Мишкино зимовье было большое, он расстроился широко. Александр Петрович, пока выздоравливал, успел оглядеться. Начинал здесь осваиваться Мишкин отец, но успел построить только омшаник и отрыть землянку, где сейчас был ле́дник. Мишка достраивался под большую семью и довёл дело до конца, а когда его выгнали из деревни – пригодилось.
Кроме холодных сеней и комнатушки, в которой отлёживался Александр Петрович, в избе была просторная светлица с огромной, обложенной диким камнем русской печью с большим челом и обширным подом, там легко помещался вёдерный котёл, а на полатях могли спать трое, а то и четверо взрослых. Напротив печи, в стене, – два небольших застеклённых оконца, их было достаточно: перед избой – открытая поляна, ничто не загораживало свет, поэтому было светло. В середине светлицы стоял саженный в длину стол из толстых досок и три табурета, по стенам протянулись широкие лавки, и сбоку висела городская книжная полка, на которой лежали старинная Библия и стопка старых газет и журналов. Слева от полки висел портрет Николая Второго, одетого русским витязем, а справа – городской пейзаж с видом Московского Кремля. На божнице стояла икона Спаса Вседержителя.
На подворье, кроме огорода, омшаника и ледника, была небольшая конюшня на два денника и баня, а ещё Мишка держал большое пчелиное хозяйство и всегда имел достаток в свечах.
Когда Александр Петрович вошёл в светлицу, Мишка вытаскивал из шелестевшей горящими углями печи котелок с половиной варёной козьей ноги.
– Эт тебе, ты хворый, а у нас пост Великий, нам не можно оскоромиться.
Он принёс из сеней миску с солёными грибами и вынул из печи ещё и чугунок с кашей.
– И хлебушек! Наш, деревенский!
Они сели, и Мишка налил Александру Петровичу медовухи.
– Так и живём, Петрович, хлеб жуём. – Он взял большую деревянную плоскую миску и ножом подхватил в неё парящую козью ногу. – Мясо сам нарезай и хлебай шу́лю. – И Мишка положил перед Александром Петровичем резную ложку. – Ну, помолясь!
Ели долго и молча, а когда поели, Мишка заварил трав и сушёных ягод.
– Ну что, ваше благородие, завернём табачку, и пусти-ка ты пару колец, порадуй!
Уже подступил апрель, день удлинился, солнце грело, с крыши тёк талый снег и долбил по намерзавшей за ночь под стенами зимовья наледи.
– Новости я тебе доложил, про Читу и про батюшку, а теперь ты мне скажи, давно хотел у тебя спытать, Петрович, да хворый ты был…
– Как такое могло произойти?.. – предугадал вопрос Александр Петрович. Он задумался, у него было много времени, чтобы на этот вопрос ответить, но сделать этого он не смог до сих пор, он не мог на него ответить самому себе, а теперь надо отвечать Мишке. Мишка молча дымил и смотрел своими умными серыми, как совсем недавно сумел разглядеть Александр Петрович, глазами.
– Ты сам многот не дыми! У тебя в грудях покамест ищо шибко хрипит, а просто побалакай со мной. Помнишь, када по тракту бежали, пытал я тебя, как так могли царю-батюшке досадить, што он от престола отрёкси? Помнишь?
– Помню, – задумчиво ответил Адельберг.
Он, конечно, помнил: помнил и бесконечный тракт, забитый плотной вереницей едущих в одну сторону людей, и мёртвую попадью с её мёртвыми детьми и только живой лошадью, которая, никем не понужаемая, тащила их вперёд; и чехов, и метель, и Иркутск с памятником царю Александру на берегу…
– Что тебе сказать? Я был на войне… Нам там было не до того… Помню только, что в конце шестнадцатого года сильно переменилось настроение солдат. Они не отказывались воевать, но и в бой шли с неохотой, совсем не так, как было за полгода до этого. Мы не знали доподлинно, что происходит в Санкт-Петербурге, при дворе. Отречение государя императора было для нас новостью, как гром с ясного неба…
Александр Петрович говорил и… лукавил.
