Поэзия – это власть.
О. Мандельштам (в разговоре)
Тугульды – ульды[1].
Восточное выражение
В купе было душно, с нижней полки доносился стариковский храп, он отчаялся уснуть и безнадёжно ворочался, подолгу глядя в окно, где над уносящимися тёмными пространствами парила полная луна, и в памяти снова и снова возникал подстрочник стихов, которые ему предстояло перевести: «…Истошно крича, надрываясь, сбивая ритм чугунного сердца, скрипя железными сухожилиями, поезд летит по тоннелю, прорытому в глухой ночи, к сияющей в далёком конце раскалённой луне». Олег так и этак поворачивал длинную негнущуюся фразу, пытаясь вместить её в размер, и думал о том, что автору этих строк, кажется, тоже случалось переживать бессонную ночь в вагоне. Он, правда, путешествовал не в тесном купе, как его переводчик (один из десятков, разбросанных по всему миру… Сколько их ломает этой ночью голову над его стихами?), и даже не в кондиционированном СВ. У него, как и Олег Печигин, не переносившего самолётов, был для дальних поездок собственный специально оборудованный поезд.
Днём пейзаж за окном был таким однообразным, что казалось, поезд часами движется на месте. Серо-зелёную плоскость степи, на протяжении многих километров огороженную зачем-то колючей проволокой, изредка нарушали похожие на игрушечные городки мусульманские кладбища, гораздо более яркие, чем настоящие города и посёлки, тусклые от пыли. Смуглые люди на переездах и перронах небольших станций выглядели так, точно простояли всю жизнь под палящим солнцем в ожидании поезда, который остановится у их платформы, но ни один ни разу не остановился, и всё-таки они не уходили, глядя прищуренными глазами на очередной проходящий состав с привычной обречённостью, прикованные к месту остатками неистребимой надежды. Однажды Олег увидел посреди пустой степи одинокого человека, изо всех сил махавшего на ходу руками. Олег наблюдал за ним, пока тот не исчез из вида, но так и не смог понять, зачем он это делал: подавал знаки кому-то невидимому или стремился привлечь к себе внимание пассажиров поезда, чтобы остаться в их памяти?
В купе только старик коштыр с нижней полки неотрывно смотрел в окно, чему-то постоянно улыбаясь, точно пустота пространства, его количество или само по себе движение поезда, отбрасывающее назад эти бесконечные степи, доставляли ему удовольствие. Глядя на него, Олег вспомнил, какой радостью был в детстве первый летний выезд из города на дачу, долгое путешествие на электричке, когда он намертво прилипал к окну (чем дальше они ехали на юг, тем больше всплывало в сознании давно забытое, точно по мере того, как становилось всё теплее, оттаивали глубокие слои памяти), – возможно, в таком же блаженстве пребывал сейчас седой морщинистый коштыр, аккуратно поставивший под стол пару сапог, обутых в калоши. Поддерживать это состояние помогал ему напиток из резко пахнувшего спирта в заткнутой самодельной пробкой бутылке и кефира, смешиваемый в железной кружке. Сделав несколько глотков, он включал погромче заунывную, под стать проплывающим пейзажам, музыку по радио и начинал тихонько подпевать отдающим в нос голосом, мерно раскачиваясь в такт, как, должно быть, раскачивался между верблюжьих горбов его предок во главе каравана, идущего по Великому шёлковому пути. Заметив любопытство Олега к напитку, старик предложил ему попробовать. Печигин сперва отказался, потом решил рискнуть, подумав, что, войдя во вкус питья, он, может быть, поймёт, чему улыбается глядящий в окно старик, что он там видит такого, что бескрайняя тусклая равнина ему не надоедает. И действительно, Олегу скоро сделалось уютно в тесном купе, радиомузыка вместе со стуком колёс укачивали его, а пыль на