– Да ты не усмехайся, а то вовсе задо́хнешься, вон кака кашель тебя бьёть.
Александр Петрович почувствовал, что сил за ночь у него прибавилось.
– Михаил! – спросил он прерывающимся голосом, втирая жирную массу. – Ты говорил, что живёшь в деревне, дочь там у тебя и внучки, что поп ваш к красным убежал… – Александр Петрович оторвал взгляд от груди и посмотрел на Мишку.
– Батюшка! – поправил тот. – Так и правду баешь. – Сидя на табурете, Мишка развёл руками. – Так и есть! И дочка, и внучки…
– А отчего ты не с ними?
Мишка молчал и поглаживал бороду, когда его ладони доходили до самого низа, он прихватывал пальцами конец бороды и слегка дёргал, как бы испытывая, крепко ли она приросла, и смотрел в одну точку. Александр Петрович глядел на него и понимал, что, наверное, сам того не желая, он затронул чувства этого человека, спасшего ему жизнь, но он не просил Мишку его спасать и не просил ни о чём рассказывать. Он потянулся рукою к Мишкиному локтю, тот вздрогнул, огладил колени своими грубыми, как коренья старого дерева, руками и внимательно посмотрел на Александра Петровича.
– Отказало! – коротко сказал он и резко ударил себя по коленям. – Отказало мне обчество в сожительстве!
– А что так? – Александру Петровичу захотелось что-то выяснить об этом человеке, во власти которого он оказался, хотя каково это будет – лезть к нему в душу. – Но если тебе не с руки, Михаил, ты не говори, это твоё право.
– Отчего же, ваше благородие! Отчего же! – Он ненадолго задумался. – Травники мы. По всей тайге все травы знаем. Ишо дед мой копал, и сушил, и толок. И всё по добру было! И коренья, и травы, и от зверя чего брали, и желчь, и ишо чего много. Батька научился у деда, тот у бурято́в, а я у батьки, потому святой Пантеле́ймон и есть наш заступник и учитель!
– И так много лет?
– Много, ваше благородие, много. Я ж говорю, и дед, и батя…
– Так отчего?..
– Отчего да отчего?..
Александру Петровичу показалось, что в глазах Мишки блеснули слёзы.
– Собрали сход и указали, мол, иди на зимовье… и весь сказ…
Александру Петровичу стало интересно.
– Вот прямо так и указали?
– А как ишо? Прямо так и указали!
– А кто был на сходе главный?
Мишка резко поднялся с табурета и в полшага вышел в соседнюю комнату, там он долго гремел, шуршал, что-то с деревянным стуком падало у него на пол, и вдруг он почти крикнул, только крик получился сиплый, сдавленным горлом.
– Батюшка! – Он откашлянул и тихо добавил: – Батюшка сказывал обчеству, что рядом со святой церквой не должно быть знахарей, что с чёртом они водятся! – И опять у него что-то загремело.
Как ни болела у Александра Петровича грудь, он опрокинулся лицом в мягкую кулёму, которая лежала у него под головой, и расхохотался: «Вот так дела! Батюшка выгнал лекаря из деревни, а сам подался к красным! Новомодный какой-то батюшка!»
Александр Петрович заставил себя не смеяться и прислушался – Мишка возился за стенкой.
«Слава богу, не услышал!»
– Михаил! – уже успокоившись, вытерев слёзы и отсморкавшись в оставленное хозяином полотенце, позвал он.
– Чё тебе, Петрович?
– А позволь я тебя ещё спрошу?
– Спроси, чё не спросить?
Александру Петровичу показалось, что он услышал в голосе Мишки боль и горечь.
– Михаил, как же так получается? Батюшка тебя выгнал, сам к красным убежал, а что сейчас твоё общество? Не разрешает тебе вернуться? К дочке и внучкам – батюшки-то нет!
– Батюшки нет, а обчество опасается!
Мишка сказал это и появился на пороге с дымящейся миской в руках, поставил на табурет, вышел и вернулся со склянкой и двумя дешёвенькими городскими лафитниками мутного стекла.
