочувствует он чужому горю или оно его совсем не трогает, было практически невозможно.
Внезапно Пётр Адольфович достал из кармана своего сюртука какой-то пузырёк:
– Погодите, да у вас у самого склеры глаз жёлтые! Это печень, голубчик. Хотите пилюлю?
– Что!?
Столов оторопело уставился на Цидеркопфа.
– Какая печень? Вы хоть понимаете, о чём я говорю? Я вам про жену свою говорю, а вы мне про какую-то печень талдычите!
Лицо Ивана Владимировича исказилось до неузнаваемости, он весь затрясся, как в припадке падучей, и от этого его вида Цидеркопф непроизвольно попятился.
– Подите вы к чёрту!
Столов хотел ещё что-то добавить, но, лишь яростно махнув рукой, быстро ушёл.
Пётр Адольфович, достав платок, аккуратно промокнул им слегка вспотевшую плешь и, пожав плечами, сунул себе в рот маленькую желтоватую пилюлю. После чего он, приподняв ногу и с наслаждением испортив воздух, удалился с полным чувством собственного достоинства.
Разноголосый хор сверчков, не замолкавший с самого вечера, внезапно стал ослабевать. Откуда-то подул сначала лёгкий, а затем всё более набирающий силу ветер. Далеко за Обью, гигантскими фейерверками пробежали по самому краю неба сполохи зарниц. В воздухе нарастало едва уловимое напряжение, и не было силы, способной противостоять этим движениям природы.
Входная дверь открылась, и из дома вышли Николай Иванович Булгаков и Елизавета Андреевна Беэр.
– Спасибо, что разбудили меня. Если бы не вы, я провёл бы в курительной комнате всю ночь. Кстати, как вы догадались…
Не договорив, капитан-поручик неожиданно зевнул прямо ей в лицо, даже не пытаясь этого скрыть.
– Как вы догадались, что я там? – договорил он. – Простите, непроизвольно получилось…
Но на лице его не было ни капли смущения, наоборот, он пристально смотрел на Елизавету Андреевну, словно бы проверяя, что ещё он может позволить себе в её присутствии.
«Нахал! Господи, какая же я всё-таки дура!»
Елизавета Андреевна смотрела на него, слегка покусывая нижнюю губу, и молчала. Затем, усмехнувшись чему-то, отвернулась:
– Боже, как я скучаю по столице. Театры, Невский, Петергоф…
Она стала медленно спускаться по ступенькам.
Елизавета Андреевна, как и любая женщина, знала себе цену. Ее нерожавшее тело сохраняло всю стать и прелесть девической фигуры. Густые, с медным отливом волосы могли стать предметом особой гордости для любой, даже самой притязательной особы. Зная, что Булгаков на неё смотрит, она выдернула из своих волос золотую, в виде скарабея, заколку, и они, освободившись, обрушились тяжёлой волной на её плечи. Их тут же подхватил и разметал ветер.
Булгаков подавил очередной зевок:
– Я слышал, Андрей Венедиктович скоро едет в Санкт-Петербург. Езжайте с ним. «Флиртовать с ней – чистое безумие для меня. Неужели сама не понимает? Пора домой».
Николай Иванович, спустившись с лестницы, хотел было уже попрощаться и уйти, но, сам не зная почему, этого не сделал, а наоборот, подошёл к Елизавете Андреевне так близко, что почувствовал запах её волос. Он стоял и смотрел на неё: на тонкий изящный профиль, на густые ресницы, скрывающие тайну её глаз, на губы, влажные и слегка приоткрытые. «Чёрт знает, что такое со мною делается».
Елизавета Андреевна, словно прочитав его мысли, медленно повернулась к нему. В выражении её лица появилась какая-то отчаянная решимость, словно она приняла для себя очень важное решение:
– Да, муж собирается ехать на приём к Императрице. Хочет получить разрешение на строительство монетного двора в этом, как его… – она вдруг рассмеялась. – Никак не могу запомнить эти местные названия. Не то Кузун, не то Тузун… Вам лучше знать, господин Булгаков.
Елизавета Андреевна улыбалась, а глаза смотрели на него очень серьёзно, и была в них такая бездонная глубина, сгинуть в которой было так же легко, как оступиться на самом краю пропасти. Они глядели друг на друга молча и выжидательно.
«Если он сейчас меня поцелует, я разрыдаюсь от счастья, как девчонка».
«Боже, какие у неё глаза! Смотрел бы на них до самой смерти! Домой! Немедля домой!»
Не отдавая отчёта в том, что делает, молодая женщина, приопустив ресницы, потянулась губами к его лицу. Но тут ветер, улучив момент, внезапно бросил охапку её волос прямо в глаза Николаю Ивановичу. Тот вздрогнул от этого и словно бы очнулся, вышел из оцепенения, из повиновения этой неподдающейся объяснению странной силе.