Офицеры штабов и генералы в Ставке, конечно, знали, что происходит в столице. Они знали про Гришку Распутина и про многое другое: знали и тихо шептались об измене императрицы; видели «тыловых крыс», богатевших на поставках и откупах, и «гражданскую сволочь», которая от имени Временного правительства агитировала за продолжение войны до победного конца. Те приезжали на позиции в военной форме, но без знаков воинских отличий – «ряженые», и за это их прозвали «гражданской сволочью». Знали о письме к императору великого князя Николая Николаевича, родного дяди государя, с просьбой отречься, подписанном всеми командующими фронтами. Александр Петрович не лукавил только в одном: в том, что все они, бывшие свидетелями этого – кто издалека, а кто вблизи, во всём происходящем мало что понимали.
– А я так думаю, что не углядел царь-батюшка измену кругом себя. Доверился! А? Как ты думаишь?
– Думаю, что ты прав… – приняв лёгкий путь, согласился Александр Петрович и снова лукавил.
– А вот таперя гляди! – Мишка не распознал его лукавства, широко расставил на столе руки и распрямил спину. – Все, кто за царя, все здеся, за Байкалом-морем, и ты, и все остальные. А в столице Ленин, а здеся ишо Кешка Четвертаков, да с батюшкой нашим заодно. И што будит?
Новость про батюшку была для Александра Петровича удивительной.
– Вот и я говорю, новость! А делать-то што? Таперя мне в деревню вертаться уже никак нельзя. Сожрёт живьём. И обчество не поможет!
В тот вечер разговор у них не кончился, и так вдвоём они просидели ещё много вечеров.
Прошёл апрель.
Александр Петрович набирался сил и привыкал к жизни в тайге. Мишка тайно бегал в Мысовую, заезжал к родне и привозил известия о том, что красные всю весну затягивали кольцо вокруг стоявших в Чите белых, однако белым помогала 5-я японская дивизия, и наступило затишье, вроде перемирия.
Были и другие известия, тоже любопытные: поп-большевик в селе не осел, а с отрядом красных партизан Каландаришвили прочёсывал тайгу, разыскивал заблудившиеся отряды белых и уничтожал их. Поэтому Мишка, когда май смыл дождями в тайге снег, опасаясь прихода красных, ушёл с Александром Петровичем на самую дальнюю свою заимку, под самый Хамар-Дабанский хребет, а в начале ноября пришла весть о том, что красные под Читой победили, пробили «читинскую пробку», и остатки белых ушли в Маньчжурию. И ещё одна новость – где-то в бою убили батюшку.
И по ноябрьскому снегу они вернулись.
Последние десять вёрст Мишка и Александр Петрович шли с раннего утра и пришли в зимовье, когда было уже светло. Александр Петрович распряг Гурана из волокуши и поставил в стойло. Мишка не стал распрягать свою лошадь, приведённую им из деревни перед тем, как уйти в тайгу, заскочил в избу и ахнул, на ходу перекрестился и засобирался.
– Ну ты, ваше благородие, пока тута хозяйствуй, скока сдюжишь, а я сбегаю, проведаю дочку с внучками и погляжу, как она с пчёлами-то управилась. Хорошо, что мы бо́рти по весне к ней перевезли.
Александр Петрович остался один. Он вошёл в дом и увидел почти полное разорение. Судя по всему, прошедшим летом здесь стояли красные, а может быть, белые. Они забрали с собой всё, что могли унести и что могло пригодиться в тайге: весь Мишкин инструмент, припасы, одеяла. Нетронутой осталась только громоздкая посуда: в углу сиротливо стоял большой чугунный котёл, видно, «гости» шли пешком и налегке или если верхом, то без обоза.
Один раз они видели в тайге, правда издалека, как в глубокой расщелине по руслу ручья двигался небольшой отряд в четырнадцать всадников. Среди них Мишка признал своего знакомца Кешку и ещё одного, непомерно высокого в громадной, несмотря на лето, казачьей чёрной папахе, ноги которого волочились по самой земле. Мишка попытался вспомнить его имя, но вспомнил только имя третьего знакомца, ехавшего рядом с Кешкой, которого звали Серёга. Он ещё с сожалением тогда покачал головой и сказал, что, мол, «спортят» парнишку, потом пояснил, что это те самые трое, которые «стре́лили» в Александра Петровича, когда тот шёл по Ангаре после Иркутска. Александр Петрович, не удержавшись, спросил:
– И Серёга стрелял? Молодой!