– Нак вот, шу́лю похлебай, тута чисто мясо, да вода да соль, ну и корешки каки да травки, как без них! Да и… – Мишка хрипнул в кулак, – за оздоровление твоё!
Он перекрестился на образ, поклонился и зашевелил губами, и Александр Петрович услышал в тишине Мишкин шёпот:
– Старотерпиче святый и целебниче Пантелеймоне, моли милостиваго Бога, да прегрешений оставление подаст душам нашим…
В комнате пахло варёным мясом и душистыми травами.
Александр Петрович перекрестился одновременно с Мишкой, тот покосился на него и сказал:
– А вроде, Петрович, не по-нашему ты крестисся!
Александру Петровичу не хотелось объясняться, он почти перестал чувствовать слабость, тревогу, боль в груди, и только сказал:
– Народы, Михаил, разные, а Бог один, как ни крестись, – и сам удивился тому, что его слова были похожи на проповедь какого-нибудь батюшки из сельского прихода.
Мишка вздохнул, присел на лежак, подал ложку с парящим бульоном и разлил по лафитникам жидкость оттенка светлой сирени, от которой пахло спиртом.
– Особое снадобье, тоже от бурято́в научились – зюбри́ный зародыш, в водке настоянный, много сил даёт.
Александр Петрович с удивлением посмотрел на Мишку.
– Матку бьют, када она брюхатая ходит!
Александр Петрович поднял лафитник на просвет, посмотрел на мутную жидкость и принюхался.
– Не нюхай, пей единым духом, да вот медку зачерпни, и я с тобой заодно, покеда пост Великий не началси!
У жидкости был неприятный привкус сырого мяса, мёд его перебил, и в груди стало тепло.
– Свой мёд? – зачем-то спросил Александр Петрович.
– А чей? Вона весь омшаник бо́ртью забит, под самый охлу́пень. – Мишка собрал всё на табурет и тяжело вздохнул. – Ты спрашиваешь! Да разве б я ушёл, от своих-то? Село у нас больно хорошо, в скольки́х верстах всего-то от Байкала-батюшки, и река, и тайга. Да тольки обчество мне отказало в сожительстве. Потому я здеся и обретаюсь, а дочь и внучки тама остались, чего им в тайге делать? – Он помолчал. – Я их проведал уже и гостинцев свёз, были очень даже радые. Када снегом тропки не заваливает, наезжаю к ним, кабана привезу али сохатины, снадобий каких, а у них хлебушком раздобудусь. Так и живём. – Он тоже выпил и зачерпнул мёду. – А ить, Петрович, мужики-то у нас, даже те, хто с германской поверталися, и не белые и не красные… один тольки ирод нашёлся…
– Батюшка?
– Дак какой он таперя батюшка? Так, прозвание одно. А мужики все при хозяйстве, зверя бьют, рыбу ловят, лес валят, мёд качают, на лужках да на таёжных полянах сено косют, скотина опять же! Сытно живут. Тока работай, горя знать не будишь. Не то что ваши, росейские, голь перекатная…
– Помню, Михаил! Ты мне рассказывал, как у вас егерь гостил. – Александр Петрович сел и попытался спустить вниз ноги.
– Дай подсоблю, тока покуль ходить не пытайся, упадёшь ненароком. – Он продолжал: – Живи себе и живи, а тута на тебе, война германская, революция… – Он вздохнул. – Чё таперя будит, как жить?
– Получается, что общество совсем с тобой рассталось?
– Не, не рассталось, сюды бегают, када хворь кака приспичит, тольки тайно. Да как энту тайну сохранишь? Все знают.
– А обратно не зовут?
– Не зовут…
– Отчего?
Мишка подбоченился:
– А хто знает, кака власть придёт? А ежели снова энтот поп…
– Батюшка! – в шутку поправил Александр Петрович.
Мишка исподлобья посмотрел на него.
– Прошу извинить, Михаил!
– …так я и говорю! А што ежели энтот… батюшка снова в деревню пожалует, да с новой властью в обнимку, об чём тада мужикам кумекать? Поздно будет!
Мишка взялся руками за табурет, намереваясь вынести его из комнаты.