грязном окне всё отчётливее обретала в косых солнечных лучах объёмы и формы, полупрозрачные и сияющие. Оставалось ещё немного прищуриться, изменить угол зрения, и он схватил бы их ускользающий рисунок, разгадал их секрет и постиг бы связь между улыбкой старика и уносящейся пустотой степи, но тут в животе у него так взбурлило, что он едва успел добежать до туалета. Этим не кончилось, до вечера его пронесло ещё трижды, и только к ночи, когда он уже был вконец измочален и опустошён, желудок успокоился. После этого он смотрел на старика совсем другими глазами, уверенный, что органы пищеварения, а скорее всего, и прочие внутренности устроены у того абсолютно иначе, поэтому гадать, чему он улыбался, глядя в окно, бесполезно. Может, у него и зрение иное, и в проплывающей мимо степи он видит то, чего Печигину вовек не различить…
Столь же безрезультатным оказалось наблюдение и за двумя другими соседями по купе. (Попутчики были первыми коштырами, которых он мог рассматривать без помех, тем более что заняться ему всё равно было нечем: от бессонной ночи у него болела голова, и заставить себя засесть за перевод он не мог.) Женщина лет тридцати пяти бесконечно шила из лоскутов, которых у неё был с собой целый баул, покрывало и была так поглощена своим занятием, точно больше ничего в целом мире для неё не существовало. Она была красива тяжёлой восточной красотой, с тёмными глазами на загорелом лице и заметным следом полустёртой линии, соединявшей над переносицей густые брови, но держалась так, что Олегу казалось невозможным вообразить даже самую отдалённую степень близости с ней. Не то чтобы она совсем не замечала его и второго мужчину в купе, она даже предложила им свою еду («Кушайте! Почему не кушаете?!»), но при этом они, похоже, были ей не интереснее чемоданов и сумок на полках для ручной клади. На свой счёт, по крайней мере, Печигин был уверен. За всю дорогу он ни разу не встретился с ней взглядом, не соприкоснулся в тесноте, не почувствовал ни малейшего с её стороны любопытства. Правда, ближе к концу пути он заподозрил, что, возможно, ошибается, принимая за безразличие очень хорошо скрытое внимание – чтобы так последовательно избегать любого прикосновения, нужно постоянно быть начеку, всё время помнить о тех, кто заперт вместе с тобой в коробке купе. Но даже если это и было так, никаких подтверждений Олегу заметить не удалось. Женщина почти не поднимала глаз от своего шитья, и оставалось предположить, что она держит спутников в поле наблюдения какого-то неизвестного Печигину органа восприятия.
Третьим был мужчина под сорок со скуластым смуглым лицом, словно составленным из одних прямых углов. В движениях его тоже присутствовала заметная прямоугольность, и, когда он поворачивался на своей верхней полке, казалось, только из-за стука колёс не слышно скрипа этих углов, притирающихся друг к другу. Он почти всё время читал книгу на неизвестном Олегу языке и ни разу не сказал ему ни слова, из чего Печигин сделал вывод, что он, скорее всего, вообще не говорит по-русски. С соплеменниками мужчина изредка общался короткими фразами, звучавшими на слух Олега так, точно они были записаны на плёнку, прокрученную в обратную сторону. Старик и женщина что-то ему отвечали, и уже на второй день пути между всеми тремя установилось такое полное понимание, словно они выросли в одном селе. Каждый был занят своим делом, никто никому не мешал и не навязывался, места всем хватало. А непричастный к этому дорожному уюту Печигин спрашивал себя, не едет ли он в края, где иногда возникавшее раньше ощущение, будто всё, что есть у него общего с окружающими, ограничивается поверхностным видовым сходством, станет неоспоримым фактом.