Мишка зашикал на него:
– Тише ты, Петрович! Тута далеко слыхать, – и приложил ладонь ко рту. – Хто его знает? Но сдаётся мне, он не стрелил. Только Кешка и энтот, верзила.
– Нет, Михаил, я слышал только один выстрел, и пуля была одна.
Выяснилось, что Мишка, когда жёг тифозную одежду Александра Петровича, нашёл эту пулю и не выкинул её, сберёг: «Ты жа тоже не выкинул, значит, нужна она тебе была!»
Они долго наблюдали, как удаляется отряд от хребта вниз, в сторону Байкала, тихо, только иногда по широким и плоским камням, похожим на растёкшееся серое слоистое тесто, тукали замотанные в тряпки конские копыта и изредка доносились обрывки разговоров.
– Вот бы послухать, о чём они гуторят, и узнать, куды идут!
Они дождались, когда всадники скроются из вида и утихнут все звуки, потом встали и по широкой звериной тропе пошли вверх по склону в сторону заимки. Тропа поднималась на острый длинный хребет, а дальше тянулась по кромке. Александр Петрович поднимался первым и вдруг в просвете деревьев, там, где тропа переламывалась на хребте, увидел две промелькнувшие в прогале серые спины. «Кабаны», – успел подумать он и увидел, как слева в трёх-четырёх саженях на сухую высокую лесину, царапаясь когтями, шустро вскарабкался медвежонок, – он видел его совершенно отчётливо. Между тропой и сухим деревом рос подлесок, медвежонок поднялся сажени на две и замер, обхватив лапами ствол. Александр Петрович не успел ничего сообразить, как рядом, совсем близко услышал шумное сопение, храп и треск сучьев и сквозь кусты увидел бурый с сединой загривок.
Прямо над его ухом грохнул выстрел.
– Пойдём глянем, – сказал Мишка и закинул карабин за спину. – А ты чё не стре́лил?
Александр Петрович промолчал и про себя передразнил Мишку: «А я чё не стре́лил?.. Не успел!»
– А и успел бы, так тольки бы хуже было, – без всякой злобы непонятно кому сказал Мишка.
Шагах в пяти лежала медведица, это её седой загривок видел Александр Петрович, он тряхнул головой, ухо оглохло от выстрела. Медведица лежала с вытянутыми перед собой передними лапами и мордой, выдрав задними лапами до самых камней рыхлую, поросшую травой землю. Мишкина пуля попала ей в голову, когда она уже собралась для длинного последнего прыжка, который мог закончиться там, где он только что стоял. Медвежонок испугался выстрела, камнем упал с дерева, и они его не нашли.
– Жаль, надо было забрать с собой, пропадёт без матки в тайге, совсем ишо малой.
Александр Петрович огляделся в разорённом зимовье, снял бекешу, повесил на стену берданку и снова огляделся: изба простыла, надо идти за дровами и топить печь.
Зимовье стояло на пологом склоне, спускавшемся к широкой мелкой речке с каменистым дном и галечными берегами. Снег уже лежал, он укрыл берега, а над струящейся прозрачной водой нависали тонкие и звонкие, как хрусталь, ледяные забереги.
Он обнаружил развороченную поленницу, дров почти не осталось, одни поленья; разобрал волокушу, ту что тянул Гуран, снял с изгороди несколько жердей, всё порубил на растопку, вернулся в избу и с грохотом сбросил на припечник. Отдирая кору, подумал, что, если бы была бумага, печь взялась бы быстрее. Бумага была – на полке на старом месте лежали нетронутые газеты и журналы, он подошёл и взял верхний, это был сентябрьский номер «Русского инвалида» за 1915 год, и Александр Петрович открыл первую страницу, потом вторую, ему захотелось присесть и листать дальше, но холод пронизывал ознобом.
«Нет, сначала надо растопить печь, ничего, помучаешься с корой!»
Печь, за долгое невнимание к себе, задымила, её не топили уже несколько месяцев. Однако от сухой растопки раздышалась, а та от сухой коры быстро взялась и уже потрескивала, отблёскивая огоньками. Пока разгоралось, Александр Петрович исполнил Мишкин урок и расставил на божнице иконы, они их забирали с собой. На полку рядом с газетами положил Библию, всё как было, потом развернул шкуру убитой летом медведицы, погладил седую шерсть и завесил пустой проход в маленькую комнату, рядно «гости» забрали, оставалось нарубить дров и почистить берданку.