– А новости откуда узнаёшь? – спросил Александр Петрович.
– Када как! – Он поставил табурет и снова присел. – Када сам до станции доеду, за порохом али ишо за чем, када рыбаки с Ангары да с Иркутска придут али охотники из Верхнеудинска. С тобой вона скока вёрст пробежали, опять новости! – Он тяжело поднялся. – А так что ж? Все жить хотят! Так Христос завещал: всем божьим тварям надобно давать жить!
Прошло около двух недель, как Александр Петрович очнулся и обнаружил себя на Мишкином зимовье. Он понемногу поправлялся и уже сам выходил во двор, окреп; его отпустил кашель, только после тифа глаза видели ещё плохо.
Стоял погожий день, солнце поднималось всё выше и томило снег на покатой крыше омшаника.
«Вот тебе и Сибирь-матушка! Мороз даже днём, и лёд на Байкале в сажень, а голову…» Александр Петрович почувствовал затылком и лопатками, как припекает через толстый мех шапки и кожуха́. Он воткнул в колоду топор, положил рядом оселок, распрямился, снял с руки суконную варегу, заткнул за пояс и полез под полу кожуха за табаком.
Всё это время, пока выздоравливал, он думал о том, что оказался в тупике, в глухом медвежьем углу, из которого надо как-то выбираться, и помочь ему в этом мог только Мишка, зачем-то спасший ему жизнь. Мог и помешать.
– Угостишь, Петрович? – услышал он Мишкин голос.
Александр Петрович усмехнулся.
– Почему же не угостить, – крикнул он в ответ, – табак твой! – Он не спеша достал кисет, встал и медленно пошёл к тыну, отделявшему омшаник от огорода и заимки. Мишка тоже бросил свою работу – новую оглоблю, которую тесал топором, и так же не спеша двинулся навстречу.
«Сближаемся, как на дуэли, – невольно подумал Александр Петрович, – только команду услышать «Стреляйте!», и будет как Пушкин и Дантес на Чёрной речке».
Пролетавшая высоко над ними чёрная ворона видела, как с двух сторон навстречу друг другу почти с равного расстояния по снежной целине шли два человека, разделённые чёрной линией тына; они шли медленно, отбрасывая на белый снег синие тени. Для дуэлянтов с Чёрной речки они были одеты необычно: в старые лисьи малахаи, овчинные тулупы и подшитые толстые чёрные валенки; у одного и у другого из-за пояса торчало по варе́ге.
Мишка подошёл к забору первым.
«Его выстрел, – подумал Адельберг. – И я убит!»
– Чур, моя газетка! – сказал Мишка.
«Ну если это и есть цена выстрела!..»
Мишка только вчера вечером вернулся из Мысовой; по дороге треснула одна оглобля на его санях, и сейчас он тесал новую. Он приехал к ночи, сразу повалился спать, и Александр Петрович не узнал никаких новостей, которые Мишка обычно привозил, он только буркнул, что «всё с утрева́!».
– Ну вот, Петрович, – сказал Мишка, разглядывая наполовину обтёсанную оглоблю. – Не серчай, что вчера ничё тебе не сказал, больно уставший был. – Он прислонил оглоблю к тыну. – А новость вот кака – видать, хана́ твоим! Чё дальше делать-то? – то ли сказал, то ли спросил он и обтёр руки об кожух.
Александру Петровичу с самого утра не терпелось узнать, что за новости привёз Мишка, да и сказано было, что «про твоих», однако он его уже хорошо изучил и не торопился: знал, что сибиряки торопливости не уважают. Мишка, до этого молчавший всё утро и, как назло, взявшийся вместо разговора о новостях тесать оглоблю, сейчас неторопливо доставал из-за пазухи сложенную в несколько раз половинку листа, судя по цвету, свежей газеты и стал отрывать четвертушку, оторванное разорвал ещё пополам и залез в поданный Александром Петровичем расшитый бисером кисет, тоже Мишкин, как и табак. Александр Петрович оценил размер оторванной закрутки, понял, что она будет большая, а значит, и разговор, наверное, будет длинный, и краем глаза заметил Мишкин внимательный прищур.