– Это место называется Сузун.
Он говорил излишне громко, отвернувшись и стараясь не глядеть на неё. Елизавета Андреевна, интуитивно почувствовав его замешательство, взяла его ладонь и крепко сжала.
– Да, Сузун. Вы тоже об этом знаете?
Наваждение не прошло, хотя Булгаков и старался смотреть на неё как обычно: спокойно и чуть насмешливо.
– Мне ли не знать. Это была моя идея. Посудите сами, какой смысл, выплавлять медь здесь, на Алтае, потом везти её за тридевять земель в Санкт-Петербург, чеканить там из неё монету, и затем везти её обратно. А монетный двор, построенный здесь, обеспечит всю Сибирь, притом в кратчайшие сроки. Когда я сказал об этом Христиани, тот сначала посмеялся, но уже через день выдал вашему мужу эту идею как свою.
Николай Иванович говорил всё это и видел перед собой её лицо, нежные губы, пряди волос, падающие на глаза и лоб, чувствовал её маленькую горячую ладонь и слышал, слышал удары своего сердца.
Лизочка Беэр крепко держала его руку, а у него не было ни желания, ни сил отнять у неё свою ладонь. Ему было хорошо. Елизавета Андреевна сумела всё это прочитать в его лице, потому что веки её, дрогнув, на какое-то мгновение расширились, сомкнулись, а когда распахнулись вновь, то в глазах у неё, расплёскиваясь, билось счастье. И она заговорила быстро, словно боялась, что ей кто-то помешает, что она не сумеет удержать в нём это чувство, если они будут далеко.
– Почему вы хотите уехать из Барнаула на этот рудник? Зачем? Конечно, здесь не Тобольск, и даже не Омск. Здесь вам скучно, нет никаких развлечений, но всё изменится. Здесь собраны лучшие горные офицеры со всей страны, мы находимся под покровительством Двора и служить здесь престижно. Я нисколько не сомневаюсь, что Барнаул со временем займёт достойное место в Сибири. И потом, – Булгаков почувствовал, как дрогнула её рука, – если вы уедете, мне вас будет здесь очень не хватать.
Елизавета Андреевна пыталась удержать на себе его взгляд, но капитан-поручик почему-то смотрел куда-то позади нее. Там, на втором этаже дома, в раскрытом окне, вдруг на какое-то мгновение показалась крупная голова с гривой седых волос. В следующую секунду она исчезла и, можно было бы подумать, что это обман зрения, галлюцинация, но Булгаков точно знал, что видел в тот момент Андрея Венедиктовича Беэра.
Николай Иванович перевёл взгляд на Елизавету Андреевну:
– Я, пожалуй, пойду. Уже поздно.
Её рука жгла его ладонь. Он ещё раз посмотрел на окно второго этажа. Оно зияло чёрным проломом в стене, но в глубине, и Булгаков готов был поклясться в этом, кто-то стоял, прячась за тяжёлой портьерой.
– Да подождите вы! Ну, неужели вы ничего не чувствуете?
– Чувствую… Становится прохладнее… Простите меня.
Булгаков ушёл, а она всё стояла и смотрела ему вслед.
– Барыня, вас Андрей Венедиктович зовут.
У Насти была привычка подходить тихо, и в самый неожиданный момент. Ей часто влетало за это от господ, но сейчас Елизавета Андреевна, хоть и вздрогнула, но ругаться не стала.
Она посмотрела отсутствующим взглядом на заспанное лицо девушки, затем подошла к скамеечке и села на неё.
– Не могу я сейчас к нему пойти. Не могу… Ещё обижу чем-нибудь, сама того не желая.
Небо постепенно затягивали тучи. Они наползали на звёзды и гасили их, всё ближе подбираясь к луне. С высоты, вырвавшись из материнских объятий, прилетела первая капля. Она была крупной, и упала Насте прямо на плечо. Та засмеялась и, радостно подпрыгивая, подняла лицо к небу, выставив вперёд обе ладони. Елизавета Андреевна невольно улыбнулась, глядя на неё. «Вот человечек! Радуется всему, как щенок малый. А может, так и надо жить?»
– Ой, как Волга-матушка, да вспять бы побежала. Кабы можно, братцы, начать жизнь сначала…
Елизавета Андреевна пела низким, грудным голосом. Пела красиво, с большим чувством, прикрыв глаза и слегка покачиваясь. Простые слова этой песни, переплетаясь с напевной мелодией, казалось, шли из самой глубины души и, отзвучав, не исчезали, а поднимались в самую высь поднебесную.
