«Вот я и возвращаюсь!» – глядя в тёмное окно, думал Александр Петрович.
Он нащупал в кармане пиджака её последнее письмо с фотографической карточкой сына. Анна писала много, в одном из писем она описала, как в апреле пятнадцатого года заамурцы уходили на германскую войну; она написала о том, что город как будто бы сошёл с ума: улицы, ведущие к вокзалу, заполнились людьми, извозчиками, рикшами, и воинские колонны с трудом проходили сквозь густые толпы; с военными прощались даже китайцы и вели себя как русские – плакали. С особым вдохновением Анна описывала, как махали цветами, кричали, размазывали по щекам слёзы, а за солдатами вдоль колонн бежали дети, и конные подхватывали их, усаживали перед собой в сёдла, а потом спускали на руки к чужим людям, и казалось, что в те дни в городе чужих нет.
Она писала подробно, и всё, что она описывала, он видел как будто бы собственными глазами; он выучил эти письма наизусть и сейчас, под стук колёс, переживал всё снова.
Александру Петровичу не спалось, хана выветрилась, можно было выпить ещё и попытаться уснуть, но от аромата китайской водки трудно избавиться. В купе стало светлее, низкие придорожные заросли на пустынной и ровной, как стол, местности от Цицикара до Харбина не доходили до окон вагона; деревья вдоль полотна почти не росли, и нечему было закрывать полную луну, которая неожиданно повисла над дорогой и светила то в окно купе, то перебегала на другую сторону, и тогда поезд отбрасывал меняющую очертания, играющую, как на поверхности воды, тень. Когда луна заглядывала в окно, Кузьма Ильич ворочался.
«Да! Тогда, в сентябре, я уехал надолго и очень далеко». Он достал письмо, открыл помятый конверт, которому досталось за время его скитаний, и вытащил сложенный вдвое лист и фотографическую карточку. В тёмном купе при неверном свете луны текст не читался, а на карточке только угадывался силуэт мальчика в матроске и детской бескозырке. Конверт был тёплый, и от этого он ощутил сосущую тоску, это его расстроило, он всегда думал, что последние сотни километров к дому будет ощущать приподнятость и радость, а тут…
«Разлука сближает! Не помню, кто это сказал! Ни черта подобного! Что происходит, Александр Петрович? И какого чёрта эта тоска? Почему?»
Он снова стал вспоминать письма Анны, нежные, заботливые, она только изредка и скороговоркой упоминала о трудностях, с которыми сталкивалась, когда в России началась революция и Гражданская война, хотя и косвенно, но задевшие и их харбинскую жизнь. Анна писала о том, как на свет появился их сын, как рос, его первые шаги и слова, произнесённые в присутствии гостьи – одной из её харбинских подруг, которая, кстати, если судить по последнему письму, дождалась мужа и они переехали в Тяньцзинь…
«Разлука сближает… А какими мы становимся в разлуке? Харбин – мирный город, не познал ни войны, ни революций! Какая сейчас Анна? А может быть – какой сейчас я?..» Александр Петрович чувствовал, что за эти годы он изменился, ожесточился, что ли? Мягкими в его памяти были только воспоминания о Мишке Гуране, о таёжном житии, отношении Мишки к людям и к нему, он мог и не подобрать его, бросить, не взять в сани…
«А ведь каков, – подумал Александр Петрович. – За полтора года ни разу не спросил, кто и что я? Егерь и егерь! «Ахвицер»! Ему довольно было того, что он услышал от меня, когда я бредил. Удивительный человек! Если бы не он, я бы, наверное, стал как битое стекло – мелкий, острый и опасный, или вообще бы не был!»
В лунном свете снова заёрзал Тельнов, чуть не упал с полки, опёрся рукой о столик и повернулся на другой бок.
«Вот ещё один – божий человек!»
Вдруг Александр Петрович услышал выстрел, он не ошибся, это был выстрел, потом прозвучал ещё и ещё, выстрелы только приглушал стук колёс летящего поезда. Через короткое время послышались ещё два выстрела и звонко лопнули стёкла, но поезд продолжал идти быстро и не сбавлял хода.
«Хунхузы!» – промелькнуло в голове.