«Ну-ка, ну-ка, – подумал он, – наверное, хочет, чтобы я прочитал этот клочок! Нет уж, не буду я при тебе устраивать суету! Если взялся говорить про новости – говори!»
Он взял протянутый листок и, как тот был «вверх ногами», стал наворачивать вокруг указательного пальца, делая тонкий и длинный конус. Завернув бумагу, он не торопясь провёл языком по краю листка, заклеил, повесил готовый конус тонким хвостиком себе на губу и из кисета насыпал в ладонь табаку. Затянул шнурок, спрятал кисет под полу и снял завёртку с губы, согнул на половине на манер курительной трубки, и с ладони, как из кузовка, стал зачерпывать табак. Последние крошки, пошевеливая пальцами, ссыпал внутрь, не проронив при этом ни одной на снег, верхние края козьей ножки скрутил в жгуток, передохнул и взялся за кресало.
– Ловок ты, Петрович! Ай ловок! Глянь, ни одной крошки не сронил и запалил-то как ладно.
Александр Петрович прикурил, затянулся, поднял голову и пустил тонкую струйку густого желтоватого дыма поверх Мишкиной головы, затянулся ещё раз и выпустил дым кольцами.
Мишка смотрел из-под мохнатых, соединившихся с мехом малахая бровей, как кольца улетали и медленно, кривясь и распадаясь, растворялись в воздухе.
– Да-а, Петрович! Мастак ты, ничё не скажешь! Сколько смотрю, да ди́вья дивлюсь. У нас объездчик был, злючий гад, но кольцы изо рта выдувать тоже мастер был великий, вроде тебя!
Александр Петрович знал, что эта городская манера пускать кольца табачного дыма очень нравилась Мишке. Тот затянулся, но сам колец пускать не стал, чтобы не опозориться.
– Какой «конец»? Какие «твои»? Ты о чём, Михаил?
Мишка на секунду задумался.
– Ты газетку-то завернул, а не прочёл, а газетка-т иркутская! Тама всё и прописано.
– Так о чём?
Мишка помолчал и раздумчиво продолжил:
– В Мысовую я бегал, на толкови́ще был, у пристани. Тама Кешку видал, знакомца с того берега, с Листвянки, эт который в тебя стре́лил, когда ты от Иркутска по льду шёл.
Александр Петрович ухмыльнулся.
– Большим начальником заделался Кешка в ихней Чеке, он мне и рассказал. – И Мишка поведал свой разговор с Кешкой в лицах. – «Слыхал, – спрашивает, – новость?..» – и эдаким манером закрутку заслюнявил, а табачок, заметь, Петрович, мой! «…Беляков, – говорит, – под Читой зажали, что твою пробку в узком горле!..» – «И чё?» Эт, значит, я его спрашиваю! Ну прикурил он, раздымился, а я его: «А дальше чё?» – «Чё! Чё! – говорит. – Расчёкался, гуранская твоя душа! Живёшь как пчела в колоде, а мы там…» – «А чё вы там?» – спрашиваю. «Опять чё!» Эт, значит, сызнова он. «Знаешь, скока, – говорит, – белой сволочи тама в Чите и в окру́ге? Всех выловим и укорот дадим! В расход то есть! Вот чё!»
Александр Петрович слушал Мишку и мысленно представлял себе, где находится Чита и где через неё проходит железная дорога.
«А ведь и правда, если красные займут позицию с юга и отрежут от Маньчжурии, получится похоже на бутылочное горлышко, а мы в нём как пробка!..»
– Надоела энта война! – сказал Мишка, затягиваясь и выпуская густой дым. – Злобы-то, лиха да горя людского скока!
– Да уж! – глядя на снег, тихо ответил Александр Петрович.
Солнце было в зените и до рези обжигало глаза ярким светом, отражённым от блистающего снега.
Они стояли и пыхали дымом.
«…И дадут укорот!» – подумал Александр Петрович.