На третий день степи кончились, пошли пески. Их мёртвое жёлтое море медленно закручивалось муторным водоворотом, вращавшимся со скоростью движения поезда. Кое-где над барханами, как мачты затонувших среди песчаных волн кораблей, торчали геодезические вышки. Вдалеке, мельче мух на скатерти стола, иногда появлялись и исчезали верблюды. Привыкший к городу, Олег с удивлением смотрел на этот оцепеневший под солнцем простор, не предназначенный для человека. С лица подолгу глядевшего в окно старого коштыра незаметно сползла улыбка: пустыня была не шуткой. Он по-прежнему смешивал себе по нескольку раз в день свой жуткий напиток из спирта с кефиром, но спирта, показалось Олегу, наливал теперь больше. Может быть, поэтому между ними завязался наконец разговор.
– Много… – сказал старик как будто с гордостью за пустыню, – много песка!
Олег кивнул. Старик заговорил о водохранилище, вырытом среди пустыни по прямому распоряжению президента (Народного Вожатого – так он его назвал). Оно было недавно закончено и теперь открыто для всех. Сам старик там не был, но видел по телевизору.
– Очень большое! Настоящее море!
По нему даже плавали яхты, включая новую трёхпалубную яхту самого Народного Вожатого – её тоже показали по телевизору. Со временем старик собирался непременно поехать на водохранилище, вода в котором, уверяли, целебная, потому что заполняется из источников, бьющих чуть ли не из самого центра Земли. Оставалось скопить денег на поездку. (Дорогу в Москву и обратно ему оплатил сын, водивший в русской столице маршрутку.) Олег спросил, сколько старик получает. Оказалось, что его пенсия в пересчёте на доллары не дотягивает до тридцати, поэтому он ещё торгует козинаками и семечками возле рынка и в хорошие дни имеет до доллара за день. Об этом приработке старик говорил, хвастаясь: мол, не каждому так удаётся. Нужных документов для торговли у него не было, поэтому милиция его то и дело прогоняла.
– Пустяки всё. Мне денег много не надо. Это молодым рестораны нужны, а я сухофруктами питаюсь – они знаешь какие сытные? С утра пожевал – и до вечера есть не хочешь. Их пастухи с собой берут, когда на целый день со стадами уходят. И полезные. А от масла и сметаны вред один. Свет, газ, вода и соль у нас, спасибо Народному Вожатому, бесплатные, так что у меня остаётся ещё.
– Я читал, что у вас предприятия закрываются, производство по всей стране стоит и работы нигде нет.
– Работы нет для тех, кто работать не хочет. У нас в районе работы сколько угодно – бери землю в аренду, обрабатывай. Только тяжело это, нынешние молодые к такому не привыкли.
– Они, я слышал, в другие страны на заработки едут: кто в Россию, кто в Казахстан, самые ловкие – в Европу.
– Пусть себе едут, на то они и молодые… На мир поглядеть хотят. Никто ж их не держит.
– А ещё я слышал, что прошлой зимой у вас были такие холода, что десятки людей насмерть замёрзли.
– Да, – старик кивнул, по-прежнему пристально глядя в окно на пески, – Аллах холодную зиму дал, давно такой не было. Но чтобы кто-то замёрз, я не слышал. Сгоревшие были. Разведут на полу костёр греться – и уснут возле него. Дом дотла и сгорит. Было.
– Ещё у нас сообщали, будто ваш президент давно болеет, пошли даже слухи, что он уже умер, но это скрывается.
Старик замотал головой с такой уверенностью, точно президент в принципе не мог умереть, был бессмертен.
– Болел, да, но потом Народный Вожатый совершил паломничество по нашим святым местам. Все святые места объехал, и всем поклонился, и после этого выздоровел.
– А стихи его вы читали?
Старик оторвался от созерцания пустыни и впервые остановившимся взглядом поглядел на Печигина.
– Может быть, по радио слышали? Вы вообще знаете, что ваш Народный Вожатый – ещё и поэт, чьи книги выходят огромными тиражами и продаются, мне рассказывали, в каждом киоске?
– Конечно, – торопливо закивал старик, – Народный Вожатый – великий поэт!