По вагону забегали люди, послышались тревожные голоса и крики, Кузьма Ильич проснулся, сел и ошалело водил глазами по подсвеченным луной стенам купе. Адельберг приложил палец к губам: мол, не шумите, тот что-то пробормотал и, видимо, так и не проснувшись, снова, как подкошенный, повалился на полку.
За несколько секунд с Александра Петровича слетела вся тяжесть прежних мыслей, он будто снова очутился в Маньчжурии предвоенных лет, когда хунхузы так же смело нападали на поезда и даже скоростные экспрессы. А поезд шёл, не сбавлял хода, по коридору ещё бегали, но скоро всё улеглось.
«Понятно, их тактика не изменилась, стреляли по паровозной кабине, но в машиниста не попали, поэтому мы едем! Ну, слава тебе Господи!»
Адельберг проснулся задолго до того, как колёса загрохотали по железным конструкциям моста. Сейчас под мостом в косом и ритмичном мелькании металлических ферм текла мутная коричневая Сунгари.
Проснулся Тельнов и уставился на спутника.
– Кузьма Ильич, вам на пробуждение и туалет пять минут.
Уже выбритый, Александр Петрович прислонился к окну, с середины моста он увидел город, набережную и на набережной похожий на белый корабль Яхт-клуб.
До вокзала оставалось ещё минут семь.
Он вышел на перрон и через несколько секунд зашёл в большой, с высоким сводом зал. Он не чувствовал веса саквояжа, после многих лет отсутствия ноги вспоминали неровности мраморных плит, он машинально обернулся и среди людей разглядел плетущегося за ним Тельнова.
«Господи, я и забыл про него!»
– Кузьма Ильич, наддайте, что вы, ей-богу, плетётесь!
Они вышли из-под козырька крыльца на привокзальную площадь и оказались под острыми лучами солнца. Тельнов прикрылся ладонью и стал опасливо озираться.
– Нуте-с! Вот вам и Харбин! – Александр Петрович сказал это просто так, на ходу.
Кузьма Ильич шёл и заглядывал по сторонам.
– Что такое, Кузьма Ильич? Что вы ищете?
Тельнов прошёл за ним ещё несколько шагов и встал как вкопанный.
– Что такое, Кузьма Ильич? Что вы в самом деле… – Адельберг начал раздражаться на тормозившего его старика, но тот не дал ему закончить:
– Мы где, Александр Петрович?! Разве это тоже Китай?
Адельберг остановился, и к ним тут же устремились несколько лихачей.
– Куда, барин, мигом домчим!
Он поставил саквояж на пыльную, сухую мостовую.
По площади с разной скоростью в разные стороны двигались запряжённые лоснящимися, сытыми лошадями рессорные коляски, медленно разъезжались ломовики с поклажей огромных, перевязанных шпагатами тюков; слева, рядом с главным входом в вокзал, стояли и ждали своей очереди за выходящими пассажирами с десяток лихачей, одетых в серые кафтаны и плоские кучерские цилиндры на головах.
«Господи, боже мой! Действительно, разве же это Китай?»
Каким было долгим ожидание возвращения! Вот оно состоялось, и в это не верилось. Его охватило волнение, но он взял себя в руки, отказал извозчикам и совсем перестал обращать внимание на Тельнова.
– Дойдём пешком, тут недалеко, – бросил он, не оглядываясь.
Кузьма Ильич семенил сзади, пытаясь поспеть, он потел в своей овчине и, не переставая, бормотал:
– Свят, свят! Господи, спаси и помилуй! Разве же это Китай? Это ж Россия-матушка! Калуга! Тверь! Понюхайте! Пахнет… пирогами с капустой! Или кто-то меня морочит!
Они пересекли большую привокзальную площадь и вышли на Вокзальный проспект, короткий, широкий и прямой; проспект поднимался от вокзала на Соборную площадь и там, где заканчивался, над горизонтальной линией мостовой, пряничной горкой возвышался деревянный, сложенный из брёвен собор со многими главками, высоким шатром и золотыми крестами.