Мишка ногтем сбросил огонёк со своей козьей ножки, приплюнул на неё, примял большим пальцем чёрный обугленный табак и глянул из-под козырька ладони на солнце:
– Но тока и энто не всё!
Александр Петрович удивлённо глянул на него.
– Исть будем, побалакаем и поглядим, как дальше жить. – Он помолчал и, уже повернувшись идти дотёсывать оглоблю, сказал: – А с Кешкой батюшка был – наш, да тольки мы разминулися.
Новость о ситуации под Читой была нехорошая, если красные одолеют, то граница с Маньчжурией окажется запертой. Александр Петрович отошёл от изгороди, вышиб из колоды топор, сунул за пояс и пошёл к омшанику; дверь омшаника была настежь распахнута, и вход над ярким белым снегом зиял чёрным провалом.
Александр Петрович глянул: «Хм, как тогда! Как похоже…»
Он остановился – этот зияющий чернотой провал напомнил ему маленькую железнодорожную станцию к востоку от Новониколаевска, на которую он попал в начале девятнадцатого года; от станции на юг уходила бесконечная Щегловская тайга до самого Алтая и Монголии.
В тот день из штаба находившейся в Новониколаевске 1-й армии генерала Пепеляева Адельберг с телеграфной командой и отделением охраны приехал на нескольких дрезинах на затерянную в тайге станцию. Вчера на неё напали партизаны и нарушили связь.
Станцию охраняли два десятка уральцев, но, когда Адельберг приехал, они лежали в ряд недалеко от насыпи в одном исподнем. Их трупы партизаны сложили на снег и облили водой. Стоял лютый мороз, вода замёрзла, и они лежали в прозрачном панцире и глядели в небо ледяными глазами. Тут же, напротив деревянного зданьица станции, стоял вагон-теплушка, и, когда телеграфисты оттолкали примёрзшую дверь, они увидели красных партизан, которые были развешаны по стенам вагона с содранной лоскутьями кожей, поэтому они действительно казались красными. На их освежёванных телах были хорошо видны мышцы и сухожилия, как в анатомическом атласе, и под каждым горкой стояла замёрзшая кровь. Партизан было десять, а между ними висел одиннадцатый – распятый, как Христос, на толстых кованых гвоздях. С него кожу не содрали, только на груди она была вырезана от соска до соска в виде большой красной звезды. Сама звезда лежала в середине вагона на полу, а в углу большим гурто́м – кожа остальных.
В здании станции мертвецки пьяными вповалку спали невесть откуда взявшиеся здесь забайкальцы атамана Семёнова, расправившиеся с этими партизанами. Их было около двадцати, не спал только один подхорунжий, он клевал носом около пулемёта. Рядом с ним на корточках сидел полубездыханный пожилой начальник станции и молча дрожал в истерике, потому что всё произошло на его глазах. Увидев это, Адельберг поймал себя на мысли, что ему хочется дать команду расстрелять пьяных забайкальцев, но он понял, что это и есть та самая бесконечная бойня, и тогда он позвал старшего из прибывшей с ним команды телеграфистов. Тот, с круглыми от ужаса глазами, враскоряку подбежал на разъезжавшихся по обледенелому снегу ногах.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие!!! – У него тряслась челюсть и дрожали руки. – Что прикажете, господин полковник?
– Успокойтесь, Кузьма Ильич, – сказал он прапорщику, хотя от увиденного его самого била дрожь. – Вы не первый раз видите мёртвых людей. Скажите, сколько времени потребуется вашей команде на выполнение ремонтных работ?
– Господин полковник! – У старшего телеграфиста мысли разбегались, и он не мог сосредоточиться. – Извините меня великодушно, но я ещё такого зверства, Господи помилуй, не видал! Дело в том, – продолжая дрожать как осиновый лист, он пытался что-то доложить, – что пока неизвестно, сколько надо перетянуть проводов, а из-за этого кошмара я не успел посмотреть, что с телеграфным аппаратом.