– У меня договор на перевод его стихов на русский. Его заключил со мной Тимур Касымов – вы его, возможно, знаете. Может быть, я даже буду с ним встречаться – то есть не с Тимуром, с ним-то само собой, а с вашим президентом. По крайней мере, Тимур обещал, что постарается устроить мне встречу.
Олег говорил, обращаясь к старику, но рассчитывая при этом привлечь внимание занятой шитьём женщины. И она действительно оторвалась от своего рукоделия.
– Касымов – это тот, который по телевизору?
– Да, он работает на телевидении, часто выступает с комментариями. Я-то сам, конечно, не видел, но он мне рассказывал, что почти каждый день в эфире.
– А я его ещё в газете читал, – сказал старик и засомневался: – А может, это брат его был… На рынке в конце дня много газет остаётся валяться, я подбираю и читаю.
– Вполне возможно, что это был Тимур. Он много публикуется.
– Вы с ним знакомы, да?
В голосе женщины слышалось скрытое волнение. «Достаточно знакомства с человеком из телевизора, – разочарованно подумал Олег, – и от её безразличия и недоступности ничего не осталось».
– С детства. Учились вместе.
– И он хотел, чтобы вы переводили стихи Народного Вожатого?
– Ну да, он почему-то уверен, что у меня это должно получиться…
Женщина снова опустила глаза к шитью, её пальцы сделали пару стежков, потом застыли. Мимо плыла пустыня: плоские крыши низких строений в оазисе, старый мотоцикл с коляской возле колодца, с канистрой вместо пассажира, буровая вышка, пересохшее русло реки, мелкий сухой кустарник и опять пески, пески…
– Это, наверное, очень сложно – переводить стихи…
– Проще, чем писать собственные. И гораздо лучше оплачивается. Бывает, правда, попадаются твёрдые орешки, бьёшься над ними, бьёшься – всё попусту. Но зарабатывать ведь как-то надо, а больше я ничего не умею, одними сухофруктами питаться пока не научился. Стихи вашего Вожатого, например, не из лёгких. Хотите, прочту что-нибудь?
– Конечно.
Женщина отложила в сторону шитьё, сложила руки и приготовилась слушать, сразу став похожа на усердную школьницу с первой парты. Старик сделал большой глоток из кружки, поросший белым пухом кадык заходил вверх-вниз. Олег порылся в папке с подстрочниками.
– Здесь где-то было как раз про пустыню. Вот, нашёл.
Пустыня, ты – зевок Аллаха.
Ты была создана им в тот день,
когда Всемогущий пресытился разнообразием
мира форм,
выражений и лиц – цветов и галактик, рыб
и людей,
горных хребтов и червей, облаков и деревьев, когда
у него зарябило в глазах от их
смеха, печали, отчаянья, радости, страха, безумия,
и он
взалкал простейшего: первоматерии без
формы, такой, какова она есть, и тогда сотворил
это неисчислимое множество горячего песка,
пересыпаемого ладонями горизонтов
из пустого в порожнее и обратно в пустое.
Небо, глядя тебе в лицо, каменеет, бледнеет.
Солнце стоит неподвижно, извергаясь, как
вскрытый нарыв.
Ветер играет с тобой, как ребёнок с дремлющим
львом,
дитя в необъятной песочнице, насыпающее
барханы и снова
ровняющее их, оставляя следы на тебе, как и брюхо
гюрзы или эфы.
Но они исчезают быстрее теней облаков.
Сквозь городской шум, гвалт новостей, голоса
друзей,
визги и тявканье врагов, сквозь нестройную
музыку жизни,
в дальнем громе, перекатывающемся за
горизонтом,
я слышу твой глухой львиный рык, от которого
дрожит воздух.