Адельберг шёл, не оглядываясь, сзади за ним еле-еле поспевал Тельнов, но он уже не слышал, как старик поминутно озирался и тихо приговаривал:
– Матерь Божья, как будто у них тут ничегошеньки и не было: ни тебе революций, ни тебе Гражданской и никакой другой…
Они миновали Вокзальный проспект и, выйдя на круглую Соборную площадь, Адельберг краем глаза увидел, что Тельнов остановился, уронил на мостовую мешок и крестится на купола.
«Чёртов старик, – в сердцах помянул его Адельберг, – успеет ещё накреститься!»
До дома оставалось всего несколько сотен шагов, сейчас они перейдут через Большой проспект и повернут на Разъезжую…
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, Кузьма Ильич! Ещё успеете…
20 июня Анна встала рано, Сашик ещё спал, день предстоял суматошный: пока сын не проснулся, надо управиться с домом, потом отвести Сашика в «маячок» и самой бежать в танцкласс, где она зарабатывала уроками. Она закончила со стиркой, подошла к зеркалу, посмотрела на свои мокрые и красные от холодной воды руки, потом перевела взгляд на себя: «Анна, Анна, что с тобою стало?» Тыльной стороной ладони она провела по лбу, пытаясь поправить длинную непослушную прядь, свисавшую у левого виска, и посмотрела на руки ещё раз: «Хороша бы я была, если бы Александр сейчас появился. Матка Боска, не дай пропасть!» Она вытерла ладони о передник и перекрестилась. Ходики показывали половину восьмого утра, Анна легко подхватила широкий тяжёлый таз с волглым, только что отжатым бельём и толкнула плечом дверь в сад. «Может быть, просто письма не доходят? Почему он не пишет! Жив ли? Езус Марья!»
Она поставила таз на траву и взяла сверху что-то первое, маленькое, туго скрученное и отжатое, это была пижамка сына, она расправила её и закинула на провисшую верёвку. Тени падали влево, она глянула и вдруг услышала, что за спиной негромко постучали в окно, обернулась и увидела Сашика.
– Доброе утро, сынок, сейчас я к тебе приду.
Сашик смотрел на неё сквозь мутноватое стекло и тёр кулачками глаза. Она подумала, что надо бы помыть окна, что всё приходится делать самой, но не хватало времени, а нанять работницу не хватало денег. Анна брала из таза бельё, встряхивала, расправляла и вешала на верёвку, она делала это механически, а мысль, которая не оставляла её уже много месяцев, была одна и та же – уже больше полутора лет она не получала от Александра писем.
«Убит? В плену?»
Четыре года, которые она провела с Александром в Харбине, пока он не уехал на германскую войну, пролетели быстро. Он и здесь часто уезжал по службе; иногда отсутствовал подолгу и возвращался с горящими глазами и уставшим лицом. После таких разлук они несколько дней могли не выходить из дома и даже не выглядывать за ограду своего молодого сада, потом вырывались на концерты в Железнодорожное собрание, в кинематограф, объезжали лучшие рестораны на Китайской, носились по городу на лихачах. Зимой на санях «толкай-толкай», а летом на лодках добирались через Сунгари до Солнечного острова… Потом он снова уезжал на линию: на Хинган – на север или в Пограничную – на юго-восток… Лучше не вспоминать, от этого делалось так больно…
Анна повесила последнее, подняла пустой таз и затылком вдруг почувствовала, что на неё сзади кто-то смотрит. Спокойно она поставила таз на траву, распрямилась, огладила влажные руки о длинную пёструю казачью юбку, которую недавно выменяла у беженки, и не знала, оборачиваться ей или нет. Солнце пробивалось сквозь ветки молодых яблонь и рисовало на траве нечёткий рисунок.
Адельберг повернул с Большого проспекта на Разъезжую. Улица шла под уклон, и вон он, его дом, выглядывает: сначала первый, потом второй, двухэтажный, большой с высоким стеклянным витражом веранды, и следующий – его. Двухэтажный закрывал его дом почти совсем, но был виден низкий штакетник под густой сиренью и красный кирпичный угол. Оставалось ещё шагов тридцать. Он подошёл к калитке, поставил на землю саквояж, обернулся к Тельнову и показал на саквояж пальцем. Тельнов сделал знак, что он его понял, и остановился.
Анна стояла в саду всего в нескольких шагах, спиной к нему, он открыл калитку, та даже не скрипнула.