Адельберг слушал прапорщика и, сопротивляясь собственным мыслям, думал о том, что ему сейчас придётся отдать неожиданную команду – собрать трупы и похоронить. Адельбергу почему-то казалось, что эта команда должна будет сразить прапорщика Тельнова наповал, он понимал, что после того, как линия связи будет исправлена, он вполне мог бы связаться со штабом, доложить о ситуации, попросить прислать похоронную команду и больше никогда об этом не вспоминать. Но эти тридцать убиенных… Тридцать один!
Адельберг посмотрел на хронометр, было пять часов вечера, через час стемнеет.
«Да, – подумал он, – они смёрзлись так, что целёхонькими пролежат до весны. Казаков не поднять, этих, прости Господи, пьяных. Тех-то уже и без того не поднять, и мои сейчас тоже никаких проводов уже не перетянут, так что…»
Он оторвал взгляд от хронометра и увидел, что прапорщик Тельнов ещё рядом и, похоже, немного успокоился.
– Вот что, уважаемый Кузьма Ильич! Отправьте несколько человек по линии – пусть посмотрят, сколько надо менять проводов, да пусть они же на дрезине в штаб и отправляются, чтобы завтра вернуться со всем необходимым. Так что сегодня ремонтных работ как таковых я не предвижу. А поэтому, Кузьма Ильич, – тут Адельберг, неожиданно для себя и совсем неожиданно для прапорщика, положил ему руку на плечо, – остальных соберите в здании станции, приведите в порядок смотрителя, без него нам не обойтись, и… надо этих всех похоронить.
Услышав это, Тельнов – уже пожилой человек, призванный в 1916 году на германскую как специалист, свыше призывного возраста, – стоял ни жив ни мёртв! Он видел много убитых, но вряд ли когда-то и от кого-то получал такие приказы. И как его выполнить? Как их хоронить? Всех вместе? Для этого нужно откопать большую яму, и тогда в одной яме окажутся те, кто друг друга убивал и перед смертью смотрел в глаза; если раздельно, то тогда у его людей просто не хватит сил долбить эту насмерть промёрзшую землю.
Адельберг думал то же, с холодным и спокойным ужасом: сам он уже как бы смирился с мыслью о необходимости этого, но понимал, что ни ему и никому из тех, кто находится с ним здесь, это не нужно, и одновременно понимал, что это – нужно.
Он продолжал держать Тельнова за плечо и вдруг почувствовал, как тот оседает; ноги Тельнова обмякли, и он тихо опустился на снег.
– Фельдфебель! – крикнул Адельберг старшему отделения охраны.
Тот выскочил из здания станции.
– Приведите прапорщика в чувство и постройте людей! Да! Растолкайте подхорунжего! Даю вам на всё пять минут!
Большое красное солнце садилось за кромку леса за вагоном-теплушкой, и его дверной проём зиял чёрным провалом. Внутри вагона в контрастном свете заката ничего не было видно, никаких тел, чернота их как бы пожрала.
«Чёрт побери! Всех бы расстрелял, всех, кто в этом участвовал, – думал он с яростью. – Всех к чёртовой матери!» И тут же закричал:
– Стройсь, сволочи! Тельнов! Ш-што вы рассопливились, как девица в анатомическом театре? Приведите ко мне станционного начальника!
По команде Тельнова, еле-еле ворочавшего языком, два солдата, подхватив винтовки, побежали в здание станции, через секунду они уже держали под руки и вели станционного начальника.
– Раздайте моим людям ломы и лопаты, – снова закричал Адельберг, – и покажите им, где угольный склад! Трупы будете складывать там! Вы меня поняли? Выполняйте! Фельдфебель, проследите!
Адельбергу показалось, что он себя не слышит, но, наверное, он кричал таким страшным голосом, что все его команды выполнялись мгновенно.
Через минуту он уже сам долбил лёд между двумя крайними казаками.
Лом вышибал брызги, холодно таявшие на лбу, щеках и оголённых запястьях. Разгорячённый работой, он уже снял портупею с шашкой, расстегнул ворот шинели, снял было и папаху, но фельдфебель посмотрел на него с укоризной, и он понял, что на морозе за тридцать придётся попотеть.