Когда он вернулся с дровами, уже темнело, и он пошёл в баню за свечами. Баня счастливо избежала разорения: видимо, никому из непрошеных гостей не пришло в голову, что в одном из ларей под лавкой был их большой запас. Он зажёг свечи, расставил в разных местах, изба осветилась; тогда он достал ветошь, масло и вытащил шомпол. На столе нужно было что-то постелить, и он снова подошёл к книжной полке за газетой и понял, что в зимовье стояли белые – рядом с полкой, как прежде, справа и слева висели городской пейзаж с видом Московского Кремля и нетронутый портрет императора.
Александр Петрович почистил выданную Мишкой берданку, сам Мишка не расставался с «кавалерским» карабином, и никакие попытки Александра Петровича объяснить разницу между «кавалерским» и кавалерийским ни к чему не приводили.
Печь разгорелась, Александр Петрович взял котёл и пошёл за водой.
Из тайги опустился туман и всё превратил в белые сумерки.
«Самая подходящая погода, чтобы на всю ночь с бутылкой коньяку в хорошей компании сесть за партию преферанса», – невольно подумал он.
Весной, а потом и летом, и осенью, здесь, в тайге, он не часто вспоминал о том, что когда-то жил по-другому, что был Санкт-Петербург, двор, Царицын луг, Марсово поле и плац-парады, его полковые казармы недалеко от Обводного канала, Мариинка, Александринка… Всё это было, но когда-то давно, в другой жизни, и иногда у него возникало ощущение, что после начала Германской кампании и отъезда из Харбина у него началась и никак не может закончиться ещё какая-то жизнь, другая.
Он принёс воду и поставил котёл; на сегодня было сделано всё; подошёл к полке и хотел взять журнал, который уже начинал листать, но взял Библию, положил перед собой и открыл на середине. Корешок давно высох и потрескивал, и Александр Петрович вдруг осознал, что уже минимум как полгода он не видел печатного слова. Страницы были из плотной, похожей на пергамент бумаги, Библия очень старая, листанная десятками рук, и поэтому углы страниц, особенно снизу, были промаслены и истёрлись, округлились, а некоторые склеились от свечного воска.
«И правда, «древляя»!» – он вспомнил Мишкино слово и склонился над книгой. Горящие в разных местах свечи светили тускло, он переставил их на стол, но в комнате всё равно было сумрачно, и ему пришлось ещё ниже наклониться над книгой, и тут он увидел, как на открытые страницы вылезла его борода. Он удивился, выпрямился и прижал подбородок к самой груди – борода оттопырилась. Это была его борода, к которой он привык и уже давно её не замечал, – она отросла, стала пышная и закрывала горло ниже ворота рубахи.
Александр Петрович вздохнул – желание читать пропало. Он стал смотреть на играющий в печи огонь и вспомнил, что когда выздоравливал, то попытался в Мишкином зимовье найти зеркало, или зеркальце, или хотя бы какой-нибудь осколок, намёк на него, однако Мишка сказал, что «энтого нету и сроду не было́», потому что «ни к чему», и «неча тама разглядывать»; а то, что он «в городу́» покупал, – всё свёз дочери, мол, «пущай они, бабы, прихорашиваются». Потом за делами заботы о зеркале и внешности оставили Александра Петровича.
А сейчас вот оно как!
Свечи светили, дрова горели, печь топилась, Александр Петрович снял и положил рядом с собой на лавку меховую безрукавку и подумал, что если бы Анна сейчас его увидела, то наверняка бы не узнала. Он глядел на огонь и в который раз представлял себе, как бы он шёл от вокзала по проспекту. Вот он пересекает площадь, ещё несколько десятков шагов, и он уже подходит к Разъезжей, на которой стоит его харбинский дом, а навстречу идёт Анна. Александр Петрович подсчитал: он не видел её шесть лет и два месяца.
«Не узнала бы! – Эта мысль огорчила. – Ну вот ещё!»