«Если я сейчас её позову, она испугается, а если подойду, она тоже испугается, но уже в моих руках!»
Анна услышала шаги, подминавшие траву, начавшую подсыхать после утренней росы, и уже знала, что ошибки быть не может… Иначе…
Шаги приблизились, она почувствовала на своей талии руки, которые знала так давно, и обернулась.
Сашик возился с пижамкой, он пытался расстегнуть пуговицы в слишком тесных петлях и сопел, когда в его комнату вошла мама и за ней показались двое мужчин. Потревоженный, он посмотрел, хлопнул ресницами и закрыл глаза ладошкой.
Анна подошла и присела рядом:
– Одевайся, сынок, у нас гости.
В гостиной на краешках стульев сидели Александр Петрович и Тельнов, они только успели оставить на веранде пальто, и Тельнов на крыльце овчину. Анна попросила подождать, и через несколько секунд в гостиную влетел Сашик в расстёгнутой пижамке и с фотографической карточкой в руке. Следом вошла Анна. Сашик обернулся к матери и показал карточку, та согласно кивнула, и тогда он кинулся к Александру Петровичу и взобрался на колени. Тельнов глядел и, не стесняясь, плакал, и слёзы текли по его небритому лицу. Анна тоже плакала, в горле щипало и у Александра Петровича, но на коленях сидел его сын, и он сдерживался.
Сашик показался ему маленьким, таким, каким он видел его в мыслях, только не в пижамке, а в матроске и в лаковых чёрных туфлях. «Разве ему шесть лет?»
Дом стал наполняться суматохой: греть воду, ставить ванну, готовить еду. Анна попросила у соседей прислать повара Чжао, а ещё хотелось говорить…
Через два часа Александр Петрович был в свежей сорочке с мягким отложным воротничком, в светлых летних брюках и мягких домашних туфлях. Чисто выбритый и с запахом одеколона, он сам себя не узнавал и от этого чувствовал себя непривычно. Анна успела отвести рыдавшего навзрыд Сашика в «маячок» под честное слово забрать домой до обеда.
Пока она была занята, Александр Петрович то выходил в сад и курил, то возвращался в гостиную.
Он осматривался.
Он всё помнил в деталях и видел, что ничего не изменилось: вот его кресло-качалка, на кожаном сиденье знакомая голубая китайская шёлковая салфетка с вышитым жёлто-чёрным тигром, пробирающимся через ярко-зелёную траву. Он смотрел на кресло и понимал, что в нём, пока его не было, никто не сидел, и салфетка с тигром, как ему казалось, об этом свидетельствовала. Вот круглый стол, тот же, который и был, накрытый голубой шёлковой скатертью в тон салфетке. Над столом на длинном шнуре висел тот же оранжевый весёлый абажур, который он часто задевал, когда поднимался из-за стола, и они с Анной всегда смеялись. Вокруг стола расставлены те же плетёные кресла, хрустевшие, когда в них садишься. Шифоньер при входе – слева от двери, – не уместившийся ни в спальне, ни в прихожей. Анна выбрала его за большое зеркало во всю высоту средней дверцы. Только в углу, где раньше стояли рояль и огромный фикус в китайском фарфоровом сине-белом вазоне, сейчас стоял только фикус.
Тельнов сидел в хрустящем кресле, с любопытством оглядывал гостиную, тёр ладони о колени, увидел салфетку с тигром, и у него сыграло:
– А не опасаетесь, уважаемый Александр Петрович, что укусит? Сидеть-то на ней!
Адельберг обернулся, посмотрел на Тельнова, но не ответил. Он молчал, он почти всё время молчал, с того момента, когда они вошли в дом.
«Старый дурак, с дурацкими шутками! – ругнул себя Кузьма Ильич. – Взволнован! Он так взволнован! – Он глядел на Адельберга с тревогой. – Таким я его ещё ни разу не видел! Даже перед переправой в Благовещенске! У него на душе смятение, неужели он думает, что она… – Тельнов посмотрел на Анну, её быстрые, уверенные передвижения в комнатах и робкая улыбка одними губами, её взгляд, напряжённый и сосредоточенный, а глаза, как показалось Кузьме Ильичу, спокойные. – Ну нет! Такие женщины не могут!.. Такие женщины!..»