– …Ой, кабы весною цветы расцветали. Кабы мы любили, да не разлюбляли…
Петь Елизавета Андреевна научилась у своей бабки, Лидии Алексеевны Арсентьевой. У той было большое имение под Саратовом, богатое и привольное. Заправляла всем сама хозяйка, предоставив мужу, коллежскому асессору, всю жизнь прослужившему в Саратовской городской управе, полную свободу. А петь любили оба. Бывало, в конце длинного летнего дня соберёт Лидия Алексеевна у себя в усадьбе всех дворовых девок, да как начнут они выводить голосами да подголосками всякие кружева с приплётами, так со всей округи соседи сбегаются красоту такую послушать.
Смолк голос, растворились последние звуки в ночной тишине, скрипнула дверь где-то в глубине дома. Настя слушала, как зачарованная. Сама не заметила, как присела рядом с барыней на скамеечку, а потом мечтательно, с лёгкой грустью сказала:
– Как это у вас красиво получается, душевно. Я, если б могла, как вы, тоже бы ему так спела.
Елизавета Андреевна с интересом посмотрела на неё:
– Кому ему?
Та, сразу же спохватившись, вскочила:
– Ой, не спрашивайте, а то проговорюсь ещё ненароком! Стыдно мне!
Но сохранить свою тайну Настеньке не удалось. Женская природа любопытна, а в делах сердечных – и подавно, поэтому Елизавета Андреевна крепко ухватила её за руку и насильно усадила рядом с собой с твёрдым намерением выведать, кто же смутил Настино сердечко.
– Нет уж говори, раз начала! Теперь не отстану! Кому ему? Сознавайся!
Девушка, видя, что уйти от ответа на удастся, умоляюще посмотрела на неё:
– Не пытайте меня, барыня, а то от стыда сгорю!
– От этого не сгорают, – не отступала от неё Елизавета Андреевна. – Говори немедленно, кто он!
Настенька, жалобно взглянув на неё, отвернулась, лицо руками закрыла, плачет, а не сдаётся.
– Он мне, барыня, никому не велел говорить об этом. Я обещала-а!
Елизавета Андреевна, видя, что в лоб её не возьмёшь, решила пойти на хитрость. Она обняла Настю за плечи:
– Ну, как знаешь. Твоя воля. Хотела я тебя петь научить, да раз ты такая упрямая, не буду.
Девушка, всхлипнув ещё два раза, примолкла. Затем, между раздвинутых пальцев показался глазок, внимательно изучающий хозяйку.
Видимо, борьба, которая происходила у неё внутри, была нелёгкой, так как, примерно через полминуты, Настя, не отнимая рук от своего лица, тихо спросила:
– А если скажу, правда петь научите?
Елизавета Андреевна отвернулась от неё, пряча улыбку и, чтобы не спугнуть, постаралась ответить очень искренно, что было совсем нетрудно сделать, так как она уже давно хотела научить петь свою горничную.
– Правда.
Настя быстро вытерла слёзы передником, а затем, глядя на Елизавету Андреевну чистыми глазами, поведала ей доверительным голосом свою заветную тайну.
– Он сказал, что завтра же с утра и увезёт меня туда на лошадях. – И для большей убедительности, повторила. – Так и сказал.
Она вдруг тихонько засмеялась, глядя перед собой, а потом опять зашмыгала носом.
– Куда увезёт-то, глупая?
А у Насти снова слёзы в три ручья.
– Ой, боюсь! В эту, как её?.. В Америку… В Северную. А это не очень далеко?
Услышав это, Елизавета Андреевна, усмехнувшись, покачала головой. Ей самой нынче, не далее, чем час назад, предлагали уехать в эту самую Северную Америку.
– А это не очень далеко? – переспросила Настя, высморкавшись в передник.
– Очень. Но только никуда он тебя не повезёт, ни завтра, ни послезавтра.
Елизавета Андреевна устало поднялась со скамеечки и, вытянув вверх руки, потянулась сладко, до хруста.
– И вообще, выбрось ты всё это из головы. И его выброси.
Настя недоверчиво уставилась на барыню:
– А вы почём знаете, что не повезёт?
– Он коньяка-то, сколько стаканов выпил?
Девушка, с недоумением глядя на Елизавету Андреевну, встала:
– Кто? Николай Иваныч?
Потом, слегка наклонив голову набок, она стала что-то подсчитывать в уме, загибая на руке пальцы. Остановилась на трёх.
– Три стакана.
– Ну вот. – Елизавета Андреевна старалась говорить серьёзно. – А с похмелья, милая, в Америку не ездят.
Затем, видя растерянное лицо девушки, она вдруг рассмеялась и, схватив её за руки, закружилась с ней:
– Да и забудет он про тебя, твой Николай Иваныч, завтра же и забудет. А петь я тебя всё равно научу. Пошли спать.
Прокричали третьи петухи. Собиравшийся было дождь прошёл стороной. На Петропавловской линии вновь появились караульные Анисим Чуркин и Еремей Кабаков.
Анисим, опасливо глядя на дом Беэра, остановился, не доходя до него метров пятидесяти.