Он достал кисет и трубку, вырезанную Мишкой, набил и затянулся. После нескольких затяжек дым слоисто повис в воздухе и застыл, свет свечей стал мягкий и округлился. Дым будто отгородил его от всего, и ему снова представилась Анна, – вот она поднимается от их дома к Большому проспекту, откуда он только что свернул, и идёт навстречу по одному с ними тротуару. Она одета в светлое платье, белую шляпку с яркими маленькими цветами, она держит раскрытый светлый шёлковый зонт и ведёт за руку маленького мальчика в трогательной детской бескозырке, матроске и чёрных лаковых туфельках. Он видел их такими уже много раз, когда метался в бреду и болел, и они такими представлялись ему все последние месяцы, в одной и той же одежде и в одном и том же месте, идущими от их дома ему навстречу. Каждый раз, когда он равнялся с ними, он видел, что мальчик пытливо на него смотрит. И никак не мог разглядеть, как на него смотрит Анна.
Александр Петрович моргнул и тряхнул головой: мысль о том, что Анна могла его не узнать и пройти мимо, давно мучила.
«Надо успокоиться! Надо просто добраться домой, вот и всё!»
Он докурил трубку, выбил и снова уселся за Библию. Взгляд побежал по строчке на раскрытой наугад странице, он ничего не понял, только понял, что это начало главы из «Книги Екклесиаста» по нескольким словам вначале, о которых можно было догадаться: «…Учителя, сына Давида, царя Иерусалима…» и больше ничего, но это отвлекло его от других мыслей.
«Написано на старославянском, по-моему… даже не печатная, а переписана от руки!» Он перелистал страницы назад и вперёд и вдруг услышал туканье копыт и скрип, кто-то конный приближался к зимовью. В деннике заржал Гуран.
«Мишка или кто-то ещё?» Александр Петрович встал, снял берданку и зарядил.
– Тпрр, леший, стой, не дёргайся, ща распрягу тебя! – донёсся снаружи Мишкин голос.
«Слава богу!» – подумал Александр Петрович и повесил берданку.
Неожиданно быстро Мишка хлопнул сначала дверью сеней, потом с шумом, ногой открыл дверь в избу, вошёл, бросил на пол большой мешок, повесил рядом с берданкой карабин и кнут и скинул на лавку тулуп.
– Уф! Замаялся я с энтой тварью вовсе! – Он бросил на стол шапку; у него был красный и потный лоб, красные кисти рук; и плюхнулся на лавку. – Ляксандер Петрович, не в службу, а в дружбу! Тама, в телеге, корчага с квасом, дочка наварила, не принёс бы – ту, што ближняя к сидушке? Последние три версты – тянигусом, когда тропа верхом шла, на узде так и тащил его, проклятущего! – Мишка смотрел умоляюще. – За лето вовсе отбился в хомуте ходить! Сотвори божью милость, а? – Он передохнул и улыбнулся. – Ну, здравствуй, што ли!
– С прибытием тебя, Михаил!
Александр Петрович надел безрукавку, вышел к лошади, та его увидела, захрапела и начала снизу вверх мотать своей большой головой. Александр Петрович ласково потрепал за морду, лошадь попыталась прихватить его ладонь, но там было пусто.
– Подожди немного, сейчас твоего хозяина напою и принесу тебе что-нибудь.
В кошеве стояли три привязанные к борту глиняные ведёрные корчаги, Александр Петрович подхватил одну и занёс в избу. Мишка покосился на посудную полку около печи, та была пуста.
– От же ж гады краснюки, всё снесли, и даже испить не из чего. – Он растерянно развёл руками.
– Да нет, Михаил, здесь не красные стояли, а белые!
Мишка удивлённо посмотрел:
– Твои? А почём ты знаешь?
Александр Петрович кивнул на портрет Николая:
– Ты думаешь, красные это так бы оставили?
Мишка молча разглядывал.
– Да-а! Видать – правду баишь, энто они всё постреляли бы. Ладно, пойду в баню, можа, хоть там ковшик есть, – сказал он и вышел.
Александр Петрович сел и снова взялся листать Библию. Мишка вернулся с ковшом, взгромоздил корчагу на стол, с хлопком, как из бутылки шампанского, выбил плотно забитую деревянную пробку и налил шипящего кваса. Комната наполнилась кислым запахом вперемешку с запахом хрена и мёда.
– Мастерица она, моя дочь, квасы ставить, и мёду туды, и травки особой, аж дух зашибаит… – Он протянул ковш Александру Петровичу. – Ну-ка!