Кузьма Ильич чувствовал себя очень уютно в этом кресле и совсем неловко в этом доме. «Им бы сейчас сесть, да поговорить, чтобы никто не мешал, сына приласкать, да самим приласкаться!..»
– Александр Петрович, а может, я пойду? Прогуляюсь по саду? Посмотрю окрестности? А вы тут…
– Сидите, – резко ответил Адельберг.
«Ладно, сижу! Но нехорошо у него на душе!»
Александр Петрович и вправду чувствовал себя неспокойно и не мог понять – почему? Он вернулся, чего же ещё? Сейчас надо подойти, обнять жену, поговорить с Сашиком, но что-то мешало. Тельнов? Да при чём тут Тельнов?
«Надо спросить, где рояль!»
Адельберг подошёл к окну в сад, это было его любимое место: кресло-качалка, книжный шкаф со стеклянными дверцами, бра на стене, курительный столик. Под бра висит офорт с изображением Мариинского театра со стороны Офицерского моста, заказанный ещё в Петербурге перед отъездом в Харбин. На курительном столике, на прежнем месте Шоу Син – китайский бог долголетия, тонко вырезанный из светлого серо-салатового мыльного камня, с высоким посохом в одной руке и тыквой-горлянкой в другой. У божка маленькое сморщенное в улыбке личико и неестественно большая лысая голова с выдающимся выпуклым лбом, его свободный халат мягкими складками закрывает ноги. Рядом с Шоу Сином пепельница из такого же мыльного камня – дерущиеся с растопыренными когтями и лапами, выпученными глазами и раскрытыми зубастыми пастями драконы, похожие на кошек, которых больно ухватили за загривок и оторвали от пола.
Он взял божка из тяжёлого камня, тёплого и скользкого, как кусок туалетного мыла.
Он посмотрел на книжный шкаф, увидел своё отражение, за стёклами, на полках в прежнем порядке: Толстой, Чехов, Достоевский, Григорович, Карамзин, две верхние полки занимают бесконечные Брокгауз и Ефрон, на нижней детские книжки…
Это было единственно новым в гостиной.
Ничего не изменилось, даже софа у противоположной стены, и подушки на ней, как и раньше, накрытые крашеным кружевным покрывалом, светло-голубым, в тон со скатертью и салфеткой – часть Анниного приданого.
«Глупости какие! Не нужно ничего спрашивать, где рояль!»
Вечером, уже в сумерках, пошёл дождь.
Сашика после ужина с трудом уложили спать. Кузьма Ильич, старавшийся весь день быть незаметным, с облегчением вздохнул, когда ему показали его комнату, поблагодарил хозяйку и ушёл спать.
Александр Петрович сидел в своём кресле и смотрел на фотографию, с которой Сашик утром уселся к нему на колени. Это была их с Анной фотография перед венчанием.
– Ты совсем не изменилась…
– Ты мне льстишь, прошло столько времени. Почему ты тогда уехал так рано? Всех отправили только в апреле.
Александр Петрович зашуршал спичками и откинул тонкое одеяло.
– Ты хочешь курить? Кури тут! Не уходи, останься сегодня здесь, со мной! У нас ведь нет прислуги, мы нарушим старые правила!
Александр Петрович на секунду замер, потом присел на кровать и положил спички.
– Спасибо, там, в пути, я об этом много думал, что не захочу уходить от тебя каждую ночь. – Он погладил её руку и поцеловал в плечо. – А почему ты думаешь, что я тебе льщу? Я тебе не льщу, ты действительно не изменилась. Ты такая же красивая!
– Я тебе не верю, – прошептала Анна, и от её шёпота пахло улыбкой, – ты видел меня сегодня, с этим отвратительным тазом…
– Да, досталось тебе…
– …И тебе…
– …Ничего, всё будет хорошо.
– Конечно! Ты же вернулся…
Шёпот в комнате был такой тихий, что было слышно, как в саду с яблонь на траву падают капли.
– Ты так чудесно смотрелась в этой юбке…
– Не вспоминай, мне неловко…
– Почему? Что тут неловкого, разве эта простая одежда может что-то изменить? – Александр Петрович погладил её светлые волосы.