Ты ширишься у меня под сердцем, днём и ночью
чувствую жаркое дыханье твоей ненасытной пасти,
из века в век пожиравшей города с их царями,
крепости с их гарнизонами,
караваны, гружённые коврами, драгоценностями,
пряностями, шелками,
караваны, гружённые неподъёмной тоской,
вереницы верблюдов, несущих упорство надежды,
с каждым шагом увязая всё глубже во времени.
Каждый шаг тяжелее предыдущего, пот заливает
глаза.
Ты – дахр. Всем, всем, всем
твой горячий песок забил оскаленные мёртвые
рты.
Все жуют эту пресную пищу смерти, сухой паёк
времени.
В твоей лунной безлюдной ночи слышен скрип
песка на зубах.
Луна глядит на тебя, как слепой смотрит в зеркало.
Лишь она тебя знает, заливая своим нежным светом.
Ты ширишься, перерастаешь себя, твоя
неподвижность обманчива, твой центр
ненаходим, твоя форма изменчива.
Ночью мы с тобой остаёмся один на один, ты
и я под голой луной,
под которой тень человека достоверней его самого.
Слухом сердца слышу оглушительный
гул твоей тишины. Глазами сердца подолгу
гляжу в твоё ночное лицо, лишённое черт.
Ты ширишься,
как раковая опухоль, под сердцем моей страны.
Но тебя нельзя удалить, не вырезав вместе и душу.
Закончив, Печигин посмотрел на слушателей. Лицо женщины было непроницаемо-внимательным, старый коштыр глядел на него без удивления, но выжидательно. Похоже, побывав в Москве, он ничему больше не удивлялся; Олег был для него существом иной природы, от которого можно было ждать всего. Убедившись, что чтение завершилось, он вновь принялся молча смешивать в кружке своё питьё.
– Ну что? Как вам? По-моему, хорошие стихи. А в оригинале, с рифмами и соблюдением размера, наверняка ещё лучше.
– Конечно, – с готовностью согласился старик, – гораздо лучше!
Он подошёл, когда Печигин стоял у окна в коридоре, где было не так душно. Встал рядом, но спиной к стеклу. На его словно из одних прямых углов составленном тёмном лице блестели в косом вечернем свете крупные капли пота. Минуты три он молчал, а когда Олег уже собрался возвращаться в купе, заговорил на чистом русском, без всякого акцента:
– Всё, что вы читали и слышали о нашей стране, – только часть правды. В действительности всё гораздо хуже. Я думаю, вам полезно это знать. Прошлой зимой, например, в холода вымерли не десятки, а сотни людей. В горах, где нет ни электричества, ни отопления, замерзали целые кишлаки. Старик ничего об этом не знает, потому что по телевизору или в газетах об этом не было ни слова. Все средства информации под железным контролем власти, в них нет ничего, кроме славословий Гулимову и новой эпохе, начатой его правлением. Разрушенное гражданской войной хозяйство не восстановлено, дехкане живут впроголодь, не только молодые, но вообще все, кто может, уезжают из страны. Гулимов открывает тюрьмы и выпускает на свободу тысячи уголовников, народ ликует по поводу амнистии, а он это делает затем, чтобы освободить камеры для противников режима. Видите блеск – вон там, на горизонте, – повернувшись к окну, он показал на мреющее сверкание вдали, между песками и небом. – Это соляные озёра. Точно такие же, только ещё больше, есть по ту сторону границы, на нашей территории. В них с вертолётов сбрасывают расстрелянных. Соль разъедает тела, и от них не остаётся ничего. Ни следа. Особенно много их скинули туда после последнего покушения на президента. Вода в этих озёрах должна была выйти из берегов. Да, я думаю, вам нужно это знать. Я, извините, не представился, меня зовут Алишер. Отец, учитель литературы, назвал в честь поэта. В России обычно говорят Алик или Александр.
Он произносил всё это ровным тоном, спокойно, но лицо его кривилось, точно составлявшие его прямые углы теснили и давили друг друга. Похоже было, что он борется с головной или зубной болью.
– У вас ничего не болит?