Тот взял и поднёс к губам. Играя со дна струйками мелких пузырьков, квас гулял и бил в ноздри резким запахом, так, что перехватывало в горле, квас был мутноват, и только это отличало его от шампанского. Александр Петрович пригубил и тут же почувствовал, что стало нечем дышать.
– Носом дыши, а то задохнёшься вовсе.
От тёртого хрена напиток был резкий, Александр Петрович отпил два глотка и больше не смог, дыхание перехватило, и он отдал ковш Мишке.
– Вот тебе наше деревенское вино, пошибчее городского с ног сшибает! А? – Глаза у Мишки сияли.
У Александра Петровича выступили слёзы, он проморгался и осипшим голосом выдавил:
– Брага!..
– Не! Петрович, не-а! Брага, она на ягодах и меду, а энто пшеничные сухари, безо всякого примесу.
Он поднёс ковш к губам и стал пить не отрываясь. Ковш был большой, Мишка пил, морщился, то открывал глаза, то зажмуривался, и выпил до капли, потом распрямился и шумно отрыгнул.
– О как! Энто по-нашему!
После двух глотков Александра Петровича немного повело, а Мишка встал, вышел в сени и вернулся с мешком сушёных грибов.
– Щас отварим грибницу, повечеряем, и можно на боковую.
После ужина он вдруг спросил:
– Чё-та ты, Петрович, Святой книгой заинтересовался? Скока она лежала, так ты её и в руки не брал!
– Да вот, почитать хотел, но ничего не понял…
– Она, Петрович, на древлем языке писана, ещё мой прапрадед её сюда… они на Байкал-море издалече… и иконы, и книгу энту Святую – всё с собой принесли.
– А ты можешь её читать?
– А тебя где интересует, ну-к дай!
Александр Петрович пододвинул ему книгу:
– Ну хотя бы вот эту страницу!
Мишка пересел поближе к свече, повернул Библию к свету и отвёл на расстояние вытянутой руки.
«Да тебе, братец, очки нужны, – подумал про себя Александр Петрович. – Как же ты стреляешь?»
– Энто Лизьяст, царь Иудейский, – сказал он и посмотрел так, будто на кончике его носа сидели очки.
– Это я разобрал. Царь Давид, назвавшийся проповедником по имени Екклесиаст.
– Да-а! – Мишка опустил голову, повёл пальцем по строчке и стал шевелить губами: – Закон Божий небось проходили в гимназиях… много мудрава тута… Царь Иудейский много правильно обсказал, а только одно он обсказал правильнее всего…
– А что?
– А вот что! – Мишка уткнул палец и, глядя в глаза Александру Петровичу, произнёс: – «Оба́че се, сии́ обрето́х, е́же сотвори́ Бог человека правого, и сии́ взыска́ша по́мыслов мно́гих».
– Что это значит, Михаил, я не понимаю этого старого языка.
Мишка поднял указательный палец:
– «Только это я нашёл, что Бог сотворил человека правым, а человецы пустились во многия помыслы». – Он смотрел на Александра Петровича из-под густых бровей. – А людишки пустились за злом! – пояснил он, осторожно закрыл книгу и провёл по обложке рукавом рубахи, будто стирая пыль. – Не слушай, када человек говорит – чего он хочет, но гляди – к чему он устремляется! Добром до́лжно жить! Добром! Будет человек жить внутри себя самого добром, не будет зла на энтом свете. А жисть, она ить какая, Петрович? Она ить как тропа звериная! Куда приведёт, одному Господу Богу ведомо! Да ты и сам знаишь!
Мишка встал из-за стола, подошёл к медвежьей шкуре и погладил:
– Повесил! Памятна она тебе! Ты вот чё, Петрович, шкуры шкурами, а не держу я тебя здеся, однако трогаться тебе об энто время никак нельзя. Весной, посля Пасхи, как разговеемся, выведу тя на чугунку, дам письмо в Благовещенский город, тама живёт моя свояченица, Марией зовут. Када доберёшься, на первых порах у ей будешь обретаться, а дальше учить не стану, сам на тот берег уйдёшь, к китайцам, и айда в свой Харбин… А сейчас через перевалы мы с тобой не перемахнём, да и красные по тайге да по дорогам рыщут.