Анна резко отпрянула, потом притянула его к себе и зашептала:
– Нет, Саша! Ты мне не ответил. Почему ты уехал в сентябре, когда ваши ушли только в апреле?
В спальне было темно. Анна смотрела на мужа и даже в темноте видела улыбку на его лице, как ей казалось, снисходительную. Александр Петрович молчал.
– Саша, ну почему?
– Разве я мог ослушаться приказа? Началась война…
– Но почему тебя?
– Я не могу этого знать, Анни. – Он чиркнул спичкой, и она увидела его профиль.
– Не отвечай, не надо, я всё понимаю! Извини, я знаю, что спросила глупость! – сказала она, придвинулась вплотную и обхватила его грудь.
– Извини, моя радость, я так могу тебя опалить, – сказал Александр Петрович, двинулся на подушке чуть выше и пригладил её волосы; он с удовольствием затянулся папиросой, сделанной из настоящего табака, и в комнате запахло ароматным дымом. – А что, от твоих с тех пор так ни одного письма и не пришло?
– Нет, пропали, я уже и плакать перестала. Не знаю, что думать! Жалко, если Сашик никогда не увидит бабушку и дедушку.
– Бабушек и дедушек, – поправил Александр Петрович.
– Да! Извини! Расскажи, как это было!
– Оо, Анни, – Александр Петрович растягивал слова, – на это нам ночи не хватит!
– Расскажи, нам теперь некуда торопиться, завтра отдохни, хотя бы один день, визиты будем делать после…
– Да, я согласен, только к Иверской надо сходить…
– Поклониться Владимиру Оскаровичу?
– Да, старик этого хочет, он присутствовал, когда Каппеля хоронили, а потом выкапывали из могилы, в Чите…
– Матка Боска! Не надо об этом на ночь. – Она села и прикрыла грудь одеялом. – А ты заметил, как они потянулись друг к другу?
– Сашик и Кузьма Ильич?
– Да!
– Вот тебе и дедушка, – Александр Петрович погасил папиросу, – а там посмотрим, может быть, и бабушка появится, – пошутил он, улыбнулся и посмотрел на жену.
Анна подогнула колени под одеялом, уткнулась подбородком, она сидела молча, обхватив колени руками, её длинные волосы закрывали плечи.
– Может, ещё найдутся! – грустно сказала она и склонила голову к плечу Александра Петровича. – Расскажи, как это было!
– Как это было? – Александр Петрович снова потянулся за папиросой. – Я открою окно пошире?
Анна кивнула.
Он встал, открыл створки окна, забросил на одну из них занавеску, взял папиросу и стал разминать: свежий ночной воздух полился в комнату, и Анна поёжилась.
– Тебе холодно?
– Нет-нет, хорошо, пусть будет так. Расскажи!
– Понимаешь… даже сейчас, когда прошло столько времени… трудно оценить и понять, что произошло… Можно только вспоминать – как это было! – Он говорил с длинными паузами.
– Почему? Ты ведь видел всё своими глазами!
– Конечно видел, но не всё. – Он присел на подоконник. – Про войну особо рассказывать нечего, там было всё ясно: вот окопы; с одной стороны они, с другой мы. Они носят одну форму, мы другую, они говорят на одном языке, мы на другом… – Он надолго замолчал. – А вот революция, а особенно Гражданская – это совсем другое!
– Тогда, может, не надо? Может, не стоит ворошить… извини, что я попросила!..
– Да нет, стоит. В том-то и дело, что не только стоит, а просто надо это сделать; необходимо понять, что это было и почему это было так кроваво!
Анна сидела не шевелясь, она уже жалела о том, что спросила, но ей хотелось услышать что-то такое, что объяснило бы ей, почему пропали её родители, а может быть, и куда они пропали; она давно перестала получать письма от своих подруг, про кого-то слышала, что те уже в Париже, или в Лондоне, или в Риге, или в Варшаве…
– Всё началось после отречения государя…
– Второго марта?