– Зубы. Буду благодарен за таблетку анальгина, если найдётся.
Печигин сходил в купе за анальгином.
– Многое из того, о чём вы говорите, я слышал раньше. Мы не раз говорили об этом с Тимуром, я сперва не соглашался на его предложение, но в итоге он меня, в общем, убедил. Он утверждает, что это пропаганда противников президента из конкурирующих кланов, чья цель – дорваться до власти.
– Он много чего утверждает, Тимур Касымов. Один мой знакомый прозвал его «человек с пятью головами». С пятью головами и десятью руками, и все эти головы беспрерывно говорят, комментируют, дают и берут интервью, разъясняют и поучают, а руки пишут и печатают. Как-то я переключал телевизор, и по трём каналам он говорил одновременно, на разные темы, а по четвёртому ведущий зачитывал его статью! Он везде, в каждом доме, где есть телевизор, а он, к сожалению, есть повсюду, в последнем кишлаке. Коштыры любят телевидение. Вы сказали, что знали его с детства? Удивительно, что у него вообще могло быть нормальное человеческое детство – мне казалось, что это не человек, а гомункулус, выращенный нынешним режимом в колбе телеэкрана. Хотя вообще-то ещё неизвестно, кто из них кого в этой колбе вырастил…
Он помолчал, потом спросил:
– Так каким, интересно, был наш Тимур в детстве?
– Каким он был? – Печигин пожал плечами. – Знаете, это было так давно… Когда долго, хотя и с большими перерывами, знаешь человека, перемены в нём заслоняют то, каким он был раньше. Хотя кое-что, конечно, помню… Ну, он был довольно полным…
– Он и сейчас не худой. – Алишер ухмыльнулся разом скривившей всю сумрачную кубатуру его лица усмешкой.
– Да, но потом, в молодости, когда поступил в университет, он сильно похудел, таким я его в основном и запомнил. А в детстве был, можно сказать, толстяком, но не неуклюжим, а, наоборот, довольно подвижным. Физкультуру не любил и как мог прогуливал, это нас и сдружило, зато обожал возиться, бороться, выкручивать пальцы. При этом быстро входил в раж, краснел, пыхтел, свирепел, от него было не отвязаться, и было уже непонятно, возня это или драка. Выйдя из себя, уже не думал о последствиях, мог швырнуть камень в голову, садануть табуретом. Из-за этого его сторонились, мало кто с ним дружил. Он был, что называется, без тормозов. Но мне он всегда был интересен. У него были такие странные для подростка увлечения. Например, уже лет в тринадцать он очень интересовался политикой. Дома у него висели вырезанные из газет фотографии президентов и премьер-министров, я помню Черчилля с сигарой, Картера, Хрущёва с ботинком в ООН, Муссолини, Рашидова. Отчасти это объяснялось, конечно, тем, что его отец был дипломатом довольно высокого ранга, благодаря ему Тимур потом, когда надоело учиться на философском в университете, без труда перешёл в МГИМО.
– Я знаю, он из семьи, которая у нас всегда была при власти.