Первого казака он обколотил быстро, двое нижних чинов подняли негнущееся тело и оттащили в холодный угольный склад. Второй – старый бородатый казак – был не положен, а брошен на третьего, и выдалбливать его надо было осторожно. Адельберг почему-то заботился о них, как о живых, поэтому старался ударить ломом так, чтобы не отбить руку, не пробить голову или грудь. Голова старого казака была завалена набок, его огромная борода смёрзлась, и её пришлось бы выдалбливать отдельно.
– Принесите кипятку, – крикнул он кому-то и краем глаза увидел, как Тельнов бросил свой инструмент и быстро, не по возрасту, побежал в здание станции.
Адельберг воткнул лом и достал портсигар, сбоку к нему подошёл фельдфебель и молча пристроился по стойке «смирно».
– Объявите людям, пусть передохнут, – распорядился Адельберг, повернулся к фельдфебелю, протянул ему портсигар и спросил: – Как подхорунжий?
– Не могу знать!
– Приведите!
– Мигом!.. – ответил фельдфебель и, недовольный – он уже протянул руку к портсигару, – повернулся и побежал за казаком. Через короткое время он уже стоял перед Адельбергом и придерживал за рукав шинели нетвёрдо державшегося на ногах забайкальца.
– Зовут как?
– Подхорунжий Иван Зыков, сын Петров, ваше высокоблагородие!
– Как вы здесь оказались?
– Команди-о-о-вка! – перемалывая трудное слово, ответил ещё не до конца протрезвевший казак.
– Давно служишь?
– С японской… ваше высокоблагородие!
– А ты? – спросил Адельберг у фельдфебеля и снова протянул ему портсигар.
Фельдфебель потянулся за папиросой, отпустил рукав хорунжего, тот пошатнулся, и фельдфебель снова ухватил его.
– Стой, чёрт! – Он виновато посмотрел на Адельберга. – Премного благодарен, ваше высокоблагородие, в четырнадцатом должон был вчистую, дак ведь оказия, – германская началася… – он хотел ещё что-то сказать, но уже подбежал Тельнов с полным парящим чайником.
– Поливайте, не смотрите на меня! – сказал ему Адельберг.
Тельнов жалобливо сморщил узкое лицо, наполовину закрытое густыми чёрными усами, показывая, что вся эта работа с мертвецами для него, телеграфиста – человека интеллигентной профессии, – была мукой.
– Отдайте фельдфебелю, – сказал Адельберг. – Вот что, ты ему бороду отлей, только на лицо не плесни.
Фельдфебель отпустил подхорунжего, хмыкнул в сторону Тельнова, взял чайник и стал поливать кипяток на бороду старого казака. Сначала всё получалось ладно, но вода, ещё паря, стекала под ботинок фельдфебеля и замерзала, он хотел перешагнуть, запнулся и рухнул на мёртвого казака вместе с чайником. Кипяток выплеснулся казаку на лицо: Адельберг увидел, как лицо мигом очистилось ото льда, через секунду кожа на лице ожила и съёжилась, а открытые глаза помутнели и стали белыми. Тельнов тоже это увидел; он согнулся пополам и отбежал на несколько шагов; стошнить у него не получилось, было нечем, потому что они ехали на эту станцию почти целый день без еды. Несколько раз его насухо вывернуло, он постоял немного и, как был, согнувшись, воткнулся головой в снег.
Подхорунжий, с трудом удерживавший равновесие, с блаженной улыбкой смотрел на барахтавшегося с чайником фельдфебеля, который скользил по свежей наледи солдатскими ботинками и не мог подняться, и на валявшегося без сознания Тельнова, потом поднял глаза на Адельберга и промолвил:
– Ну чисто дети! Мат-ть их передери́!
Александр Петрович немигающими глазами смотрел на чёрный проём омшаника и вдруг услышал:
– Ты тама чё, Петрович, примёрз никак? Али вспомнил чево? Исть идём!
Александр Петрович мотнул головой, отбрасывая воспоминания, в нём, как и тогда, на той станции, всколыхнулась злость, и только тут он почувствовал, что его пальцы горят вместе с козьей ножкой.
– Идём, – ответил он и захлопнул дверь в омшаник.