– Да! Второго марта! Хотя, может быть, и раньше, но это если и было, то незаметно. Мы ведь не знали наверное, что происходило при дворе. Узнали только, что Гришку застрелили, и даже вздохнули с облегчением: мол, сейчас никто мешать не будет, будем готовить наступление. То, что и австрийцев и германцев можно побеждать, доказал Брусилов и в четырнадцатом, и в шестнадцатом, а после отречения всё как будто встало. Все запутались в этих агитаторах, кто за войну, кто против. Не стало дисциплины. На самом деле это мы запутались, а солдаты – те точно знали свои интересы: войну долой, землю давай! И весь сказ! В шестнадцатом государь бросил к нам гвардию! Я приехал в свой полк. Из солдат уже никого не было, кто бы меня помнил, но они подошли, знаешь, такой делегацией, и сказали: мол, барин, шабаш войне, а «тебе надо тикать домой, к жёнке под бок». Так и сказали!
– Вот и надо было их послушать! Извини, я пошутила! Это я несерьёзно, я же всё понимаю!
– Да-да, конечно, я знаю, ты у меня умница! А в мае фронт начал разваливаться, ещё не так заметно, как-то держался, но в ноябре, после большевистского переворота, просто развалился. Солдаты бросали позиции, ошалели от свободы, начался хаос. Они брали штурмом эшелоны, толпами бежали на север, на юг, на восток, по домам. У нас, в начале, Бог миловал, а на Западном фронте, на флотах, офицеров расстреливали, поднимали на штыки…
– Как Духонина?
– Да, генералу досталось, и не ему одному. В общем, началась вакханалия… Я думаю, что и Корнилов…
– Лавр Георгиевич?
– Он самый, подлил масла в огонь, когда добивался ввести смертную казнь для солдат, для тех, которые покидали позиции…
– Солдаты перестали слушаться своих офицеров… – задумчиво проговорила она.
– Именно! Понимаешь, Анни, это нельзя, когда молодой подпоручик старого солдата, извини, в морду бьёт… Ненависть, громадная ненависть накипела в солдате против нашего барства офицерского, хотя среди вновь прибывающих было много хороших. Нас, старой военной косточки, после шестнадцатого года оставалось совсем немного!
– Какой ужас!
– Поэтому Лавр Георгиевич, с одной стороны, был прав, конечно, как военный человек, а с другой стороны – это бы ни к чему не привело…
Александр Петрович вернулся на кровать и сел, высоко подбив подушки.
– Долго всё это рассказывать, Анни, долго, но уж коли начал… Короче говоря, я поехал в Ставку, в Могилёв, там меня встретил Володя…
– Каппель?
– Да, мы ещё в штабе Юго-Западного познакомились. И я своим глазам не поверил! Он… всегда такой решительный, бравый… а тут вижу – растерян, не знает, что делать. Что-то говорит, но я же вижу, что он не знает… Да и никто ничего не знал. Корнилов уже подался с Алексеевым на Дон, царь сидит под арестом в Тобольске, Керенский и его правительство в бегах, а кругом большевики! И я уехал в Питер!
– В Питер! – промолвила Анна. – Как это непривычно, Питер-р-р! Даже мороз по коже…
– Да, мокрый, продуваемый ветрами Питер встретил меня, прямо сказать, мрачно. К дяде Вальдемару, я у него квартировал, постоянно приходили какие-то «представители» и требовали от него уплотнения в их большой квартире. По ночам стреляют, помню, как дядя подходил к окну и кому-то грозил… Новые власти ни с чем не справлялись, старались, но… Им бы фабриками, заводами заняться, а они открыли винные склады… Кругом матросы, солдаты и кокаин! Тогда же и почта прервалась. Я ездил на квартиру к твоим, ты мне писала, что они на лето уехали в Тверь, а потом намеревались в Самару, к друзьям…
– В Твери у папы сослуживец, а в Самаре у мамы тётка, старая совсем, она хотела проведать…
– Да, я помню, но куда там! Я к соседям, но и они ничего не знают, и от тебя ничего, потом уж узнал, что почтовое сообщение прервалось где-то то ли в Москве, то ли на Волге.
– И от тебя ничего… – задумчиво сказала Анна.