– Наша школа была специальная, с хорошим преподаванием языков, там много детей разных советских шишек училось, в том числе и из республик. Но мы тогда никакого значения тому, кто откуда, не придавали. Я вспоминал о том, что он коштыр, только когда он доставал восточные сладости, каких тогда ни у кого не было: козинаки, особую халву с орешками, коробочки с рахат-лукумом. Он их по карманам рассовывал, и пальцы у него почти всегда от этого липкими были. Но делился легко, не жмотничал, это меня, конечно, очень к нему привлекало. Ещё, помню, меня поражала его способность подолгу играть с самим собой – в шахматы, в точки, даже в лото и карты, – как будто никто ему вообще не нужен. Он мог целыми днями рисовать какие-то планы и схемы сражений, в смысл которых никого не посвящал, даже меня, лучшего друга…
Пока Печигин говорил, далёкое сияние на горизонте стало наискось приближаться к железной дороге, и через пять минут поезд уже шёл вдоль слепящей, словно затянутой льдом, поверхности соляного озера. И хотя это было не то озеро, куда, если верить Алишеру, сбрасывали расстрелянных, торчавшие у берега коряги сразу напомнили Олегу сведённые судорогой руки. Он смотрел в этот летящий мимо блеск, насквозь пронзавший прибрежные камышовые заросли, когда темноту памяти проре́зало сверкание почти бесконечно далёкого апрельского дня, о котором он не вспоминал лет двадцать. Тот день слепил не только весенним солнцем, но и отражавшими его сотнями новых стёкол, стоявших у стены на стройке, куда они проникли вместе с Тимуром и ещё парой приятелей. Тимур не был заводилой, но дыру в заборе, такую узкую, что сам еле протиснулся, нашёл именно он. Поначалу ими двигало лишь желание исследовать неизвестную территорию: участок стройки, огороженный забором, был огромен, в выходные там не было ни души. Но когда они увидели стёкла, а рядом с ними груду кирпичей, одна и та же мысль возникла у каждого. И всё же, если б не Тимур, они никогда не решились бы её осуществить и даже высказать иначе, чем в шутку. Все они были послушными мальчиками из приличных семей, один Касымов, ни секунды не размышляя о последствиях, способен был сделать то, что напрашивалось из соседства стекла и кирпича. И позже, спустя годы, он с лёгкостью воплощал то, что носилось в воздухе, о чём другие лишь говорили или даже только думали. Первый брошенный им камень породил такое великолепие блеска, звона и треска, что не последовать его примеру было невозможно. Совершенно осатанев на этом празднике разрушения, они соревновались, кто больше разобьёт с одного броска. Они размахивали руками, прыгали и орали, чтобы перекричать хруст и дребезг стекла. Погром прекратился лишь с появлением сторожа, когда пришлось уносить ноги. Касымов, несмотря на полноту, первым пробкой вылетел в дыру в заборе, Олег успел за ним, но последний из компании был пойман и, допрошенный с пристрастием, выдал остальных. Родители Тимура, конечно, легко отстояли сына, его мать, высокая худая женщина с большими глазами и резкими движениями, сама ходила по инстанциям, а вот Печигина тогда едва не выгнали из школы.
Мать Касымова, всякий раз возникавшую рядом с сыном, если тот попадал в очередную передрягу, Олег помнил хорошо. Когда он приходил к Тимуру в гости, она обычно появлялась из дальних комнат большой квартиры в колеблющем полумрак коридора развевающемся шёлковом халате, внося с собой облако сложных приторных запахов. Тонкая рука в браслетах и кольцах указывала Олегу на вешалку, другая приглашала на кухню, где на столе возникали друг за другом чашки, блюдца и вазочки с вареньями, орешками, рассыпчатой халвой, туманным лукумом. Олегу она напоминала одновременно сказочную Шахразаду и торговку зеленью с ближнего рынка. Сходство с последней возникало из её всегдашней готовности ринуться в бой за сына, на Шахразаду же она походила всем остальным, в частности, настойчивостью, с которой расспрашивала Олега – словно собирала материал для своих ночных историй. Несколько раз в её отсутствие Олег был тайно допущен Тимуром в её комнату. Там поблёскивал висевший за дверью стеклярус, журчал небольшой фонтанчик, на полках стояли различной формы кувшины, свечи и блюда, множество фарфоровых статуэток, даже целый фарфоровый слон нёс на спине вазу с фруктами, но самым поразительным была громадная, едва не полкомнаты занимавшая кровать под настоящим, ниспадающим с потолка балдахином. Всё, что потом Олег слышал от Тимура о Коштырбастане, так или иначе соотносилось для него с этой комнатой, постепенно разраставшейся в воображении до целой республики, полной плещущих в тени фонтанов, прохладных фруктов и таинственных женщин, скрытых в полумраке спален за колышущейся кисеёй занавесок. Когда, после распада Союза, оттуда стали приходить известия, никак не вписывавшиеся в этот образ, Коштырбастан был уже слишком далеко, чтобы придавать происходившему там значение, здесь хватало своих проблем, и никакие мрачные рассказы о гражданской войне, голоде и холоде не смогли до конца стереть из памяти Олега эту комнату. Принимая предложение Тимура заняться переводом стихов президента Гулимова, пожить, сколько ему захочется, в Коштырбастане и самому убедиться, что там не так страшно, как утверждает враждебная пропаганда, Олег надеялся в глубине души наткнуться где-нибудь в не тронутом войной и разрухой переулке на похожую уцелевшую комнату, где по-прежнему, как двадцать с лишним лет назад в его детстве, журчит фонтан и колышется, поджидая его, кисейная занавеска балдахина.