– А тут ещё дяде Вальдемару пришло известие из Москвы от соседей, что в конце октября, когда красные брали Кремль, мои матушка и почти ослепший отец вышли из дома и не вернулись и больше их никто не видел. Дяде я помочь ничем не мог и был обузой, хотя встал на учёт у новых властей и даже был внесён в какие-то списки на паёк.
– Паёк? Что такое паёк?
Александр Петрович усмехнулся:
– Паёк – это когда провизию выдают по карточкам.
– По каким карточкам?
– Карточки – это вместо денег!
– А что же деньги?
– Деньги обесценились, потому что продуктов стало меньше, чем денег!
– Как необычно!
– Так долго продолжаться не могло. Я встречал в городе своих товарищей по фронту. Знаешь, они слонялись по Петрограду с лицами заговорщиков, но в явном таком безделье и в гражданском платье. Всё это было ужасно нелепо, их просто по глазам определяли, что они офицеры. Меня звали на Дон, к Алексееву, но после всей этой суеты наших генералов с их письмами к императору об отречении, в Февральскую, я разочаровался в них и отказался ехать. А потом узнал, что у вас – тут в Харбине – какой-то Рютин организовал Советы, то ли большевистские, то ли меньшевистские… Я в них тоже не разбираюсь!
– Да, это было… и мы все ужасно перепугались, но потом вроде обошлось!
– Я уехал из Петрограда, сначала в Тверь, однако там никого не нашёл, даже следов, а оттуда, в феврале восемнадцатого, в Москву. Хотя словом «ехал» это назвать нельзя! Железная дорога практически стояла. Пешком до Москвы добрался бы скорее.
Александр Петрович взял с тумбочки графин с водой.
– Может, включишь свет? – спросила Анна.
– Нет, не нужно! В общем, наш дом в Трёхпрудном, где жили родители, оказался в полуразрушенном состоянии. Из прежних жильцов там оставался только старый дворник Ренат. Он рассказал, что за две недели до моего приезда дом взорвался: то ли сажа в печной трубе взорвалась, не чистили с осени, то ли гранату кто-то кинул, из баловства, да так точно. Короче говоря, разрушился главный дымоход, поэтому жившие там семьи разъехались кто куда, чтобы не замёрзнуть. О родителях Ренат ничего сказать не мог: «Барин ушла и больше не вернулся». Попытался я было разыскать Евгения Ивановича Мартынова, о нём говорили, что он возвратился в Москву из австрийского плена, однако и это ничего не дало. Его соседи на Новинском бульваре рассказали, что он уехал то ли в Казань, то ли в Петроград и что якобы от новых властей скрывается. В Москве я прожил до начала июня, у Ренатки, в полуподвале. Прежде в Твери мне удалось выправить документы на другое имя, по ним даже устроился на работу в местный Совет и приносил Ренатке провизию, чтобы не быть нахлебником. Он на меня нахвалиться не мог. Но так тоже долго продолжаться не могло, ещё в мае пришли известия о том, что на Волге против большевиков восстали чехи…
Александр Петрович посмотрел на Анну, она так и сидела, уткнувшись подбородком в колени, она ровно дышала, и глаза у неё были закрыты.
– Ты спишь, моя голубушка! – Он осторожно обнял её за плечи.
– Нет, Саша, что ты, как можно? – Глаза у неё уже были сонные, но она смотрела уверенно. – Ты говори, говори!
– В последний вечер, перед тем как покинуть Москву, я принёс бутылку самогона. Ренатке, ты помнишь его, он всю жизнь выпивал только в виде подношения, хватило двух рюмок…
– Да, помню, только уже смутно.
– …он плакал, вспоминал прежнюю жизнь, «сытую, и добрый барин, который ему ни раз не обидел» и только звал «нехристь татарский», я этого не помнил, помнил только, что его все называли просто Ренат или Ренатка… Как-то в один из вечеров ещё в начале марта я шёл мимо Большого театра после какого-то их большого сборища, а впереди меня шли две пары, двое мужчин и две женщины, они показались мне знакомыми, но я их не вспомнил, я только слышал концовку их беседы, говорил мужчина: «Дельный был доклад. Я этого инженера Кржижановского хорошо знаю. Вот кончим войну, – вернусь на завод…» – короче говоря, они что-то обсуждали, такое – грандиозное! Что-то вроде электричества для всей России…