Соляное озеро осталось позади и, помаячив на горизонте, исчезло из вида.
– Я вас вообще-то хотел кое о чём попросить, – сказал Алишер. – Для вас пустяк, а для меня важно. Ночью будем проезжать границу. Не могли бы вы положить мою книгу к себе? У вас, как иностранца, она будет в безопасности. Вас, скорее всего, даже обыскивать не станут, а со своими они не церемонятся.
– А что за книга? Запрещённая?
– Официально запрещённых книг у нас нет. Обычное богословское исследование, ничего особенного. Трактат о свойствах джиннов. Но повышенный интерес к религиозным вопросам у нас сразу вызывает подозрение в экстремизме. Книгу могут запросто отнять, а меня внесут в чёрные списки.
Тут было что-то не так: джинны в представлении Печигина были персонажами читанных в детстве сказок, и их связь с политикой, возможность за книгу о них оказаться в чёрном списке казалась неправдоподобной.
– Вас так интересуют джинны, что вы даже готовы рисковать попаданием в списки? – спросил Олег, ища повод для отказа.
– Верящий во Всевышнего не может не интересоваться его врагом и подчинённым ему воинством.
Стоявший спиной к окну Алишер повернулся лицом к Олегу, придавая этим значимости своим словам.
– Кстати, автор, профессор, между прочим, Иллинойсского университета, утверждает, что джинны, хотя и обладают природой огня, могут вселяться в людей, почти не меняя их облика. Я бы на вашем месте присмотрелся к вашему другу Касымову. В его случае это бы многое объяснило.
– Шутите?
Ещё прежде чем Алишер ответил, Печигин понял напрасность вопроса. Его собеседник меньше всего был склонен к юмору. Пунцовое вечернее солнце било ему в глаза, но он не морщился, глядя на Олега в упор неподвижным взглядом расширенных на свету зрачков. Его тяжёлое лицо в бисерном блеске пота выглядело вдвойне застывшим оттого, что мимо него за окном поезда текли и текли пески.
– И не думал.
Если в начале разговора Алишер представлялся Олегу обычным диссидентом, вроде тех, чьи статьи о Коштырбастане ему попадались, то теперь он казался скорее человеком с мировосприятием, более близким героям сказок Шахразады, чем нашему времени, – таким же непостижимым, раскалённым, порождающим миражи и теряющимся в бесконечности, как пустыня за окном.
Так и не придумав повода для отказа, Олег взял книгу, пролистал в надежде найти хоть одно понятное слово, взглянул на портрет автора на обложке – типичного средневекового шейха на вид, разве что без чалмы, – и, пряча её на дно сумки, спросил себя: что, если это никакой не трактат о джиннах, а, скажем, руководство по ведению партизанской войны? Что будет, если книгу у него найдут? Поможет ли ему заступничество Касымова? Сказка, в которую он погружался, начинала обнаруживать тревожные повороты. В ней было второе, далеко не сказочное дно, обещавшее к тому же быть не последним.